Сколько знакомых мне российских эмигрантов придерживалось того же мнения. Почти все они считали, что после первых же больших поражений на фронте русский народ повернет против большевиков.
В ноябре в нашем эмигрантском кругу в Нью-Йорке многие с сочувствием передавали друг другу слова, якобы сказанные командующему 2-й танковой армией генералу Гудериану неким отставным царским генералом в захваченном немцами Орле:
— Если бы вы пришли двадцать лет тому назад, мы приветствовали бы вас с распростертыми обьятиями. Но теперь слишком поздно. Народ едва встал на ноги, а теперь ваш приход отбросит нас назад, так что нам опять придется начинать с самого начала. Теперь мы деремся за Россию, и под этим знаменем мы едины.
Один деникинский полковник, краснолицый толстяк-монархист с белыми усищами, гремел:
— Подумаешь, Орел они взяли! Мы тоже с Антоном Ивановичем Орел брали в октябре девятнадцатого, я видел, как Константин Константиныч Мамонтов въезжал на белом коне в Елец, но Москвы мы не видели, как своих ушей.
«ОТ ГРАНИЦЫ НЕМЦЫ ПРОШЛИ ПЯТЬСОТ МИЛЬ, — кричали черные шапки херстовских газет. — ОСТАЛОСЬ ДВАДЦАТЬ МИЛЬ ДО МОСКВЫ!»
А для меня, наверное, день 22 июня 1941 года — день нападения нацистов на Россию — стал, безусловно, важнейшим днем моей жизни. Днем великого прозрения. Днем, когда я увидел свет. С глаз моих спала черная завеса, рассыпался ядовитый белый туман многолетней эмигрантской ссоры с матушкой родиной, и я молил Бога: «Господи, боже мой, спаси Россию!»
Всем исстрадавшимся сердцем своим был я с такими истинно русскими людьми, как В. Красинский, сын великого князя Андрея Владимировича, и его единомышленник, верный сын России, молодой князь Оболенский. В тот роковой день первый заявил о своей полной поддержке народа русского в борьбе против тевтонского нашествия, а второй нанес визит послу Советов в Париже и попросил направить его в Красную Армию!
Двадцать третьего июня, взяв с собой в церковь супругу и маленького Джина, я молился всевышнему, дабы он даровал победу русскому оружию. В этот день я надел все свои ордена и гордился тем, что пролил кровь, сдерживая на священной русской земле германский «дранг нах Остен».
В церкви я понял, что одни молятся со мной за Россию, другие — за Гитлера! Подобно Царь-колоколу, белая эмиграция раскололась надвое.
Вскоре получил я с оказией длинное письмо из Парижа от старинного товарища своего Михаила Горчакова. В прежние годы я часто, бывало, играл в бридж с ним во дворце на Софийской набережной в Москве, напротив Кремля. Светлейший князь, Рюрикович, сын канцлера, совсем рехнулся. Он советовал мне молиться о победе «доблестного вермахта и его гениального полководца Адольфа Гитлера», который — уповал он — вернет ему дворец (занятый теперь посольством Великобритании), его поместья и мануфактуры.
«Советские войска бегут, обгоняя германские машины и танки! — с сатанинской иронией ликовал князь Горчаков. — Я мечтаю лично увидеть парад победы Гитлера в Москве. Мы будем вешать жидов, комиссаров, масонов и тех, кто предал в эмиграции белую идею! Я подготовил к первому изданию в Москве свой журнал „Двуглавый орел“. Пусть Керенский и не думает о возвращении в Россию — не пустим! Я уже веду переговоры с Берлином о возврате моего имущества и заводов моей дражайшей супруги…»
Жена Горчакова — дочь известного миллионера-сахарозаводчика Харитоненко, выходца из крестьян. Это он построил дом на Софийской.
«Мы каждый день здесь видим немцев, принимаем германских офицеров, — писал Горчаков. — Это вежливый, корректный народ. Не сомневаюсь, что в Москве они быстро уступят кормило нам, русским дворянам. Без нас не обойдутся».
Бред, бред, бред!.. Как тут не вспомнить, что Горчаков уже побывал в желтом доме!..
Я, наверное, и сам бы сошел с ума, если бы среди нас не было таких русских патриотов, как великий Рахманинов, который передал сбор с концерта в пользу раненых красноармейцев, как Иван Бунин, писавший нам, что он всем сердцем с Россией. Друзья сообщили мне по секрету, что Ариадна Скрябина, дочь композитора, и княгиня Вики Оболенская ежеминутно рискуют головой, работая во французском подполье. (Здесь в записках П. Н. Гринева Джин прочитал карандашную пометку отца: «Только после освобождения Парижа узнал я, что Вере Аполлоновне, этой героине французского Сопротивления, немцы-гестаповцы отрубили голову. Записал Вику Оболенскую в свой поминальник».)
У нас князь Щербатов и сотни других молодых эмигрантов пошли служить в американскую армию и флот, чтобы сражаться против немцев на будущем втором фронте.
Но Керенский — наш прежний кумир — благословил «крестовый поход против большевизма».
А вот Деникин, как слышно, ставит не на Россию и не на Германию, а на Америку. В одном он трагически прав: наша эмиграция обречена на еще один раскол — между теми, кто верует в Россию, и теми, кто уповает на послевоенную Америку!
Но вернемся к шестому дню декабря 1941 года.
В этот тревожный для родины день я посетил графа Анастасия Вонсяцкого-Вонсяцкого. Это прямо-таки гоголевский тип, и мне жаль, право, что перо у меня не гоголевское. Но начну по порядку.
О графе я слышал давно, еще во Франции, как об одном из самых рьяных ретроградов среди наших эмигрантов в Америке. Мне горячо рекомендовали его в Чикаго такие чикагские знаменитости, как полковник Маккормик, миллиардер и издатель газеты «Чикаго трибюн», и мультимиллионер Уиригли, разбогатевший на жевательной резине. Оба, по-видимому, финансируют его деятельность. Я тогда уклонился от встречи с графом, ибо стараюсь держаться подальше от экстремистов как левого, так и правого толка. Но в последнее время граф Вонсяцкой-Вонсяцкий буквально засыпал меня письмами с приглашением посетить его в поместье под Нью-Йорком.
Я совершил весьма приятную прогулку в своем почти новом «меркюри» образца сорокового года, хотя дорога оказалась более долгой, чем я ожидал. Граф живет близ коннектикутской деревни Томпсон. Разумеется, декабрь плохой месяц, чтобы любоваться природой Коннектикута, напоминающего своими лесами, пастбищами и холмами, речками и водопадами, а также живописным побережьем залива Лонг-Айленд дачную местность под Петроградом, близ Финского залива. В Коннектикуте уютные фермы, красные сараи, церквушки начала прошлого века. Туда нужно ездить летом или, еще лучше, осенью, когда пылают багрянцем златоцвет, сумах и гордый лавр и в воздухе пахнет гарью костров, на которых коннектикутские янки сжигают гороподобные пестрые ворохи палых листьев. Одно воспоминание об этом запахе обострило мою вечную ностальгию, и я ехал и думал с сердечной тоской, что я так же далек от родины, как твеновский янки при дворе короля Артура, разделен от родины не только расстоянием, но и временем, веками невозвратного времени.
«Деревня» Томпсон оказалась маленьким чистеньким городком: бензоколонка, мотель с ресторанчиком, универсальный магазин, несколько старых домов в стиле, который здесь называется колониальным или джорджианским, то есть стилем короля Георга. Графский дом оказался настоящим джорджианским дворцом, обнесенным высокой — в два человеческих роста — каменной оградой, утыканной сверху высокими железными шипами. Сомнительно, однако, чтобы дворец этот и в самом деле был построен при Георге, до американской революции. Скорее это была запечатленная в камне — столь близкая моему сердцу — тоска Нового Света по Старому.
Я вышел из машины, пошел к высоким глухим воротам, отлитым не то из железа, не то из стали, и нажал на кнопку электрического звонка. В небольшой сторожке или проходной будке сбоку от ворот послышалось рычание, и я ясно почувствовал, что кто-то пристально рассматривает меня в потайной глазок.
— Кто там? — затем прохрипел кто-то басом с явно русским акцентом.
— Гринев, по приглашению графа, — ответил я. Дверь прохладной будки распахнулась, и я увидел громадного парня, похожего на боксера-тяжеловеса Примо Карнеру, с такими же, как у Карнеры, вздутыми мускулами, перебитым носом и малоприятным взглядом не проспавшегося с похмелья убийцы. Одет этот громила был на нацистский манер в армейскую рубашку с галстуком, бриджи цвета хаки и хромовые сапоги. За перегородкой в будке бесновались две полицейские овчарки со вздыбленными холками и оскаленными пастями.
— Документы! — прорычал по-русски громила, протягивая волосатую лапу.
— Извольте «драйверз лайсенс» — шоферские права.
Придирчивым оком взглянув на права и сверив фотографию с моей физиономией и затем поглядев в какой-то список, лежавший на столике у перегородки, громила нехотя отступил в сторону и на американский манер — ткнув большим пальцем через плечо — указал на внутреннюю дверь будки.
— Проходите, господин Гринев! Тише вы, дьяволы! Фу! Фу!
За воротами простирался просторный заасфальтированный плац. На нем маршировал с винтовками взвод немолодых уже людей явно офицерского возраста в такой же форме, как у охранника в проходной будке, однако с портупеями.
Посреди плаца, по-прусски уткнув кулаки в бока и расставив ноги, стоял и командовал толстяк, комплекцией напоминавший Геринга.
— Ать, два, левай! Ать, два, лев-ай!..
Как-то странно и зловеще звучали эти по-русски, воинственным басом выкрикиваемые команды во дворе загородного дворца, построенного в стиле владыки Британии и американских колоний короля Георга. Будто духом Гатчины и Павла I повеяло под небом Новой Англии. И, портя первое впечатление, вспомнилась мне моя барабанная юность, кадетский Александра II корпус…
В вестибюле дворца какой-то лощеный молодой брюнет с напомаженными волосами и идеальным пробором, но удручающе низким лбом положил телефонную трубку и подкатил ко мне словно на роликах.
— Господин Гринев? — произнес он хорошо поставленным голосом, грассируя. — Добро пожаловать, ваше превосходительство! Пройдите в зал, пожалуйста! Граф примет вас в кабинете.
В зале оказалось довольно много знакомого и незнакомого мне народа из числа наших русских эмигрантов. Окруженный большой группой мужчин, бойко ораторствовал самозваный вождь российской эмиграции в Америке Борис Бразоль — вылитый Геббельс, в элегантном штатском костюме, хищник с мордой мелкого грызуна. Он подчеркнуто поклонился мне, когда я проходил мимо. Я едва кивнул и, боюсь, сделал это с барственным видом. Не люблю я этого субъекта, ведь это он, будучи помощником Щегловитова, министра юстиции, в 1913 году прославился на всю Россию как один из основных организаторов и вдохновителей во всех отношениях прискорбного и позорного дела Бейлиса.
Вот уже много лет, как этот человек, Борис Бразоль, тщится вести за собой российскую эмиграцию в Америке!
Рядом с Бразолем, блиставшим адвокатским красноречием, восседал в кресле его «заклятый друг» — вернейший единомышленник и извечный конкурент генерал-майор граф Череп-Спиридович, весьма, увы, смахивающий на тех монстров, какими рисуют царских генералов советские карикатуристы. Я живо представил его себе не в штатском костюме американского покроя, а в черкеске с мертвой головой на рукаве, в забрызганных кровью штанах с казачьими лампасами и нагайкой в руке, хотя Череп-Спиридович орудовал вовсе не нагайкой карателя, а пером публициста-антисемита.
Министра Щегловитова большевики вывели в расход в 18-м, а Бразоль и Череп, подобно крысам, покидающим тонущий корабль, оставили Россию и пересекли океан еще в шестнадцатом году, чтобы сеять ненависть и безумие на благодатной американской почве.
В 1939 году Бразоль ездил в Берлин и, как он сам рассказывает, был принят там в самых высших сферах. Наверное, и в Берлине все заметили, как поразительно Бразоль похож на рейхсминистра пропаганды. И не только внешне.
Мне так и не удалось избежать встречи с этим субъектом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101
В ноябре в нашем эмигрантском кругу в Нью-Йорке многие с сочувствием передавали друг другу слова, якобы сказанные командующему 2-й танковой армией генералу Гудериану неким отставным царским генералом в захваченном немцами Орле:
— Если бы вы пришли двадцать лет тому назад, мы приветствовали бы вас с распростертыми обьятиями. Но теперь слишком поздно. Народ едва встал на ноги, а теперь ваш приход отбросит нас назад, так что нам опять придется начинать с самого начала. Теперь мы деремся за Россию, и под этим знаменем мы едины.
Один деникинский полковник, краснолицый толстяк-монархист с белыми усищами, гремел:
— Подумаешь, Орел они взяли! Мы тоже с Антоном Ивановичем Орел брали в октябре девятнадцатого, я видел, как Константин Константиныч Мамонтов въезжал на белом коне в Елец, но Москвы мы не видели, как своих ушей.
«ОТ ГРАНИЦЫ НЕМЦЫ ПРОШЛИ ПЯТЬСОТ МИЛЬ, — кричали черные шапки херстовских газет. — ОСТАЛОСЬ ДВАДЦАТЬ МИЛЬ ДО МОСКВЫ!»
А для меня, наверное, день 22 июня 1941 года — день нападения нацистов на Россию — стал, безусловно, важнейшим днем моей жизни. Днем великого прозрения. Днем, когда я увидел свет. С глаз моих спала черная завеса, рассыпался ядовитый белый туман многолетней эмигрантской ссоры с матушкой родиной, и я молил Бога: «Господи, боже мой, спаси Россию!»
Всем исстрадавшимся сердцем своим был я с такими истинно русскими людьми, как В. Красинский, сын великого князя Андрея Владимировича, и его единомышленник, верный сын России, молодой князь Оболенский. В тот роковой день первый заявил о своей полной поддержке народа русского в борьбе против тевтонского нашествия, а второй нанес визит послу Советов в Париже и попросил направить его в Красную Армию!
Двадцать третьего июня, взяв с собой в церковь супругу и маленького Джина, я молился всевышнему, дабы он даровал победу русскому оружию. В этот день я надел все свои ордена и гордился тем, что пролил кровь, сдерживая на священной русской земле германский «дранг нах Остен».
В церкви я понял, что одни молятся со мной за Россию, другие — за Гитлера! Подобно Царь-колоколу, белая эмиграция раскололась надвое.
Вскоре получил я с оказией длинное письмо из Парижа от старинного товарища своего Михаила Горчакова. В прежние годы я часто, бывало, играл в бридж с ним во дворце на Софийской набережной в Москве, напротив Кремля. Светлейший князь, Рюрикович, сын канцлера, совсем рехнулся. Он советовал мне молиться о победе «доблестного вермахта и его гениального полководца Адольфа Гитлера», который — уповал он — вернет ему дворец (занятый теперь посольством Великобритании), его поместья и мануфактуры.
«Советские войска бегут, обгоняя германские машины и танки! — с сатанинской иронией ликовал князь Горчаков. — Я мечтаю лично увидеть парад победы Гитлера в Москве. Мы будем вешать жидов, комиссаров, масонов и тех, кто предал в эмиграции белую идею! Я подготовил к первому изданию в Москве свой журнал „Двуглавый орел“. Пусть Керенский и не думает о возвращении в Россию — не пустим! Я уже веду переговоры с Берлином о возврате моего имущества и заводов моей дражайшей супруги…»
Жена Горчакова — дочь известного миллионера-сахарозаводчика Харитоненко, выходца из крестьян. Это он построил дом на Софийской.
«Мы каждый день здесь видим немцев, принимаем германских офицеров, — писал Горчаков. — Это вежливый, корректный народ. Не сомневаюсь, что в Москве они быстро уступят кормило нам, русским дворянам. Без нас не обойдутся».
Бред, бред, бред!.. Как тут не вспомнить, что Горчаков уже побывал в желтом доме!..
Я, наверное, и сам бы сошел с ума, если бы среди нас не было таких русских патриотов, как великий Рахманинов, который передал сбор с концерта в пользу раненых красноармейцев, как Иван Бунин, писавший нам, что он всем сердцем с Россией. Друзья сообщили мне по секрету, что Ариадна Скрябина, дочь композитора, и княгиня Вики Оболенская ежеминутно рискуют головой, работая во французском подполье. (Здесь в записках П. Н. Гринева Джин прочитал карандашную пометку отца: «Только после освобождения Парижа узнал я, что Вере Аполлоновне, этой героине французского Сопротивления, немцы-гестаповцы отрубили голову. Записал Вику Оболенскую в свой поминальник».)
У нас князь Щербатов и сотни других молодых эмигрантов пошли служить в американскую армию и флот, чтобы сражаться против немцев на будущем втором фронте.
Но Керенский — наш прежний кумир — благословил «крестовый поход против большевизма».
А вот Деникин, как слышно, ставит не на Россию и не на Германию, а на Америку. В одном он трагически прав: наша эмиграция обречена на еще один раскол — между теми, кто верует в Россию, и теми, кто уповает на послевоенную Америку!
Но вернемся к шестому дню декабря 1941 года.
В этот тревожный для родины день я посетил графа Анастасия Вонсяцкого-Вонсяцкого. Это прямо-таки гоголевский тип, и мне жаль, право, что перо у меня не гоголевское. Но начну по порядку.
О графе я слышал давно, еще во Франции, как об одном из самых рьяных ретроградов среди наших эмигрантов в Америке. Мне горячо рекомендовали его в Чикаго такие чикагские знаменитости, как полковник Маккормик, миллиардер и издатель газеты «Чикаго трибюн», и мультимиллионер Уиригли, разбогатевший на жевательной резине. Оба, по-видимому, финансируют его деятельность. Я тогда уклонился от встречи с графом, ибо стараюсь держаться подальше от экстремистов как левого, так и правого толка. Но в последнее время граф Вонсяцкой-Вонсяцкий буквально засыпал меня письмами с приглашением посетить его в поместье под Нью-Йорком.
Я совершил весьма приятную прогулку в своем почти новом «меркюри» образца сорокового года, хотя дорога оказалась более долгой, чем я ожидал. Граф живет близ коннектикутской деревни Томпсон. Разумеется, декабрь плохой месяц, чтобы любоваться природой Коннектикута, напоминающего своими лесами, пастбищами и холмами, речками и водопадами, а также живописным побережьем залива Лонг-Айленд дачную местность под Петроградом, близ Финского залива. В Коннектикуте уютные фермы, красные сараи, церквушки начала прошлого века. Туда нужно ездить летом или, еще лучше, осенью, когда пылают багрянцем златоцвет, сумах и гордый лавр и в воздухе пахнет гарью костров, на которых коннектикутские янки сжигают гороподобные пестрые ворохи палых листьев. Одно воспоминание об этом запахе обострило мою вечную ностальгию, и я ехал и думал с сердечной тоской, что я так же далек от родины, как твеновский янки при дворе короля Артура, разделен от родины не только расстоянием, но и временем, веками невозвратного времени.
«Деревня» Томпсон оказалась маленьким чистеньким городком: бензоколонка, мотель с ресторанчиком, универсальный магазин, несколько старых домов в стиле, который здесь называется колониальным или джорджианским, то есть стилем короля Георга. Графский дом оказался настоящим джорджианским дворцом, обнесенным высокой — в два человеческих роста — каменной оградой, утыканной сверху высокими железными шипами. Сомнительно, однако, чтобы дворец этот и в самом деле был построен при Георге, до американской революции. Скорее это была запечатленная в камне — столь близкая моему сердцу — тоска Нового Света по Старому.
Я вышел из машины, пошел к высоким глухим воротам, отлитым не то из железа, не то из стали, и нажал на кнопку электрического звонка. В небольшой сторожке или проходной будке сбоку от ворот послышалось рычание, и я ясно почувствовал, что кто-то пристально рассматривает меня в потайной глазок.
— Кто там? — затем прохрипел кто-то басом с явно русским акцентом.
— Гринев, по приглашению графа, — ответил я. Дверь прохладной будки распахнулась, и я увидел громадного парня, похожего на боксера-тяжеловеса Примо Карнеру, с такими же, как у Карнеры, вздутыми мускулами, перебитым носом и малоприятным взглядом не проспавшегося с похмелья убийцы. Одет этот громила был на нацистский манер в армейскую рубашку с галстуком, бриджи цвета хаки и хромовые сапоги. За перегородкой в будке бесновались две полицейские овчарки со вздыбленными холками и оскаленными пастями.
— Документы! — прорычал по-русски громила, протягивая волосатую лапу.
— Извольте «драйверз лайсенс» — шоферские права.
Придирчивым оком взглянув на права и сверив фотографию с моей физиономией и затем поглядев в какой-то список, лежавший на столике у перегородки, громила нехотя отступил в сторону и на американский манер — ткнув большим пальцем через плечо — указал на внутреннюю дверь будки.
— Проходите, господин Гринев! Тише вы, дьяволы! Фу! Фу!
За воротами простирался просторный заасфальтированный плац. На нем маршировал с винтовками взвод немолодых уже людей явно офицерского возраста в такой же форме, как у охранника в проходной будке, однако с портупеями.
Посреди плаца, по-прусски уткнув кулаки в бока и расставив ноги, стоял и командовал толстяк, комплекцией напоминавший Геринга.
— Ать, два, левай! Ать, два, лев-ай!..
Как-то странно и зловеще звучали эти по-русски, воинственным басом выкрикиваемые команды во дворе загородного дворца, построенного в стиле владыки Британии и американских колоний короля Георга. Будто духом Гатчины и Павла I повеяло под небом Новой Англии. И, портя первое впечатление, вспомнилась мне моя барабанная юность, кадетский Александра II корпус…
В вестибюле дворца какой-то лощеный молодой брюнет с напомаженными волосами и идеальным пробором, но удручающе низким лбом положил телефонную трубку и подкатил ко мне словно на роликах.
— Господин Гринев? — произнес он хорошо поставленным голосом, грассируя. — Добро пожаловать, ваше превосходительство! Пройдите в зал, пожалуйста! Граф примет вас в кабинете.
В зале оказалось довольно много знакомого и незнакомого мне народа из числа наших русских эмигрантов. Окруженный большой группой мужчин, бойко ораторствовал самозваный вождь российской эмиграции в Америке Борис Бразоль — вылитый Геббельс, в элегантном штатском костюме, хищник с мордой мелкого грызуна. Он подчеркнуто поклонился мне, когда я проходил мимо. Я едва кивнул и, боюсь, сделал это с барственным видом. Не люблю я этого субъекта, ведь это он, будучи помощником Щегловитова, министра юстиции, в 1913 году прославился на всю Россию как один из основных организаторов и вдохновителей во всех отношениях прискорбного и позорного дела Бейлиса.
Вот уже много лет, как этот человек, Борис Бразоль, тщится вести за собой российскую эмиграцию в Америке!
Рядом с Бразолем, блиставшим адвокатским красноречием, восседал в кресле его «заклятый друг» — вернейший единомышленник и извечный конкурент генерал-майор граф Череп-Спиридович, весьма, увы, смахивающий на тех монстров, какими рисуют царских генералов советские карикатуристы. Я живо представил его себе не в штатском костюме американского покроя, а в черкеске с мертвой головой на рукаве, в забрызганных кровью штанах с казачьими лампасами и нагайкой в руке, хотя Череп-Спиридович орудовал вовсе не нагайкой карателя, а пером публициста-антисемита.
Министра Щегловитова большевики вывели в расход в 18-м, а Бразоль и Череп, подобно крысам, покидающим тонущий корабль, оставили Россию и пересекли океан еще в шестнадцатом году, чтобы сеять ненависть и безумие на благодатной американской почве.
В 1939 году Бразоль ездил в Берлин и, как он сам рассказывает, был принят там в самых высших сферах. Наверное, и в Берлине все заметили, как поразительно Бразоль похож на рейхсминистра пропаганды. И не только внешне.
Мне так и не удалось избежать встречи с этим субъектом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101