А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Здоровье Марка Хартмана его, судя по всему, не интересовало. Официант подал вино и, приняв заказ на салаты, почтительно удалился. Разговор ни о чем лился у отца с дочерью с той же легкостью, что и капли пота с жеребца – победителя скачек. И только приступив к еде, Аннетт заговорила о том, что, собственно, и привело ее сегодня к отцу.
– Папа, меня беспокоит Марк.
При упоминании имени Марка Хартмана Пирс Браун-Секар моментально превратился из отца в судью. На какое-то мгновение он замер, затем поднял глаза на Аннетт и снова как ни в чем не бывало принялся за салат. Всецело поглощенный содержимым своей тарелки, он переспросил:
– Беспокоит? И в каком смысле?
По правде говоря, Аннетт чувствовала себя несколько неловко. Она знала, что отец недолюбливает Марка, знала, что он может быть бестактным и даже грубым (она давно поняла, что грубость и желчность являются неотъемлемыми свойствами его натуры), и не хотела давать ему в руки оружие против мужа. Браун-Секар заметил нерешительность дочери и тоном, не допускающим возражений, произнес:
– Ну что ты, Анна, давай рассказывай. Я же вижу, тебя что-то гнетет. Надеюсь, я смогу помочь.
При этом его губы растянулись в зловещей улыбке, но это следствие старого шрама было привычным для Аннетт, которая очень любила своего отца.
– Он изменился, – выдавила она наконец.
– Изменился? В каком смысле?
Аннетт Хартман, будучи адвокатом, привыкла формулировать мысли четко и ясно, но сейчас ситуация была иной, и она не сразу нашлась с ответом.
– Ну, в частности, у него откуда-то появились деньги.
Браун-Секар лучше, чем кто-либо другой, представлял себе своеобразное финансовое положение зятя, поскольку сам некогда выступил автором унизительного для Марка Хартмана брачного договора.
– Ты уверена?
– Марк опять играет. А это значит, что он полностью рассчитался с букмекерами. И еще он продал старую машину и купил спортивный «ауди».
Эта новость заставила седые брови Браун-Секара удивленно взметнуться. Автомобиль, который Аннетт назвала старым, был еще совсем новеньким, однако он не шел ни в какое сравнение с «ауди».
– Что-нибудь еще? Аннетт задумалась.
– С ним вообще что-то происходит. Когда он вернулся с конференции в Шотландии, то первые два дня был тише воды ниже травы, даже, я бы сказала, как-то подавлен. А теперь стал совсем другим. То он весел и пребывает в прекрасном настроении, то становится совершенно невыносимым. В такие минуты ему ничего нельзя сказать – он моментально впадает в ярость.
Браун-Секар вздохнул. Он, как мог, старался хорошо относиться к человеку, которого дочь выбрала себе в мужья, но с первой же встречи заметил в Хартмане нечто такое, что сделало невозможными теплые отношения между ними. Браун-Секар знал, что ко всем поклонникам Аннетт он относился, пожалуй, слишком строго, но Хартман казался ему во всех отношениях неудачным выбором. Он считал своего зятя человеком слабым, поверхностным и мелочным, к тому же легко поддававшимся панике. Будь его воля, он ни за что не позволил бы дочери выйти замуж за такого человека, но таково было решение Аннетт, и ему не оставалось ничего иного, как принять выбор дочери, предусмотрев при этом возможность держать зятя в определенных рамках. Рамках, установленных им, Пирсом Браун-Секаром.
Отец Аннетт не видел бы большой беды в некоторых недостатках зятя – он прекрасно знал, что и сам не безгрешен, – но недостатки Хартмана представлялись ему просто вопиющими.
И, что самое страшное, с годами они только росли.
Но вслух он всего этого не сказал, а лишь заметил:
– Вряд ли твоему мужу понравится, если я вмешаюсь в ваши дела.
На лице Аннетт промелькнула тревога:
– Боже, папа, ни в коем случае! Это последнее, чего бы мне хотелось.
Он посмотрел на дочь и вспомнил время, когда Аннетт была по уши влюблена в Марка. Вряд ли сейчас она может сказать, что по-прежнему питает к нему столь страстную любовь. Аннетт между тем продолжала:
– Он думает, что ты его терпеть не можешь. Что бы ты ни сказал ему, от этого будет только хуже.
Браун-Секар знал, что Хартман никогда не понимал истинных причин его холодности к нему, усматривая их в более высоком социальном статусе тестя, в то время как Браун-Секара это заботило меньше всего. В зяте он прежде всего видел скопище недостатков, которые могли сделать несчастными его дочь и внуков.
Браун-Секар отложил в сторону нож и вилку. Салат на его тарелке оставался почти нетронутым.
– Тогда чего ты ждешь от меня, Аннетт?
– Мне хочется, чтобы ты разрушил мои подозрения, сказал, что все это пустое или еще что-нибудь, но я знаю, ты этого не скажешь.
– Нет, – согласился он, – этого я не скажу.
Аннетт откинулась в кресле и провела пальцем по краешку бокала – он оказался холодным и влажным.
– Ты думаешь, он мне изменяет? Берет деньги у какой-нибудь женщины?
Браун-Секар неторопливо протянул руку через стол и коснулся кончиками пальцев руки дочери. Ему никогда не приходило в голову скрывать от нее свои мысли.
– Не знаю, но, что бы это ни было, думаю, ни к чему хорошему это не приведет.
Она кивнула, плечи ее поникли, а взгляд уперся в недоеденный салат.
– Что же мне делать, папа?
Сейчас Браун-Секар испытывал странное чувство – гремучую смесь возбуждения, отвращения и гнева, но на лице его отразилась лишь озабоченность.
– Нам нужны доказательства, дочка. Тогда мы сможем действовать.
Аннетт ничего не сказала, что само по себе означало согласие. Чтобы как-то приободрить ее, Браун-Секар с улыбкой добавил:
– Предоставь это мне.
Тернер сидел в своем кабинете и всеми силами пытался сохранять спокойствие. Прошло три дня с тех пор, как он по собственной инициативе сдал анализы; семьдесят два часа, за которые до него постепенно дошло, насколько катастрофическими оказались результаты. Нервное напряжение практически парализовало Тернера, ни о какой работе не могло быть и речи. О вежливости, разумеется, тоже. Осознав нависшую над ним угрозу, он не мог заставить себя проявлять даже видимость внимания к кому бы то ни было, включая жену и секретаршу. Относительно повезло только ректору медицинской школы, который позвонил Тернеру по какому-то малозначительному вопросу. Вместо неприкрытой грубости, которой удостоились остальные, ректор услышал в трубке сдержанные односложные ответы и, будучи человеком неглупым, быстро понял, что собеседник хочет поскорее от него отделаться.
И чем ближе становился момент истины, тем яснее Тернер осознавал, что чудовище, нечто ему, Тернеру, неподвластное, уже начало на него охоту, и очень скоро это нечто раздерет его на части, вырвет и сожрет его сердце.
Внезапно Тернера начала бить крупная дрожь. Где же эти чертовы результаты?
И тут в дверь постучали.
– Да? – крикнул он, услышав в своем чересчур громком голосе тайную надежду на чудо.
Дверь открылась, и вошла Хэрриет, младший научный сотрудник, которую он просил сделать анализы; за спиной девушки маячило недовольное, с поджатыми губами, лицо секретарши. В руках у Хэрриет были большие крупномасштабные диапозитивы.
– Я только что вынула их из проявителя. Это те снимки, которые вы просили сделать срочно.
Он буквально выхватил диапозитивы у нее из рук и поднес к свету. Они походили на рентгеновские снимки, только вместо костей на них были изображены выстроившиеся в колонки короткие черные черточки. Хэрриет затараторила:
– Все вроде бы в норме, не считая одной мелочи. Ужасно надоедливой. Я никак не могла избавиться от этой ерунды. Во всех образцах присутствует какой-то дефект, и всегда в самом низу, на пять и шесть десятых мегабатайта…
Тернер не слушал. Он даже не смотрел на диапозитивы. У него опустились руки, и он стоял, уставившись в окно невидящим взглядом. Хэрриет еще какое-то время продолжала свой монолог, но затем осеклась, поняв, что шеф ее вовсе не слушает, поглощенный своими, лишь ему ведомыми мыслями.
– Профессор? Профессор? Вам плохо?
Но даже это настойчивое обращение не вызвало у Тернера никакой реакции.
– Профессор? – Хэрриет сделала шаг в его сторону. Тот, казалось, совершенно отключился от происходившего вокруг. Девушка осторожно тронула его за рукав и вновь окликнула.
Внезапно Тернер вздрогнул всем телом. Примерно с полсекунды он, казалось, пытался сообразить, где он и кто он, а затем неожиданно закричал:
– Какого черта?!
Бешено сверкнув глазами, он взглянул на Хэрриет, как будто присутствие девушки в кабинете начальника отдела было для него оскорбительным, потом опять бросил взгляд на диапозитивы, которые все еще сжимал в опущенной руке. Хэрриет заметила, что ее шеф буквально впился в них, да так крепко, что сквозь матовый пластик снимков было видно, как побелели костяшки его пальцев. Еще она заметила, что со лба Тернера на снимки упали несколько капель пота.
– Вон отсюда! – простонал он. – Убирайся к чертовой матери! Пожалуйста!
Хэрриет никогда не слышала от Тернера ничего подобного, да и вообще не привыкла к такому обращению. В первый момент она смутилась, затем ее смущение сменилось откровенным гневом. Она принялась было что-то говорить, возражать, однако на лице Тернера не дрогнул ни один мускул. Хэрриет ничего не оставалось, кроме как с досады ущипнуть себя за щеку и выбежать из кабинета. Последнее, что она услышала, захлопывая за собой дверь, это громкое чихание начальника отдела.
В понедельник вечером Розенталь ждал Хартмана в вестибюле медицинской школы у доски объявлений. Коротая время, он изучал списки команды регбистов, простые любительские плакаты, извещавшие о прошедших недавно дискотеках, написанные от руки маленькие объявления с приглашением снять комнату на двоих и всевозможные официальные уведомления. Хартман заметил Розенталя в последний момент. Он с удовольствием не заметил бы его вовсе, если бы мог себе это позволить. По крайней мере, всем своим видом Хартман, сам того не желая, демонстрировал стыд и испуг. Ему не хотелось лишний раз вспоминать о своих делишках – ни об отеле в Шотландии, ни о том, чем ему пришлось за это расплачиваться.
Когда Розенталь повернулся к Хартману, тот заметил на его лице улыбку. Казалось, она никогда не покидает губ этого человека.
– Вспоминаю молодость – печальную бедность студенческой жизни, – произнес Розенталь.
Хартман не знал, как вести себя в его обществе. Розенталь ассоциировался у него с воспоминаниями и переживаниями, заставлявшими его остро чувствовать собственную ущербность, но он вел себя так, будто они с Хартманом лучшие друзья и не было ни адюльтера, ни шантажа, ни профессионального преступления.
– Поговорим? Вон там. – И Розенталь указал на скамейку в дальнем конце вестибюля.
Хартман не произнес ни слова, даже не кивнул, но этого и не требовалось, поскольку Розенталь полностью управлял ситуацией. Он подвел Хартмана к скамейке и, дождавшись, когда тот сядет, опустился рядом. Вокруг толпились студенты. Молодые люди и девушки, медсестры, санитары, врачи пробегали мимо по каким-то своим делам, но вестибюль медицинской школы был довольно велик, и подслушать их не могли.
– Расскажите мне, что там происходит, – сразу перешел к делу Розенталь. – До меня дошли слухи, будто поднялся какой-то шум вокруг тела.
Хартман прекрасно расслышал сказанное, но отказывался верить своим ушам. Назвать жуткий скандал, разразившийся в отделе, шумом? Разве может это слово описать весь тот ужас, который ему пришлось пережить за последние несколько дней? Нет, это было уже слишком. Хартман устал, перенервничал, он был сам себе противен, и ему вдруг захотелось заставить еще кого-нибудь испытать подобные чувства. Он схватил Розенталя за рукав и заговорил с неимоверной быстротой:
– Шум? И это вы называете шумом? Вы представляете, что я перенес? Вы знаете, сколько дерьма на меня было вылито?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66