А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Он и труслив оттого, что жаден. Гувер не зря познакомил меня с записью бесед Макайра с женой, когда они планировали покупки; ужасно; совершенно бабий характер. Интересно, отчего мужчины с рыцарскими, словно бы рублеными лицами так женственны? Все-таки природа справедлива: одно компенсируется другим... За деньги и обещание оправдательного вердикта Макайр скажет в комиссии все, что будет соответствовать необходимости того момента, который настанет. Полковник Бэн внесет на его счет деньги, нет проблем... Роумэн с его округлой, детской физиономией – несмотря на седину, в нем много детского, как это прекрасно, действительно, отменный человек, – истинный мужчина, а Макайр наделен женским характером, поэтому так осторожничает в разговоре, а ведь лицо голливудского супермена...
А ты, – спросил себя Даллес, – ты с твоей внешностью профессора-сухаря, каков твой характер?»
Ему стало неприятно отвечать на этот вопрос, и, открыв шкаф, он достал потрепанный томик китайской поэзии; любопытно, конкретика эйслеровских песен во многом идет от китайцев: при всей внешней мягкости – жесткая твердость духа и абсолютная последовательность позиции.
Укрывшись пледом, – Даллес обычно спал у себя в кабинете, на низкой тахте, возле книжного шкафа с наиболее любимыми книгами, – он вдруг ощутил острое, как в детстве, чувство счастья: какое же это высокое и тайное блаженство конструировать мир, оставаясь при этом в тени! «Юноши завидуют кинозвездам, появляющимся на экране. Глупые, завидовать надо режиссеру, которого никто не видит, но он так строит мизансцену, что будущая лента – а ведь это новый мир – делается подвластной ему, и зрители начинают играть в этот выдуманный мир, подражать героям и делать то, что было угодно тому, кто придумал слово и коллизию...»
...Впервые он ощутил подобное счастье, когда ушел Рузвельт. Через семь дней после похорон тот, кто был с ним в деле , дал прочесть запись беседы министра финансов Моргентау с президентом. Будучи другом и старым соратником, Моргентау был приглашен Рузвельтом в коттедж, куда он уехал на каникулы из Белого дома: «Двадцатого апреля я отправлюсь из Вашингтона в Сан-Франциско, Генри, чтобы выступить на церемонии создания Организации Объединенных Наций. В три часа дня появлюсь на сцене и скажу то, что должен сказать, а первого мая вернусь в Гайд-парк». «Мистер президент, – как обычно, гнул свое Моргентау, – ситуация с Германией чрезвычайно сложна, вопрос стоит крайне остро... Я хочу успеть сделать книгу по Германии, одна из глав которой должна быть посвящена тому, как шестьдесят миллионов немцев сами, без чьей-либо помощи, должны прокормить себя... Как страстно я сражался за наше вступление в войну против наци, так же страстно я намерен сражаться за то, чтобы земля получила мир, а Германия никогда впредь не смогла развязать новую бойню». «Генри, – ответил президент, – я поддерживаю вас на сто процентов». «Тогда вы должны быть готовы к тому, что у меня появится множество новых врагов, причем весьма могущественных, из числа наших реакционеров с юга». «Я понимаю». «Очень многие в этой стране предпримут все возможное, чтобы сорвать мой план по Германии. Уверяю вас, они сделают все возможное, чтобы не допустить работы Рура на Англию, Францию и Бельгию. Они захотят вернуть его Германии, чтобы та вновь начала строить пушки. Уверяю вас, они предпримут все, чтобы сорвать мое предложение о разрушении всех без исключения военных заводов Германии. Наши реакционеры слишком тесно связаны с германской промышленностью, чтобы разрешить моему плану сделаться фактом истории». «Но мы с ними поборемся. Генри, – улыбнулся президент, – у нас есть силы, чтобы одолеть одержимых». «Мистер президент, правая болезнь в Штатах загнана вглубь, но не уничтожена. Очаги гниения существуют, они пока что сокрыты от наших глаз, но они невероятно злокачественны. Я не убежден, что эти люди согласятся заставить Германию выплатить двадцать миллиардов контрибуции, они заинтересованы в том, чтобы Германия снова сделалась могущественной промышленной державой правого толка». «Не позволим, – ответил президент, – не позволим. Генри».
Рузвельт был весел, спокоен, улыбчив, много шутил с дамами, которые были приглашены им на ужин...
Следующим утром он умер.
...Даллес усмехнулся чему-то – жестко, сухо усмехнулся – и почувствовал, какие у него сейчас глаза. Ему нравилось, когда дочь Тосканини, единственная женщина, которую он любил, говорила: «Моя льдышечка». «Они у меня сейчас серо-ледяные, – подумал Даллес, – они особенно хороши, когда я ношу очки, стекла увеличивают их, они доминируют в лице, а это прекрасно, когда лицо человека определяют глаза...»
Даллес помнил, с какой методической жестокостью Трумэн – с подачи правых – уничтожил Моргентау: тот был вынужден уйти в отставку уже в июне, еще до Потсдама. «Все, конец „жесткому курсу“ против Германии; не суйся, Моргентау! Ты был нужен безногому идеалисту, но ты совсем не нужен нам, суетливый еврей! Не замахивайся на то, в чем не смыслишь! Дело есть дело, оно диктует свои неумолимые законы, каждый, кто попробует стать против них, – обречен на уничтожение...»
Открыв многое, Даллес, тем не менее, не говорил и не мог сказать Макайру главного: работа комиссии по расследованию антиамериканской деятельности была последним и самым решающим залпом, задуманным им и его командой, по Рузвельту и его политике. «Тот же Моргентау посмел сказать, что коммунизм в Америку не был занесен извне, но родился как чисто американское рабочее движение, возмущенное безумием финансовой олигархии, ростом безработицы и инфляцией. Ишь! Маккарти докажет, как дважды два, что коммунизм сюда принесли русские и только русские – насильственно и коварно. Придет время, и он же докажет, что безработицу провоцировал Кремль, инфляция – работа специального отдела ГПУ, кому она выгодна, как не Москве?!»
Даллес знал, что Моргентау, уже обреченный на уход, третируемый Трумэном и его командой, сказал министру иностранных дел Франции Бидо: «Меня очень беспокоит работа нашей комиссии по главным немецким военным преступникам... Наша странная медлительность позволит СС и гестапо организованно закончить перевод своих членов в глубоко законспирированное подполье... Я говорю вам об этом лишь потому, что вижу главную цель своей жизни в том, чтобы дать Европе сто лет мира – хотя бы...»
Моргентау сказал об этом Бидо сразу же после разговора с Трумэном. Президент поморщился, когда Моргентау, формально остававшийся еще членом его кабинета, сказал ему об этом же; ответил: «Не надо драматизировать события, зачем вы уподобляетесь англичанам, которые алчут крови немцев? Даже Сталин согласился с тем, что к суду над ними следует основательно подготовиться».
Даллес был обязан узнать об этом, потому что именно в эти дни он привез в Вашингтон генерала Гелена и держал его на конспиративной квартире, дав инструкцию охране, чтобы гостя возили в Пентагон в машине со специальными зеленоватыми стеклами типа «я тебя вижу, ты меня – нет». Если бы Моргентау тогда прослышал об этом, как бы взвилась рузвельтовская команда, какой бы она подняла гвалт!
После того, как Даллесу сообщили об этих словах Моргентау, он сделал так, что переговоры с Геленом проводились не в здании , а в маленьком коттедже. Ни один человек, кроме посвященных , не имел права знать о его, Даллеса, плане. «Эта сенсация может оказаться подарком для одержимых левых; нужно время, чтобы вымести их на свалку; постепенность, да здравствует постепенность!»
Даллес вдруг резко поднялся с кушетки, не надевая стареньких, разношенных шлепок , подошел к столу, включил свет, записал на листочке бумаги: «А что, если подвести Роумэна к Моргентау? Или к Гарри Гопкинсу?! К Генри Уоллесу?! Сейчас мы бьем Рузвельта косвенно, и Маккарти делает это вполне квалифицированно. А что, если моя организация, которая будет называться Центральным разведывательным управлением, одним из своих первых и коронных дел раскрутит конспирацию, в основании которой будет не кто-нибудь, а Моргентау, наиболее доверенный человек Рузвельта?! Если Макайр не позволит Роумэну сделать задуманное им, бедному парню будет просто некуда идти, кроме как к тем, кто был с Рузвельтом».
Он не умел думать, не записав поначалу мысль на листочке, лишь тогда это врубалось в мозг навечно; сжег бумажку, подошел к шкафу, достал томик китайской поэзии, раскрыл наугад страницу (больше всего верил именно такому гаданию), зажмурившись, ткнул пальцем в строку, открыл глаза, прочитал: «Холодный ливень хлещет день и ночь, в реке Жаньхэ теченье трупы гонит». Странно, не поддается толкованию! Прочти он этот абзац во времена Рузвельта, ждала бы бессонная ночь, очень страшно; посмотрел, чем кончалось стихотворение: «Там некому ослабшему помочь, умершего никто не похоронит, я, девушка, обижена судьбой, мне, сироте, найти ли утешенье? О небеса, взываю к зам с мольбой: возьмите жизнь – и дайте избавленье!»
«Странно, – подумал Даллес; он любил гадания, верил им, порой сам разбрасывал на себя карты, больше всего боялся, когда выпадал пиковый валет и десятка – к смерти; очень любил шестерку бубен – веселая дорога; радовался, когда выпадали четыре туза – исполнение всех желаний. – Эти строки нельзя проецировать на себя, – сказал он себе, – они вполне толкуемы как возможное будущее тех, кто стоит на моем пути; это – к успеху моего предприятия; смерть другого – твой лишний шанс». Самым счастливым предзнаменованием он считал встречу с похоронной процессией; впервые поверив в это, несколько даже пугаясь самого себя, подумал: «Неужели я смею считать, что уход любого человека угоден мне; минула меня чаша сия, спасибо тебе, боже! Какая безнравственность, это чуждо мне, нельзя так, грех!»
Штирлиц (Кордова, декабрь сорок шестого)
Доктор Хосе Оренья жил неподалеку от церкви Ла Компанья в старой части Кордовы; в маленьком домике он занимал две комнаты; каждая имела свой выход в патио – мавританский дворик. Великую культуру арабов, изгнанных испанцами, с Пиренейского полуострова, принесли за океан те же испанцы. Если допустить, что земля действительно будет пребывать вовеки, смогут ли ученые будущего объяснить этот парадокс?
Если не выходить на улицу, то казалось, что находишься в деревне, так здесь было тихо, особенно в вечерние часы, когда на улицах заканчивалось движение автобусов.
Именно у него Штирлиц и снял комнату: кровать (типично испанская, низкая, широкая, красного дерева), маленький письменный стол, кресло, обтянутое красным плюшем, этажерка с книгами по истории латиноамериканской литературы, шкаф красного дерева для белья и прекрасные гравюры Гойи из цикла «Тавромахия».
Штирлиц узнал доктора случайно. Впрочем, эта кажущаяся случайность была следствием закономерности, ибо, приехав в Кордову, проверившись (скорее по укоренившейся привычке, чем предполагая, что слежка уже настигла его), он купил в киоске кипу газет, старых в том числе, и начал неторопливо, полосу за полосой, изучать их. Без серьезной работы с прессой нельзя предпринимать ни единого шага; сначала следует проштудировать полосы с объявлениями: там можно найти наиболее подходящий вариант жилья. В отеле останавливаться не стоит, в пансионате тоже; увы, слишком мало встречается хозяек, которые ищут утешение в текстах писания, большинство исповедуется в полиции – надежнее.
В газетах сообщалось о том, как много внимания президент Перон уделяет военно-воздушным силам республики; говорилось, что экономическая делегация Аргентины во главе с генеральным секретарем министерства коммерции и индустрии Роландо Лагомарсино прибыла в Рио для переговоров о сотрудничестве; «совершенно надежные источники» сообщали о тайных контактах в Париже между советским послом Богомоловым и испанским – Хосе Антонио де Сангрониц об «установлении дипломатических отношений»;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97