А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

.. Где-то в Буэнос-Айресе работает Хуан Карлос Онетти, он эмигрировал из Уругвая, там его гоняли за роман «Бездна»... Если попадете в столицу, обязательно повстречайтесь с ним, он – кладезь знаний и чувств, совершенно поразительный мастер.
– И никто из журналистов такого класса, как он, не занимался вопросом немецкой иммиграции в Латинскую Америку?
– Наших писателей больше занимают проблема индейско-креольского синтеза и вторжение янки... Правды ради надо отметить, что немцы вели себя здесь значительно тише «гринго», че. Не сердитесь за «гринго», это у нас в крови, – помните Джека Лондона, его «Мексиканца»? Это же он канонизировал кличку «гринго», до него такого понятия не существовало в литературе... Лишнее доказательство того, что книга – главный свидетель прогресса...
Штирлиц кивнул, задумчиво спросил:
– Кто может иметь информацию о немцах в Кордове?
– Хм... Зачем вам это, че?
– Зачем? – переспросил Штирлиц. – Да как вам ответить... Наверное, затем, что я воевал с наци... Довольно трудно и долго...
– Хотите писать книгу?
– Не знаю... Сначала хочу собрать материалы, а там видно будет.
– У вас есть печатные труды?
– Пока – нет.
– Готовите?
– Обдумываю...
– С кого хотите начать? С тех, кто был за Гитлера? Или с противников?
– Тот, кто был за Гитлера, за него стоит и поныне, только молчит, дон Хосе. Гитлеризм – въедливая зараза... Примат национального, вседозволенность во имя торжества этого постулата, пьяное ощущение собственной исключительности... Щекочет нервы, слабым дает силу, бездарным – надежду на самовыявление.
– А вот я иногда думаю, дон Максимо: отчего мир столь часто оказывается зависим от бездарей?! Если у какого экономиста, историка, художника или поэта не ладится дело , так он рвется в политику... Первым это понял Цицерон. Надежнее всего остаться в памяти человечества, если будешь произносить речь в сенате, а не в суде: больше слушателей, да и каждое слово записывается десятками секретарей...
– Да, это так.
– Значит, вас интересуют немцы... Что ж... Попробуйте побеседовать с профессором Хорстом Зуле, че, он сбежал сюда от Гитлера... В сорок четвертом его квартиру подожгли молодые наци, с тех пор он редко выходит из дома, не преподает в университете, дает приватные уроки немецкого языка и истории – только аргентинцам. Он пытался разоблачать наци, знает немало, начните, пожалуй, с него... Но после того пожара он испугался, очень испугался, поимейте это в виду... Ну, а тот документ, который вы мне принесли из библиотеки, принадлежит перу моего доброго знакомца профессора Гунмана. Нацист он или нет, не знаю, но то, что компетентен в сборе фактов, – это бесспорно, могу написать рекомендательное письмо...
Хорст Зуле был мал ростом (метр шестьдесят от силы), приволакивал левую ногу (она была у него высохшая), – ступни до того крошечные, что носил детские сандалии.
Зуле не сразу открыл дверь; она была на цепочке из нержавеющей стали; долго расспрашивал, откуда приехал дон Максимо, дважды спросил, отчего дон Хосе не написал хотя бы несколько слов на визитной карточке, потом, наконец, смилостивился и пригласил Штирлица в маленькую квартирку на последнем этаже в доме на набережной пересохшей реки.
От пола и до потолка комната была заставлена стеллажами (самодельные, дерево плохо простругано, но довольно тщательно выкрашено масляной краской); стеллажи стояли и в коридоре; даже на кухне одна стена была отдана книгам и папкам с документами.
«Наверное, и в туалете у него лежат папки с вырезками, – подумал Штирлиц, – скорее всего вырезки из нацистской прессы; доктор, судя по всему, относится к типу людей, которые таят ненависть в себе, опасаясь ее выплеснуть; правду говорят лишь в кругах близких, да и то втихомолку, для собственного удовлетворения, получая высшее наслаждение от того, что познали истину; впрочем, они вполне искренне ненавидят ложь и варварство, честны перед собой, а кругом пусть все идет так, как идет: „плетью обуха не перешибешь“ ».
– Дон Хорст, я хотел бы...
– Не надо «дон», – оборвал Зуле. – Просто «доктор», не терплю выспренности...
– Простите, пожалуйста, доктор. Но дон Хосе сказал, что вы всегда высоко чтили традиции той страны, куда вам пришлось уехать с родины. «Дон» – это традиция.
– Что он еще вам рассказал обо мне?
– Еще он рассказал, что молодые наци разгромили ваш дом и сожгли библиотеку.
Зуле усмехнулся:
– Именно поэтому я и забрался на последний этаж.
– Не считайте это оптимальным вариантом. Если у вас остались враги, если здешние наци еще могут кусаться, к вам вполне можно забраться через чердак.
По тому, как глаза Зуле непроизвольно взметнулись к потолку, Штирлиц понял, что такую возможность доктор не очень-то допускал. «Надо закрепить, – подумал Штирлиц, – я должен стать ему нужным, такие люди ценят практическую сметку».
– Мы можем осмотреть чердак вместе с вами, – предложил Штирлиц. – Если, конечно, у вас есть ключ и фонарик.
– Ключ не нужен, там всегда отворена дверка, а фонаря я не держу.
– Свечу?
– Незачем смотреть, – тихо ответил доктор Зуле, – потолок тоненький, когда хозяин проверяет состояние водопроводных баков, мне кажется, что он может провалиться...
– Решетки на окна не хотите укрепить?
– Увольте. Я жил в стране, где решетки были повсюду, не только на окнах... За год Германию удалось обнести громадной, незримой решеткой, а еще через год решеткой – вполне эластичной, незаметной с первого взгляда – опутали каждого немца... В конце концов, будь что будет, да и потом я практически не выхожу из дома, а мой сосед – прекрасный человек, шофер на грузовике, очень сильный и добрый... Да и потом наци теперь поджали хвосты, не посмеют...
– Они убеждены, что после разгрома вашей прежней квартиры все материалы, представлявшие для них какую-то опасность, уничтожены?
– А почему вы, собственно, думаете, что у меня есть такие материалы?
– Так считает дон Хосе.
– Сколько времени вы у него живете?
– Порядочно, – солгал Штирлиц. – Я занимаюсь проблемой нацизма. Не только в Германии, но и в Испании, Австрии, здесь, на юге нашего континента.
– Вы американец?
– Канадец.
– Воевали?
– Да. Именно поэтому и занимаюсь этой темой.
– Можно почитать ваши труды?
– Нельзя. Их нет. Я занимаюсь этой проблемой для того, чтобы подбросить работу нюрнбергским судьям... А поскольку, как и вы, я убежден, что нацизм не уничтожен, а затаился, чтобы восстать из пепла, свою работу целесообразнее держать вот здесь, – Штирлиц постучал себя по лбу, – чем хранить дома.
– Если они узнают об этом, ваша жизнь будет ежедневно и ежечасно подвержена опасности.
– Но ваша ведь не подвергается – после пожара?
– Потому что я после этого капитулировал. Они знали, что делали. Каждый приехавший из рейха напуган, до конца дней своих напуган, и ничто его не спасет от самой заразной и въедливой бациллы – страха.
– Вы не могли бы ответить на ряд моих вопросов, доктор Зуле?
– Нет.
– Вы даже не хотите знать, какие вопросы меня интересуют?
– Я понял, что вас интересует. Вы делаете благородное дело. Вы и обязаны его делать: демократии виноваты, что Гитлер пришел к власти. Вам и карты в руки – смойте позор с тех, кто спокойно смотрел, как преступник рвался в рейхсканцелярию, хотя одного вашего демарша перед Гинденбургом хватило бы, чтобы остановить мерзавца.
– Согласен, – кивнул Штирлиц. – Принимаю каждое ваше слово. Но и вы, немец, тоже виноваты в том, что Гитлер стал фактом политической жизни. Что вы, лично вы, сделали, чтобы он не стал канцлером? Бранили его в университетской столовой? Говорили друзьям, что карикатурный истерик мнит себя вторым Фридрихом? Или просто отмахивались: «Бред, такое невозможно, покричит и успокоится, мы слишком культурны, чтобы пустить его»? Что вы сделали, доктор?
– Я бранил его в университетской столовой, вы правы. А моя жена – она лежит в клинике, ей, слава богу, лучше – выступала против него на митингах и составляла прокламации... Она принадлежала к берлинской организации социал-демократов. Ну и что? Ах, как она честно и красиво выступала, дон Максимо, как отважно! Ну и что?
– Вам неприятен мой приход? Вы поэтому так подчеркнуто презрительно назвали меня «доном»?
– Да, ваш приход мне отчего-то неприятен. И я не намерен этого скрывать.
– Вы не посмели бы так говорить, – Штирлиц даже набычился от внезапно охватившей его ярости, – если бы я не был тем, кто дрался с наци... Если бы я был здешним затаившимся гадом , вы бы покорно отвечали на мои вопросы, потому что прекрасно знаете – не ответь вы на то, что меня интересует, и я отправлю вас к праотцам! Или отравлю в клинике вашу жену!
Штирлиц резко поднялся, успев подумать: «Какое счастье, что нет привычной боли. Господи, как важно ощущать себя здоровым и сильным!»
– Отстегните цепочку на двери, дон Хорст. Мне как-то совестно быть в вашем антинацистском доме.
Лицо Зуле странно стекло , стало видно, какое оно нездорово-отечное, глаза сделались испуганными, заячьими, руки мелко, по-стариковски затряслись...
– Я могу закричать, – прошептал он осевшим, совершенно иным голосом. – Я стану кричать.
– Ну и кричите. Нельзя так трястись. Такая паническая боязнь есть форма страха за шкуру, а не за жизнь. Простите за резкость, но после окончания войны я получил привилегию говорить то, что думаю.
– Подайте мне вон тот пузырек, – еще тише сказал Зуле, кивнув на подоконник. – У меня останавливается сердце.
Лицо его сделалось синюшным. «Зря я так, – подумал Штирлиц, – в конце концов, он просто трус, как и большинство обывателей от науки. Они ниспровергают все и вся в кругу близких, а прилюдно молчат, – самый горький балласт истории».
– Сколько капель? – спросил Штирлиц, по-прежнему раздраженно.
– Я пью из пузырька, скорее, пожалуйста.
Зуле приник посиневшими губами, прорезанными ярко-красными склеротическими сосудиками, к пузырьку, сделал большой глоток, откинулся на спинку стула и расслабившись, закрыл глаза.
– Давайте я помассирую вам грудь, – сказал Штирлиц, сердясь отчего-то на себя, а не на этого мышонка: «Собрал информацию, классифицировал ее и спрятал, низость какая!»
Старик кивнул, показал рукой на сердце.
– Это не сердце, – сердито сказал Штирлиц. – Обыкновенный невроз. Если плохо с сердцем, печет в солнечном сплетении. И отдает в локоть... «Дьявол лозою лезет по жилам, источенным тленьем», – последнюю фразу из популярной берлинской песенки тридцатых годов Штирлиц произнес по-немецки.
– Я сразу понял, что ваш родной язык немецкий, – не открывая глаз, прошептал Зуле. – Что вам от меня надо? Вы правильно поняли: если я пойму, кто вы на самом деле, – я отвечу на все ваши вопросы, мои жилы разъедены страхом...
– Ну, а если я скажу, что я не немец? Если я признаюсь, что работал против Гитлера? Нелегально? Что тогда?
– Мне трудно в это поверить... Я очень недоверчив... Государственная жестокость учит не доверять: никому, нигде, ни в коем случае, ни при каких условиях.
– Один раз проиграли – и второй проиграете, – сказал Штирлиц, продолжая массировать грудь старика, – если не научитесь уверенности. Нельзя бороться, то есть стоять на своем, никому не веря. Ну, легче?
– Да. Спасибо.
– Вздохните глубоко.
– Я боюсь.
– Вздохните носом!
Старик снова сжался в комочек, но вздохнул глубоко, отвалившись при этом на спинку шаткого стула.
– Еще раз!
Он послушно вздохнул еще раз и начал застегивать пуговицы на старенькой, штопаной рубашке ватными пальцами.
– В туалете у меня собраны папки по нацистам в здешнем регионе. Если вас не затруднит, принесите их, я вам кое-что объясню... Только, пожалуйста, не ссылайтесь на меня... Если я умру, жене будет не на что купить хлеба, она плохо говорит по-испански... А кому здесь нужны старые немецкие социал-демократы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97