А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Наконец, уже далеко за полночь, Молчан решился – рассказал все.
– Вишь как! – не удивившись, задумчиво произнес Рябов. – На самого капитан-командора руку подняли. Смел, воевода, смел, ничего не скажешь... Да и то, Павел Степанович, ихняя воля...
– То-то, что ихняя, покуда мы овцы. И тебя, рыбак, скрутят да в узилище упрячут, коли с нами не уйдешь...
– Оно так...
– А запрячут за караул – живым не выдерешься, нет...
– За что запрячут-то?
– За измену будто бы...
Рябов усмехнулся, лицо его стало недобрым.
– За измену? И капитан-командора за измену?
– А как же! Погоди, кормщик, слушай что скажу: нам всем уходить надобно. Уйдем в тайгу, я пути тамошние знаю. Самоединов отыщем добрых, не пропадем. А с прошествием времени подадимся на Волгу, в степи. Не со здешнего воеводы, с другого, да шкуру сдерем. Ты вовсе слаб, кровинки в лице нету, куда тебе в узилище идти, уморят там, знаю. Тебе иначе, как с нами, пути нету. Я своих нынче же выводить стану. Упираются мужики, милости ждут, да не дождутся. Уйдем за рогатку, женке твоей подадим весточку, что-де жив, а покуда сбирайся. Коней купим, ускачем...
Кормщик, не отвечая, опять закрыл глаза. Молчан поднялся, пошел к двинскому берегу, к своей посудинке. Ночь стояла теплая, туманная, темная. На острове никто не спал, но костра не жгли, сидели в яме, тесно прижавшись друг к другу, слушали Федосея Кузнеца, который только что заявился из города.
– Об чем толк? – спросил Молчан.
– Имать нас нынче собрались! – злым, усталым голосом ответил Федосей. – Доподлинно знаю. От верного человека, от солдата, что дозорным на Пушечном дворе стоял. Вспомнил господин Мехоношин, как ловил вас по лесам...
– Не дадимся! – оскалился Молчан. – Мушкеты у нас есть, ружья, порох. Баранами не пойдем...
Мужики заговорили разом, заспорили, иные хотели нынче же уходить, другие стояли за то, чтобы принять бой и поквитаться за свои обиды. Федосей Кузнец говорил, что извергов надобно поучить, чтобы не ходили своих же мужиков имать.
К утренней заре в яму сволокли все оружие, отбитое у шведов. Кузнец, ругаясь под нос, осмотрел ружья, мушкеты, показал незнающим, как надобно заряжать, как целиться, как палить. Утром дозорный увидел на Двине два струга с солдатами. Воинских людей было много, на солнце поблескивал ствол пушки. Струги шли к Маркову острову.
– Вот она и милость! – сказал Молчан. – Дождались!
И велел с острова уходить без боя.
Мужики подчинились, стали переправляться к деревеньке. Струги шли медленно, их сносило течение, солдаты гребли неумело, не по-здешнему. Последним на острове оставался Федосей Кузнец. Горьким взглядом оглядел он стены Новодвинской цитадели, с которых палили его пушки, посмотрел на корму шведского флагманского корабля, которая все еще возвышалась над водой, взглянул туда, где ставил ворот и цепь для бережения от шведа, и, держа в руках мушкет, стал опять вглядываться в головной струг. Глаза его щурились, он долго искал взглядом и наконец увидел думного дьяка Ларионова, который, поставив ногу в щегольском сапоге на низкую закраину струга, что-то говорил долговязому и худому полковнику-немцу.
– Вишь, показывает! – шепотом сказал Кузнец лопоухому щенку, оставшемуся вместе с ним на острове. – Вишь, чего делает. Свой, крещеный, думный дворянин...
Не торопясь он сжал мушкет ладонями и стал медленно поднимать ствол от блескучей, бегущей воды, все выше, к стругу и еще выше – по кафтану думного Ларионова. Думный дворянин был одет нынче так же, как в ту ночь, когда он командовал палачом и бобылями на съезжей, – тот же серо-горячего цвета камзол и расстегнутый рудо-желтый немецкий кафтан. По камзолу были нашиты пуговки – серебряные и золотые вперемежку. По этим пуговкам и повел Кузнец мушкет вплоть до мгновения выстрела. Лопоухий щенок от неожиданности вякнул, думный дворянин взмахнул руками и упал навзничь в струг – мертвым. Там засуетились, струг накренился, солдаты загалдели, заряжая свои мушкетоны. Федосей же не стал ждать и быстрым шагом пошел к переправе. За ним, испуганно помаргивая, побежал пес.
– Ты палил? – спросил Молчан, когда Кузнец догнал своих.
– Я.
– А что тебе было велено? Палить?
Кузнец ничего не ответил. Молчан хотел было заругаться, но вгляделся в Федосея, подумал и произнес мирно:
– Видать, и тебя припекло. Вон оно как случается-то. Ну-к, что ж, ныне с тобой мочно и в леса идти али подалее – зипуна добывать.
В этот же день мужики, предводительствуемые Молчаном, скрылись в дремучем придвинском бору. С собою на подводе увозили они совсем еще слабого кормщика Рябова.
3. РЕМЕЗОВ
На съезжей полуполковник Ремезов позвал караульщиков, остался с ними один на один, долго на них смотрел, наливаясь гневом, потом засучил рукав и, покрутив в воздухе огромным красным волосатым кулаком, зычно крикнул:
– Видали? Ежели хоть един волос с его головы...
Караульщики закланялись, стали божиться, колотить себя в грудь.
– Сей капитан-командор – государев преступник! – опять заговорил Ремезов. – Коли с ним что приключится – от вас и пеплу не сыщут...
Караульщики опять закланялись.
Ремезов прогнал караульщиков вон, задумался, потом по гнилым, осклизлым ступеням спустился вниз, в темную камору, где на соломе лежал Сильвестр Петрович.
– Денег не надобно ли? – суровым голосом спросил полуполковник.
– Не надо! – ответил Иевлев.
Ремезов сел на лавку, попросил:
– Расскажи, капитан-командор, все как есть. Я тут не останусь, тайно поскачу к Москве, мне правду надобно знать...
Сильвестр Петрович рассказал все в подробностях. Ремезов выслушал внимательно.
– Коли что, капитан-командор, крепись. Сказанного назад не вернешь. Ослабеешь – напишут на тебя сказку, где тогда правду сыскать?
Иевлев молчал.
– Еще беда – кормщик твой потонул! – сказал Ремезов. – Что молчишь?
– Того молчу, – тихо, спокойным голосом ответил Сильвестр Петрович, – того, господин полуполковник, молчу, что думаю: шведа разбили, корабли российскому корабельному флоту числом тринадцать сохранили, народ в Архангельске не побит, сироты, да женки, да старухи за нас бога молят. Значит, беды и нет. Апраксину на Москве первое поведай: корабли целы, да еще шведские в полон взяты, пусть сочтет – с прибытком воевали...
Дородный полуполковник невесело усмехнулся:
– Да ты, как я погляжу, чудак, господин капитан-командор. Ну, бог тебе судья...
Он поднялся, в темноте нащупал руку Иевлева, ласково пожал:
– Прощай! Супругу твою навещу, дочек тоже. На Москве семейство Хилковых ты назвал?
– Хилковых. Измайлова тож...
Ремезов вышел из съезжей, на ходу пугнул караульщиков вытаращенными глазами, огляделся по сторонам, сел в седло...
На улице, придерживая коня, Ремезов спросил у проходящей молодайки:
– Добрая, куда на Холмогоры дорога?
Молодайка показала, полуполковник ударил жеребца плетью, поскакал к архиепископу Важескому и Холмогорскому – за советом, как просил Сильвестр Петрович.
Владыко принял Ремезова в опочивальне – хворал тяжко, – ничего о происшествии с Иевлевым не знал. Не слушая Ремезова, радостно заговорил:
– Разбили, разбили проклятого шведа, в первый раз наголову разбили, вот радость, вот чудесно-то...
Глаза у Афанасия в сумерках опочивальни светились, как у молодого, он все радовался, со слов Егорши рассказывал Ремезову так, словно сам видел, как головной корабль был посажен на мель, как разом заговорили пушки крепости и Маркова острова, как шведы попались на острове в плен и как русские флаги были подняты на плененных шведских кораблях. Полуполковник слушал, молча кивал.
– Да ты что невесел? – спросил владыко.
Ремезов вздохнул, рассказал, как давеча взят был за караул Иевлев. Афанасий приподнялся на локте, крикнул:
– Врешь! Все врешь! Не может того статься...
Полуполковник не ответил ни слова. Владыко надолго задумался, потом сказал:
– Худо!
И повторил:
– Худо, брат, худо!
Он сел на своей огромной, пышной постели – высохший, старый, в колпачке на косматой голове; беспомощно озираясь, пожаловался:
– Куда правде против кривды? Вот ты уже сед, а много видел, чтобы правда сильнее кривды была? В острог попасть, за караул, палачу в лапищи – легко, враз, а выйти, ох, детушка, ох, нелегко из него, проклятого, выдраться. Что делать? К кому идти за милостью? Кто не забоится самому Петру Алексеевичу слово молвить? Ты? Кое слово ты, глупый, вымолвишь, ежели сам от стрелецких полков, сам того змеиного роду, что учинил мятеж? Разве дадут тебе веру против боярина князя Прозоровского? То-то и горюшко, что Иевлев Сильвестр Петрович с покойным господином Крыковым в дружелюбии был, а Крыков сей воеводою бунтовщиком объявлен. Стой, молчи, не говори, дай подумаю, раскину умишком...
Келейник принес гостю ужин, владыко прихлебывал мальвазию, смотрел завалившимися глазами на мигающую в углу лампаду, размышлял. Потом, загибая худые пальцы жилистых рук, стал считать, что худо:
– Перво-наперво, дружок, худо, что иноземцы замешаны в сем деле. Иностранца на Руси ныне жалуют, и так сделалось, что чем он, злыдень, более плутует, тем ему наибольшую веру дают. Другое худо – князинька Прозоровский в великой чести у государя с самого азовского бунта. Еще худо – шведский воинский человек в красном кафтане. То дело и для меня самого темное. Четвертое горе – кормщика в живых нету. Пятое – ты со своими стрельцами припоздал, Прозоровскому наруку. Самое же наипервейшее худо, что все оно, друг милый, известно, чьих рук дело, да темно, да закручено, да запутано. Как теперь нам правду сыскать?
Афанасий опять замолчал, раздумывая. Полуполковник сидел опустив голову, упершись ладонями в колени, хмурил седые брови.
– А наихудшее из всего, – тихо, доверительно добавил Афанасий, – наихудшее, что не все понимают нынешние времена как должно – и сердцем и умом. Не все доходят, чтобы поразмыслить, по какому пути Русь пошла. Одно только и видят, что беспокойство да кувыркание, что не по-дедовски, дескать, живем. Вякают суесловы немудрыми устами: которая-де земля меняет обычай свой, та недолго стоит; бороды жалеют, кафтаны длиннополые, прибытки воровские свои. Петру Алексеевичу тоже нелегко. Много измены, воровства, мздоимства, лести, клеветы, злодейства. Как тут разобраться – кто бел, кто черен?
Рассуждали долго.
К ночи владыко приказал подать себе перьев, чернил, бумаги самой наилучшей – писать письмо государю. Келейник поставил возле Афанасия ларец для письма, шандалы со свечами, сахарной воды. Ремезов, чтобы не мешать, вышел на крыльцо. Заливисто, но слабо, перебивая друг друга негромкими трелями да веселым треском, пели в архиерейском саду соловьи. Полуполковник заметил:
– Ишь, поздно каково ныне распелись...
Юноша костыльник, обратив к Ремезову бледное лицо, сказал с улыбкою:
– То, господин, не соловьи. То наши птахи – именем варакушки. До соловья варакушке не дотянуться, а нам ничего, нам любо и ее послушать. Соловей-то далее Свири не летывает – чего ему у нас в холоде делать, а варакушка у нас завсегда пением своим утешает...
– Ишь ты, варакушка! – сказал, вслушиваясь в щелканье, полуполковник.
– То-то, что варакушка...
– А и верно, вроде нашего соловушки норовит трель взять. Вишь, как высоко забирает? А?
– Заберет, да и сорвется. Все ж не соловей!
На рассвете Ремезов опять садился в седло. Еще пуще, еще заливистее пели варакушки в темных купах дерев архиерейского росистого сада. Афанасий, стоя на крыльце – маленький, согнутый болезнью, – кашлял, говорил:
– Как Вологда минуется, старайся, полуполковник, ежели ночью – с людьми ехать. Дороден ты, богато выглядишь, конь у тебя хорош, седло с набором, сабля в серебре, а на пути шалят боярские недоросли, крепко шалят. Как на государеву службу, так нет их – отчего «нетчиками» и прозываются, – а как в лес разбойничать – подавай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94