А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– То-то, что кажись...
Кормщик усмехнулся невесело:
– Отчего так?
– Богу грешны, вот и худо нам! – сказал Митенька. – За грехи за наши! Молились бы...
– Ты, что ли, мало молишься? На Груманте помер бы со своими молитвами, хорошо, что я гонял тебя за всяким делом, молельщик. Нет, брат, не грешны мы перед богом твоим, не то тут лихо, что мало молимся, другое тут лихо...
Не договорил, задумался, шагая своей цепкой моряцкой походкой. На взгорье остановился: отсюда виден был Архангельск, кривые, сбегающие к Двине улочки, маковки деревянных и каменных церквей, кирка, Немецкий двор, Зелейная, Ямская, Пушечная слободы, дом воеводы, верфь со строящимися на ней кораблями.
– Ты погляди-ка, – сказал кормщик Митеньке. – Корабли видишь? Много, наверное, настроили без нас-то! Флот... Ну, с возвращением нас, Митрий! Каково-то нынче поживется нам в городе своем, в Архангельске...
5. БЫТЬ БЕДЕ!
Мехоношин вернулся на шанцы злой и хотел было сразу повалиться спать, но узнал, что за время его отсутствия Пустовойтов отпустил домой корабельщиков, людей с Груманта. Поручик набросился на своих драгун: как смели не запереть воров на замок. Драгуны ссылались на таможенных солдат, а таможенники говорили, что так приказал Пустовойтов. Поручик, распалясь, двинул капрала кулаком, писаря ногой – с такой силой, что тот упал. Драгуны рассказали своему командиру, что дозор видел: лодья шла в первый раз тяжело нагруженная, а во второй вовсе без груза. Мехоношин велел седлать себе коня. Седлали, как нарочно, долго. Мехоношин раскровянил лицо конюху и ускакал в город.
Воевода только что приехал из Холмогор и почивал, думного дворянина тоже не было – еще не вернулся из Онеги, где с солдатами драл недоимки. Пришлось поведать дело за спешностью дьяку Молокоедову. У того разгорелись глазки, заговорил он приветливо, добрым, медовым голосом:
– Ах, воры, ах, чего делают, не иначе, как свейских воинских людей тайно привезли, ах, ах, аспиды...
Мехоношин ответил со злобою:
– Еще чего выдумаешь! Воинских людей! Не воинских людей, но меха богатые, рыбий зуб, китовый ус – вот чего привезли. Надобно с умом делать – сами скажут, где спрятали.
Молокоедов задумался:
– С умом! Коли на дыбу вздеть, так сказку писать надобно. А в сказке чего скажут, то и выведешь. Много ли на нашу долю придется?
И зашептал:
– Князь Алексей Петрович все себе в анбары свалит. Тут думать надобно, голубь, крепко думать. Может, так: князь-воевода на пытке беспременно утомится, уйдет, – тогда мы воров потянем. Они живо чего надо поведают, мы скорым делом на место и отправимся. Рухлядишку возьмем, а кое-чего и оставим, кое-чего, понял ли, голубь? Коли лодья трехмачтовая – для морского хождения, – там товару много. Хватит нам с тобой...
– А кому их имать, воров-то? – спросил Мехоношин.
– Тебе, голубь, тебе. Ты их с драгунами со своими упустил, тебе и хватать, тебе, по цареву указу. Да не торопись, отдохни с дороги, а потом, к утру, и веди. Пусть погуляют, а нам и на руку. Боярин-то воевода сбирается завтра на цитадель ехать, мы покуда дело все и обладим.
Мехоношин поднялся, вышел, сел в кружале у Тощака на лавку, велел подать себе водки и еды. Тощак принес трески томленой с грибами, полуштоф гданской водки, сказал с наглостью, что все ждет, покуда господин поручик получит из вотчины денег да и рассчитается с ним, с бедным целовальником. Да и многие в городе ждут: портной Лебединцев, что строил господину поручику мундир, закладчик Сусеков, что давал господину поручику денег под залог, оружейник Шишкин, что в долг сделал пару пистолетов.
Поручик налил себе водки, выпил медленными глотками, не закусывая, погодя сказал:
– Давеча получил эпистолию...
Тощак молчал.
– С вотчины денег ждать мне нынче не приходится.
– Что так? – обеспокоился Тощак.
– А то, что нет у меня более вотчины. Пожгли мужики...
– Пожгли-и?
Мехоношин стиснул кулак, ударил с грохотом по столу, ощерился, закричал на все кружало:
– Бояр жечь? Кожу с живых сдеру, на огне детей печь буду живыми, села, деревни с землей сровняю...
Тощак заробел, отступил к стене, ушел пятясь, кланяясь широкой спине поручика. Трудники, выпивающие в кружале, притихли, перемигиваясь. Мехоношин покачнулся, пошел косыми ногами к двери, но раздумал и вновь сел за стол. Он пил один и ничего не ел, шепча длинные ругательства. Глаза его все тускнели, потом он поспал часок, потом опохмелился...
6. ЗДРАВСТВУЙ, КОРМЩИК!
Во дворе мальчик, стриженный под горшок, розоволицый, крепенький, словно репка, поднял на кормщика зеленые с искрами глаза. Рябов подошел ближе, хотел взять сына на руки. Тот не дался, сказал сурово:
– Чего ты? Не видишь – мельницу ставлю?
– Добрая мельница. Сам построил?
Ванятка не ответил: пыхтя, стоя на четвереньках, как медвежонок, дул на крылья, чтобы вертелись. Рябов посоветовал:
– Ты крылья повороти, иначе вертеться не будут.
Мальчик поворотил крылья, они завертелись. Кормщик сел на бревно, вытянул усталые ноги, осмотрел двор, рябины, крепкий, строенный Антипом забор, избу. Сюда, за эту калитку выходила к нему Таисья. По этим ступеням взбегал он много лет назад с птицей, в кровь изодравшей руки...
– Мамка-то где?
– Ушла.
– Куда ушла?
– Холсты поделала и ушла. В церкву, или еще куда...
– А тятька твой где?
– На море потонул – вот где! – ответил Ванятка.
Кормщик усмехнулся, подергал сына за рубашонку.
– Не утонул я, дитятко. Пришел. Вынулся с моря.
Мальчик бросил мельницу, повернулся к отцу, расширив глаза, спросил тихо:
– Не врешь?
Рябов не сдержался: обветренное, загрубевшее лицо его дрогнуло, из глаз поползли слезы. Мальчик прижал к груди кулачки, крикнул:
– Тятя, тятенька!..
Рябов уже не плакал, слезы пропали в бороде. Он обнимал мальчика, спрашивал торопливо, шепотом:
– Мучились? Худо жили? Хлеб-то был? Ты-то сыт ли, дитятко? Мамка как? Веселая? Плачет? Стой, брат, замазал я тебя ручищами. Ну, садись ко мне, садись, говорить будем... Али баню пойдем топить. Пойдем баню топить, а ты мне рассказывать будешь? Ладно? Помыться надобно мне, сколько годов бани путной не видел...
Вдвоем затопили баню. Рябов, держа сына за руку, вошел в горницу, на пороге остановился, долго смотрел на вдовье житье: все чисто, полы выскоблены, на лавках – расшитые травами полавочники, на столе – крашеная скатерть, травы – за иконами, на стене; в резанной из кости рамочке – жалованная Грозным царем грамота, заливаются-поют птицы в клетках...
Ванятка вырвался, поднял тяжелую крышку на укладке, побагровев от натуги, крикнул:
– Тут, тятя, твое все. Кафтан праздничный, бузрунка-фуфайка, пояс. Мамка говорила: вырастешь большой, жениться станешь – отдам. А я жениться не буду...
– С чего так?
– Да ну их, баб! Я в море пойду – а они выть!
Кормщик, улыбаясь, достал из укладки кафтан, положил на лавку, потом вынул резанную из кости фигурку: рыбак в падеру правит поперек волны утлое свое судно. Покачал головой, догадавшись, кто резал, поставил на стол, спросил:
– Крыков, капрал, бывает к вам?
– Капитан он теперь! – веско сказал Ванятка. – Шпага у него вон какая! А бывает почитай что завсегда...
– Ишь ты, капитан!.. Ну ладно, пойдем, брат, попаримся...
Парились вдвоем – сидели на полке и брызгали друг в друга холодной водой. Потом боролись, потом сын опрокинул на отца целую шайку студеной воды, потом секли друг друга горячими вениками, потом сидели чинно. Рябов стал рассказывать, как зимовали на Груманте. Ванятка таращил глаза, держал отца за руку обеими ручонками – боялся рассказа. В тишине потрескивала печка-каменка, капала вода.
– Страшно было? – спросил Ванятка.
– Скучно, главное дело, а страшно – чего же? Скучно – верно. И думы думаются, – против них ничего не выстоит, никакая сила.
– Какие думы?
– Разные, дитятко.
– Какие разные?
– Ну, про тебя, к примеру. Есть, дескать, у меня сын. Вот и думаешь, как тот сын на свете живет? Какая ему судьба будет? Сирота он при живом отце. И мамку жалеешь: со мной маялась, а тут еще без меня вовсе мучается...
– Что же вы домой не шли?
– А того не шли, что судно наше лихие люди увели.
– Ври толще! Как – увели?
– Увели, дитятко. Пришли иноземные псы, перекусались между собою, корабль свой потопили – льды им судно перетерли, шестерых своих убили, а трое остались. Мы всего того не ведали, приняли их как гостей добрых, приняли по русскому по обычаю...
– Как?
– Ну, известно, как по обычаю. На Руси не спрашивают – чей, да откуда, а зовут – садись обедать, что есть в печи – все на стол мечи...
– Так и мамка учит! – сказал Ванятка.
– То-то, брат, что учит, а гость гостю рознь. Есть такой, что возьми да брось. На Грумант-то мы издавна хаживаем... Есть там мужичок один – Старостин. Тот и вовсе обжился, от самых прадедов своих корни пустил, более на Груманте живет, нежели здесь... С тем, со Старостиным, мы и промышляли...
– Зверя?
– Зверя, детка. И много напромышляли. Иноземцы же, как увидели меха наши, что мы запасли, тут им и ударило, видать, в головы. К ночи убили одного нашего, другого повязали ремнями, а прочие и я вместе с ними – на промысле были. Угнали суда наши, да не повезло – потопли. И суда угнали и все, что промыслили мы... Ну, пришла беда – открывай ворота. Как быть? Думали-думали...
– И надумали?
– Надумали лодью ладить. Пока ладили, шестерых мужиков похоронили. Столь тяжкие муки приняли – не пересказать. Из плавника судно сшить для морского хождения, а окромя топора – ничегошеньки нет. Легко ли? Так ничем и не окончились мучения наши. Кислов пришел на трехмачтовой лодье, помог выбраться... Ну, да что об этом поминать. Давай, брат, окатимся – и в горницу. Спать тебе пора.
После бани, разомлевшие, вышли во двор, сели на крылечко пить квас. Ванятка прижался к отцу, смотрел на него снизу вверх. Рябов задумчиво гладил мокрые волосы сына, не отрывал взгляда от калитки.
Вечерело. За Двиною погромыхивал гром, собиралась гроза. У крыльца шептались рябины. Вот отзвонили к вечерне... Ванятка задремал, привалившись к отцу, и не проснулся, когда заскрипела калитка. Кормщик сидел неподвижно, словно окаменел.
Первой во двор вошла бабинька Евдоха, не узнала, поклонилась чужому гостю. За ней показалась Таисья, тоже поклонилась, потом вгляделась, шагнула вперед, опять остановилась, шепотом спросила:
– Ты?
Он молчал.
– Живой?
– Живой! – едва слышно ответил Рябов.
– Возвернулся?
– Возвернулся.
Таисья подошла еще ближе, сказала чужим голосом:
– Бабинька, а ты и не видишь, кто к нам пришел?
Бабка Евдоха завыла, запричитала, бросилась к Рябову, потом схватилась за голову, побежала топить печку, ставить пироги. Рябов поднял Ванятку на руки, понес в горницу. Сзади, шатаясь словно пьяная, с шалой улыбкой на бледных, дрожащих губах, держась за стенки, шла Таисья. Кормщик положил Ванятку на лавку, обернулся. Бабка Евдоха за стеной роняла на пол глиняные горшки, вскрикивала:
– Ой, к добру, ой, к радости...
Таисья с закрытыми глазами неподвижно стояла у дверного косяка.
– Ждала? – спросил Рябов.
– Сам знаешь, – не открывая глаз, прошептала она.
– Вишь, и вернулся. Ругалась, поди...
Она слабо улыбнулась:
– Сама себе такого выбрала!
– И по сей день люб я тебе?
– И по сей день люб! – открывая свои огромные глаза, так же тихо молвила Таисья. – И по сей день, и вчера, и завтра, и нынче, и до самой смерти. Здравствуй, муж!
– Здравствуй, жена! – ответил кормщик и положил свои тяжелые руки ей на плечи. – Здравствуй!
К вечеру изба набилась народом: весть о прибытии пропавших облетела весь город. Рябов, в расстегнутой на груди чистой полотняной рубахе, сидел в красном углу. Вдовы и матери погибших на Груманте мореходов и промышленников подливали ему вина; утирая слезы, слушали скорбную повесть кормщика о последних днях их мужей и сыновей. Рябов говорил медленно, ничего не утаивал, ничего не приукрашал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94