А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– Теперь – спать...
Адмиральская каюта опустела. Петр задул лишние свечи, окликнул Апраксина, уходившего последним:
– Сядь, Федор, посиди...
Апраксин опустился на лавку, взглянул на Петра. Тот все еще стоял над картою, раздумывал, потом заговорил неторопливо:
– Жалко мне тебя отпускать, да ничего не поделаешь. Шереметев тебя просит – ему не даю: корабли надобно строить – множество, а для кораблей тех верфи. Делай моим именем как надобно, ничего не щади...
Федор Матвеевич слушал молча, спокойно смотрел своими умными, понимающими глазами в глаза Петра.
– Ничего не щади! – повторил Петр. – Ныне болтают: народишко мрет... Пусть болтают, все смертны. А на Балтике быть нам хозяевами, ибо без нее сколь много терпим разорений и убытков, да и торгуем из рук вон плохо. Корабли надобны, флот, балтийский флот...
– Когда повелишь ехать, государь?
– Нынче же и поезжай!
– Поеду.
Он коротко вздохнул, царь дернул его за рукав, утешил:
– Останется и на твою долю воевать. Долго еще, Федор Матвеевич, не к завтрему управимся, не на один день работать. Ты – не горюй!
– Я и то...
– Ты у меня адмиралтейц-гер, тебе куда труднее, драться-то попроще, нежели строить...
Проводив Апраксина до двери, позвал Меншикова и сел к столу. Данилыч пришел зевая, в ночных на меху туфлях, заспанный...
– Я было и спать прилег...
– Да уж ты своего не упустишь. Чай, выспался?
Данилыч зевнул, потер щеки ладонями, покряхтел, потянулся:
– Загонял ты нас, батюшка, мин гер, мочи нет...
– Вас загоняешь, таковы уродились. Вели, либер киндер Алексашка, бить в барабаны, играть рожечникам, горнистам, делать всему войску большой алярм. Покуда соберутся – рассветет. Не умеем еще быстро, по-воински собираться, не научились. Иди, Алексашка, начинай!
Александр Данилыч еще почесался, длинно зевнул, ушел, но почти тотчас же в ровном шуме дождя, в осенней беломорской сырости и мзге – запели горны на кораблях, забили барабаны на берегу, где в шатрах дрогли и стыли во сне солдаты. На судах эскадры зажглись условные огни. Весь лагерь пришел в движение, заскрипели немазаные оси подвод, заржали лошади, запылали факелы. Петр смотрел в окно, удивляясь и радуясь на Меншикова: умеет дело делать, быстр словно молния, орел-мужик!
Под звуки горнов, под барабанную дробь сел дописывать письмо Шереметеву:
«Изволь, ваша милость, немедленно быть сам неотложно к нам в Ладогу: зело нужно, и без того инако быть и не может; о прочем же, как о прибавочных войсках, так и артиллерийских служителях, изволь учинить по своему рассуждению, чтобы сего богом данного времени не потерять...»
Продолжая писать, он кликнул кают-вахтера, чтобы тот позвал ему воспитателя царевича – немца Нейгебауера. Воспитатель пришел сразу же, в шлафроке, в ватном колпаке, поклонился у двери.
Петр писал, фыркая. Нейгебауер долго ждал, потом покашлял. Петр обернулся, резко, по-немецки спросил, как себя чувствует царевич.
– Его высочество рыдает, – ответил немец.
– С чего бы?
Немец пожал плечами.
– Одевать царевича и собираться в путь! – приказал Петр. – И без проволочек!
Нейгебауер опять пожал плечами.
– Идите!
Немец ушел, пятясь и кланяясь. Петр запечатал письмо Шереметеву, накинул плащ, вышел на ют – смотреть движение войска.
3. ГОСУДАРЕВ ПУТЬ
Уже светало.
Огромные массы солдат, матросов, фузилеров, пушкарей шли через деревню в мутном свете наступающего дня, под дождем. То и дело застревали в колдобинах подводы, свистели кнуты, в толпе раздавалось: «разо-ом, дружно взяли!» Одна подвода проскакивала, и тотчас же ныряла другая, вновь слышалась ругань, и люди все шли, шли, шли по узкой улочке Нюхчи, никогда не знавшей такого обилия народу.
И на взгорье, на суше странно было видеть два фрегата, «Курьер» и «Святой Дух», которые хоть и медленно, но все же двигались, словно плыли среди сотен людей, тянувших канаты, подкладывающих катки и салазки.
Петр перекрестился, вздохнул, не оглядываясь на свитских, молча спустился по сходням – догонять армию. Старухи и старики, детишки и молодухи – нюхоцкие староверы смотрели не без страха на быстро шагающего по вязкой грязи черноволосого, с трубкою в зубах царя всея великия и малыя и белыя Руси. Он шел не глядя под ноги, оскальзываясь, угрюмый и озабоченный, слегка выставив по своей манере одно плечо, размахивая длинными руками, а за ним поспешали кают-вахтер Филька с царевым кованым погребцом, цирюльник, важный, носатый, медленно соображающий повар Фельтен, дежурный денщик Снегирев, иноземец лекарь...
Старики, провожая царя взглядом, крестились, качали головами, раскольничий нюхоцкий поп Ермил бормотал:
– И куда их, еретиков бритомордых, псовидных, басурманов, понесло? О, горе, горе! Не иначе – рушить древлие наши острожки-монастырьки, ну да не отыщут, потонут в болотищах, засосет, дьяволов, сгинут нетопыри, лиходеи, никонианцы поганые, трубокуры... Тьфу, наваждение...
И в самом деле, словно наваждение, исчезла царева армия, будто морок – закрылась желтым беломорским сырым туманом, мзгою, дождем. А в древней деревеньке Нюхче все осталось попрежнему, только не ко времени стали перекликаться петухи, да порченый мужичок Феофилакт, закрыв ладонями плешивую голову, подвывал у околицы:
– Ахти, ахти мне, ай, батюшки-матушки, сестрички-братушки...
А древние старики, опираясь на посохи, все смотрели вослед трубокуру царю, качали головами, перешептывались:
– Истинно – антихристово пришествие!
– Тьфу, рассыпься!
– За грехи наши карает нас господь!
Когда вышли из деревни, Меншиков сказал Петру:
– Нахлебаемся горя, мин гер Питер!
Петр ответил угрюмо:
– Я об том и не ведал. Неужто нахлебаемся?
И, ткнув рукою в сторону фрегатов, что скрипели и ухали на полозьях, жестко произнес:
– В свое море, словно тати, свои корабли пешим путем тянем. Ну погоди, погоди, брат наш Карл, не столь долго учиться, в недальнее время ученик выучеником сделается...
Александр Данилович заплевался через плечо:
– Тьфу, тьфу, тьфу, вот не по душе мне, мин гер, когда ты эдак толкуешь да рассчитываешь. Чего загадывать, все в руце божьей!
Днем войско миновало еще посад дворов на десяток, Святую гору и Святое озеро. Топь вовсе расползлась от сплошного дождя, грунтовую дорогу совсем размыло, труд пяти тысяч мужиков, нагнанных на строение государева пути, пропал здесь даром. Преображенцы, шедшие в голове колонны, остановились; мужики из Соловецкой, Каргопольской, Олонецкой, Белозерской вотчин по пояс в гнилой болотной воде рыли канавы, сгоняли воду, наваливали новые гати. Бомбардирский урядник Михайло Щепотев говорил Петру:
– Более половины твоего пути, государь, болотами проложено. А болото, бодай его, текет. Что народишку схоронили на строении – не перечесть. Гнус жрет, мокреть, сырость, холодище. Я весь чирьями пошел, думал: пора и мне, уходила меня дороженька...
Петр сидел на поваленном гнилом дереве, мерил по карте циркулем, грыз мундштук трубки.
– Так и выходит! – сказал Иевлев. – Урядник верно посчитал: от Вардегоры до Вожмосалмы сто девятнадцать верст, из них шестьдесят шесть мостами застлано. Да на Повенецкий уезд клади еще шестьдесят топи...
– Чтобы гати дальше дождями не размыло, – сказал Петр. – Льет без передыху...
– И льет – худо, а худее всего, что мужики бегут, – вздохнул бомбардирский урядник. – Да и то сказать, государь, обреченный народишко. Живым отсюдова работному человеку не выдраться...
Гонец на взмыленной лошаденке, прискакавший из деревушки Пермы, рассказал, что дальше идти возможно, гати лежат крепко, вода не подступает. Туда, к Пул-озеру, выведено более двух тысяч народу, да за худой охраной поболее сотни ушло. А надо бы отводить канавы, беречься, каждая пара рабочих рук дорога...
– Пужнем мужика! – пообещал Петр.
И велел для острастки тут же казнить смертью через повешение двух беглых работных людей, которые пойманы были на кордоне – уходили от болотной каторги.
В мозглой сырости, под дождем глухо ударили барабаны. Мужиков поволокли к пеньковым петлям. Петр стоял близко, смотрел исподлобья тяжелым взором – спокойно, как мужиков торопливо исповедует и причащает походный поп, как вешает армейский профос. После свершения казни повел плечом, сказал Меншикову:
– Вот, либер киндер Алексашка, так-то! И своего велю вздернуть, когда не по-доброму сделает. Нам обратной дороги нету. Понял ли?
Меншиков, насупившись, промолчал.
К полудню завыли полковые трубы подъем: идти дальше. Работных людей повесили хитро, все воинские части нынче должны были идти мимо двух длинных трупов с темными, большими, заскорузлыми руками тружеников. Первыми, как всегда, двинулись преображенцы – шагая по четыре в ряд, косили глаза на мертвецов. За преображенцами пошли полки гвардии Мещерского, Кропотова, Волконского, за солдатами волоком катились фрегаты, далее гремели по гати подводы с запасными брусьями для мостов, с досками, с гвоздями. Проходя мимо повешенных, и солдаты, и матросы, и офицеры крестились быстро, украдкой шептали:
– Ныне отпущаеши...
И вздыхали коротко.
На каждой версте каторжного пути стояли караулы – неусыпно поправляли гати, отводили воду, подбивали чурбаками дорогу. Под фрегатами трещали и прогибались мосты. Как назло, непрестанно шумел ровный дождь, мглистое небо не сулило ничего хорошего. Уже на двадцатой версте кони, впряженные в корабли, стали падать. Их пристреливали, мужики-караульщики оттаскивали прочь с пути армии, тут же свежевали, варили возле своих шалашей похлебку, жадно ели горячее.
Так наступили сырые сумерки первого дня похода.
Петр ни разу не сел в свою одноколку, тяжело шагал рядом с фрегатом «Курьер», иногда подкладывал сам катки, делал это лучше других. В каждый фрегат было впряжено по сто коней, но они не справлялись, пришлось запрягать по сто десять, сто двадцать, сто тридцать.
Когда совсем стемнело, трубы запели «отдых». Пройдя двадцать семь верст, армия заночевала в лесу за Остручьем. Петру Алексеевичу поставили для ночевки избушку, вроде тех, что строят себе зимовщики; солдаты полезли на деревья, кому посчастливилось – попадал на лавасы – помосты, какие делают себе медвежатники, иные дремали у костров...
А далеко сзади, возле пройденной побитой, изломанной дороги, уже заливаемой мутными болотными водами, под шелестом дождя, неподвижно висели два работных мужика. Из тьмы, снизу на них жадно смотрели облезлые волки, глаза их нехорошо горели в густой тьме осенней ночи. Погодя один – матерый, с запавшими боками, с торчащими ребрами – поднял острую морду и завыл. Вой передался дальше, по болотам, по чащобе, к лагерю войск. Ванятка беспокойно задвигался, Рябов погладил сына по щеке, сказал негромко:
– Спи, дитятко! Волки воют, да ведь ты не испужаешься...
– Не испужаюсь, – сонным голосом ответил мальчик.
– Далеко они. Столь далеко, что и пужаться не к чему. Спи, парень!
На вторые сутки пути занедужило более сотни народу, на третьи триста двадцать, потом больных бросили считать. Солдаты, матросы, офицеры, трудари оставались помирать в лесу – человек по десять, по двадцать. Им клали сухарей, мучки, вяленой рыбы, оставляли и оружие – отбиваться от зверя, пока будет силы.
Петр похудел, осунулся, его крутила лихорадка, но выпуклые глаза попрежнему смотрели с угрюмой твердостью. И длинные ноги в огромных, со сбитыми каблуками ботфортах все так же вышагивали рядом с фрегатом.
Царевич Алексей со своим гугнивым немцем ехал в карете-берлине, оттуда порой доносились его капризные вопли и длинный плач. Царь никогда не спрашивал, что с мальчиком, только неприязненно морщился. Сильвестр Петрович, Меншиков и Головин трусили на низких, но крепких и выносливых татарских лошадках.
Первый лоцман с сыном старался идти в хвосте колонны – было неприятно думать, что Ванятку, ежели он попадется на глаза, вновь потребуют к царевичу, Ванятка шагал молодцом, не хныкал, но во сне, на привалах, плакал и жаловался, что «болят ноженьки».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94