А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


И пронзительный свист – острый и короткий – вдруг пронесся по низким, душным сеням. Молчан тотчас же сорвал с подноса кубок, в котором было недопитое, наперченное вино, плеснул этим вином в налитые кровью глаза медведя и, выждав, пока зверь, всхрапывая и вытягиваясь вверх, занес над ним свою могучую, когтистую лапу, ударил наотмашь ножом в бурую шерстистую грудь, повернул жало и, чувствуя на своем лице горячую кровь, отскочил в сторону – глядеть, как пятится, ревя и хрипя перед смертью, то, что назначено было для его убийства.
Медведь рухнул огромной башкой о скамью, судорога прошла по его туше, поток темной крови растекся по полу, и с жалким стоном зверь околел. В сенях вновь стало тихо. Молчан обтер руки, достал из-за пазухи узелок с подношением, вздохнул.
Не сразу отворилась решетка в репьях. Пыхтя, закладывая седую прядь волос за ухо, вышел грузный, дородный боярин, пнул носком околевшего медведя, спросил отрывисто:
– Для чего медведя мне убил, смерд? Ко мне с ножом подбирался? Ходят, дары носят, знаем, – говорил он, исподлобья вглядываясь в Молчана, – а у каждого либо нож, либо петля, либо отрава...
Сивые усы висели над его красными, мокрыми губами, глаза смотрели тускло, мутно, щекастое лицо было покрыто потом. А из дверей один за другим показывались поддужные – здоровые мужики из княжеской челяди...
– Медведя убил, с ножом пришел, для чего так?
С тоскою слушал его тусклые слова Молчан. Для чего пришел он сюда? Для того пришел, чтобы пожаловаться на страшные кривды и злейшие утеснения Прозоровского, для того, чтобы замолвить слово за Рябова и Иевлева, пришел за правдою – и вот травят его медведем, а когда он убил медведя, то ответит за то своею жизнью! Вот те и правда!
– Говори!
Молчан и теперь ничего не сказал – только взглянул на князя-кесаря. Тот вздернул плечом, отворотился. И тотчас же на него пошли холопи Ромодановского. Он мог еще отбиваться, нож был в его руке, но такая ужасная, такая горючая тоска стиснула ему сердце, что весь он обмяк, сел на лавку и дал себя скрутить ремнями...
В тихом дворе, под крупными, холодными звездами, его били. Он не чувствовал. Потом его бросили в какой-то подвал, потом на телеге, ночью, повезли куда-то далеко, должно быть на смерть. Но в переулке, за горелыми избами подвода вдруг остановилась, ему дали напиться, подняли, натянули поповскую рясу. Спотыкаясь, плохо соображая, он пошел за старухою, которая объясняла ночным караульщикам, что ведет не лихого человека, но батюшку – исповедовать умирающего. Караульщики посмеивались:
– Хорош поп-то! Видать, от доброго угощения ты его ведешь...
Старуха плевалась, жаловалась, что трезвого попа об эту пору никак не сыскать.
К петухам, к рассвету, в час, когда со скрежетом и скрипом открываются железные полотнища Фроловских ворот в Кремле, старуха привела Молчана на подворье покойного Полуектова. Здесь его ждали с едою, с водкою, с натопленной баней. Федосей, глядя на друга, утирая вдруг посыпавшиеся из глаз обильные, мелкие слезы, молвил:
– Ишь, Степаныч... Говорил я... Где ж... рази ты послушаешь...
Молчан не отвечал, глядел перед собою тоскующим взглядом. Дьяк радовался, хвастался своим пронырством, хитростью, умелостью, что-де от самого Ромодановского из лапищ вытащил. Молчан сказал Федосею:
– Худо дело наше: самого Мехоношина – подлюгу-поручика там видел, веселенький шел. Уж он тут нашепчет...
Пафнутьич охал:
– Все без толку. Золото, почитай, кончили, – ахти, батюшки, деньжищ сколь много, а для чего...
После бани сделали совет и решили по совету дьяка подаваться к Воронежу: там Апраксин, он, может, и примет челобитную, а коли примет, то быть той челобитной в руках у Петра Алексеевича.
– Быть ли? – с угрюмой злобой спросил Молчан.
– Для чего ж идти! – крикнул Федосей. – Лучше уж здесь околевать...
– Ну, ин пойдем! Ножа вот только у меня нынче нет, а без ножа за правдой ходить боязно...
Пафнутьич купил незадорого добрый короткий кинжал, Павел Степанович полдня его точил на камне в сараюшке. Еще через день дьяк, чтобы не перехватили Молчана с Федосеем по пути караульщики, спроворил им лист с подписью и с висячей черной сургучной печатью. В листе было написано, что они гости-купцы суконной сотни, едут к Воронежу по своей торговой и комерц надобности.
– Что оно за комерц? – спросил Федосей.
– А кто его ведает! – ответил дьяк. – Велено так писать, мы и пишем. Комерц – значит комерц...
Федосей взял из рук дьяка бумагу, посмотрел на свет, покачал головою:
– Хитрая работа! Сам трудился?
– А кто же?
– Хорошо постарался. По торговой и комерц. Ишь...
Дьяк выпил за свои старания чарку водки, закусил капусткой, сказал, что надобно бы путникам приодеться, эдак и с любым комерцем их схватят. Пафнутьич, подумавши, молвил, что в полуектовском доме осталась кое-какая одежонка, покойный, надо быть, не осудит нисколько, ежели ту одежонку отдаст он на богоугодное дело Кузнецу да Молчану. Как-никак, все оно на пользу Сильвестру Петровичу...
– В своей тележке ехать надобно! – еще опрокинув чарку, посоветовал дьяк. – Сторговать незадорого можно. А пешком с сей бумагою негоже.
Молчан и Федосей переглянулись: денег оставалось вовсе немного.
– Он верно толкует! – сказал дед. – Покуда пешком протрюхаете, Федор Матвеевич и отъедет. Ныне подолгу-то на месте не сидят... Кому добро, коли не застанете?
В этот же вечер путники сторговали пару буланых коньков, ладную тележку, под рядно подложили сенца и, приодевшись в старые, добротного сукна кафтаны покойного окольничего, на прохладной зорьке, поутру выехали из ворот усадьбы Полуектова. Пафнутьич, всхлипывая и поеживаясь на утреннем холодке, поклонился вслед тележке и сказал дьяку, который закусывал прощальный посошок калачом:
– Ой, дьяк, сколь еще горя они примут, сколь мучениев. Да и доедет ли Федосеюшко до Воронежа? Слаб он ныне, немочен...
– Оно так...
– Не дожить ему до дела!
– Оно верно, что не дожить. Ну, а Молчан доживет. Того никакая сила не поломает. Одно слово – мужичок непоклонный...
4. КЛЯТВА
Ехали торной дорогой на Серпухов – Тулу, Елец – Воронеж, торопились, чтобы застать Апраксина на месте, спали урывками, более заботясь о копях, нежели о себе. Кузнец был куда беспокойнее Молчана, торопил непрестанно и все горевал, что не поспевают...
На зорях уже брали крепкие осенние утренники, дорожная грязь хрустела под коваными колесами тележки, но попозже пригревало солнышко, делалось тепло. Молчан, оглядывая тихие осенние поля и холмы, бедные деревушки, одинокие придорожные избы, узнавал родные места, невесело рассказывал Федосею о давно прошедших годах, о том, как мыкал здесь страшное крепостное житьишко, как били его батогами на дворе у боярина Зубова, как, замахнувшись ножом на своего князя, ушел он в леса и зимнею порою жил там словно волк...
Федосей слушал рассеянно, глядел перед собою на дорогу горячечными глазами, надолго задумывался и, когда Молчан окликал его, словно бы пугался, вздрагивал. Ото дня ко дню становилось ему хуже. Он подолгу не мог вздохнуть, и тогда серое, изможденное недугом лицо его синело, пальцы скрючивались, он валился в тележку или просил остановиться и отлеживался на холодной сырой земле. Из груди его вырывались сипение и хрипы вперемежку с ругательствами на самого себя. А Молчан стоял над Федосеем, широко расставив ноги, глядел на него темным тоскующим взглядом и утешал неумело:
– Ты погоди... От Воронежа мы с тобой на Черный Яр подадимся, на Волгу-матушку. Там мужички наши поджидают, вздохнем малость. А оттудова к Астрахани. У меня там и дружки есть и хибару сыщем. Отогреешься, слышь, Федосей... Ты погоди!
Неподалеку от Ельца Молчан не выдержал, попросился свернуть с торной дороги в сторонку. Глухим от волнения голосом объяснил:
– Деревенька там – Дворищи. Вполглаза посмотрю, и далее поедем. Может, живы еще матушка с батюшкой, сестренка, братишка...
Федосей ответил опасливо:
– Гляди, да не попадись. Узнает кто...
– Я – поздним часом, ночным.
– Кому надобно и ночью видит...
– Нож со мною есть.
Тележку поставили в рощице, коней отпрягли, стреножили, Молчан ушел. Кузнец лежал неподвижно, смотрел в черное, вызвездившее небо, говорил с богом, горько корил его неправдами, что живут на земле, человеческими бедами, страшными несчастьями. Уныло, со злобою гукал филин, настороженно фыркали испуганные чем-то кони. Мерцали бесчисленные, далекие, холодные осенние звезды, – Федосей говорил с ними, как с богом, ругался на них, что-де смотрят, а ничего и не видят, что правда али неправда – все для них едино...
Томительно тянулась долгая ночь. Только к рассвету вернулся Молчан. Федосей спросил его, повидал ли он своих. Молчан ответил, что не повидал, не довелось.
– Живы ли?
– Пожег всех боярин Зубов еще в те старопрежние времена! – запрягая коренника, ответил Молчан. – Спалил избу и стариков моих спалил живьем, и сестренку, и брата...
– Живьем?
– Живьем!
– Всех?
– Всех, до единого!
– Да за что же?
– За меня, за то, что я нож поднял на боярина и от его гнева ушел на Волгу...
Днем Кузнец видел, как развернул Молчан чистую тряпицу, в которой собрана была горстка земли, как снова завязал узелочек и спрятал его на груди. Более Молчан не вспоминал и не рассказывал, смотрел так же, как Федосей, перед собою на дорогу, сдвинув брови, крепко сжав губы.
Неподалеку от сельца Усмань Федосей велел Молчану остановиться и попросил постелить дерюжку на взгорье при дороге. Молчан с недоумением взглянул на товарища, сказал, что в сельце способнее будет отдохнуть.
– Нет, – сурово произнес Федосей, – приехал я, друг. Стели – помирать буду.
Молчан постелил. Был погожий, тихий, теплый день. Из сельца доносился благовест, Молчан вспомнил, что нынче воскресенье.
– Звонят! – глухим голосом произнес Федосей. – Ему звонят, богу, чтобы знал: Кузнец идет, обо всем спросит... И спрошу.
Он закрыл глаза, отдыхая, потом велел Молчану вынуть из его сапога золотые, припрятанные там, и забрать деньги к себе. Молчан, не споря, переложил кошелек, сел рядом с Федосеем на дерюжку, погладил его по худому плечу.
– Скоро! – пообещал Кузнец.
– Лежи, лежи!
– Уже нынче не вскочу, не побегу! – усмехнулся Федосей. – Доехал до места. Как оно в подорожной про нас сказано...
Долго вспоминал, потом с веселой важностью произнес:
– По торговой и комерц надобности...
И вдруг, приподнявшись на локтях, иным голосом строго велел:
– Сгоревшими батюшкой да матушкой твоими, Степаныч, братом да сестренкой, всеми сиротами да вдовами, всем горем и слезами, что ведаешь, – поклянись мне в сей час, что не отступишь от дела, кое нами начато, отдашь челобитную, кровью подписанную, не сробеешь ни пытки, ни самой смерти... Один ты теперь, одному-то куда труднее...
Молчан слушал, смотрел в слабо вспыхивающие глаза Кузнеца.
– Говори! – с тревогою попросил тот.
– Сделаю все как надобно! – твердо ответил Молчан. – Ты будь в спокойствии...
– Челобитная-то на мне.
– Знаю.
– Возьми, покуда жив я...
Молчан расстегнул кафтан на Федосее, ножиком подпорол толстые нитки. Федосей, точно успокоившись, лег на спину, вновь стал глядеть в небо с бегущими в нем легкими белыми облачками.
– У нас-то, поди, морозы! – сказал он вдруг.
– Где у нас?
– В Архангельском городе.
– Пожалуй, что и так...
– Клюквы бы кисленькой покушать...
Он кротко вздохнул.
– Похоронишь меня здесь, при дороге. Все веселее: люди едут, какие и песни поют, какие про свои дела толкуют. А на погосте, что ж... лежи с мертвыми...
– Похороню.
– Томно тебе, поди, сидеть-то со мной. Ты в сельцо сходи, погляди, каково там, а я тем временем и справлюсь...
Но Молчан никуда не пошел, сидел возле Федосея, пока тот не впал в предсмертное забытье. Здесь же, поклонившись мертвому и поцеловав его холодеющий лоб, выкопал он взятой у проезжающего мужика лопатой могилу, сюда привез ему плотник из недальней деревеньки некрашеный гроб, сюда в надежде наживы пришел и поп с дьячком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94