Насчет же Деникина мыслей пока не было.
III
Плохо было в Петербурге летом восемнадцатого, безрадостно и страшно. Голод, грязь, стрельба по ночам. Вонища и отъевшиеся зеленые мухи. Совсем рядом, в часе езды, за рекой Сестрой начинался фронт.
Город опустел. Фабрики закрывались, рабочие подавались кто в продотряды, кто по деревням, совсем отчаявшиеся брели куда глаза глядят, лишь бы подальше от декретов, обнаглевших чекистов в скрипучих кожанах, от всей этой обрыдлой, словно кость в горле засевшей, советской власти. На улицах между булыжниками пробивалась трава, парки и сады дичали, зарастали лебедой. Прекрасные дворцы стояли в забвении, расстрелянные окна их были мертвы, словно пустые глазницы. Порядка не было.
По вечерам появлялись какие-то люди, страшные, бородатые, и на людей-то не похожие, заглядывали в окна, бродили по лестницам, неслышно пробовали дверные ручки. И если кто не уберегся, не заложился на полдюжины щеколд и болтов – беда. Слышался шорох, и в квартиру врывались неизвестные, вязали обитателей электрическим проводом. Потом уже выносили добро, неспешно, все до последней нитки. Кого бояться, милиция бездействовала.
Когда поспели ягоды, стало и вовсе страшно, в городе началась холера. Люди в корчах падали на улицах, мучились, захлебывались рвотой, многие так и умирали – никто их не лечил, да и чем? Не было даже хлорки для обеззараживания трупов. Наступал голод. На рынке за пуд картошки заламывали аж две пары брюк. На муку, манку, деревенское сало с легкостью обменивались граммофоны, зеркала, двуспальные кровати, всякие замысловатые барские штучки – пришли золотые времена для спекулянтов-мешочников. Правда, торговать, равно как и покупать, было опасно. Все чаще на рынках устраивались облавы, со стрельбой, смертоубийствами, тотальными конфискациями, причем все ценное обычно изымалось в пользу тех, кто совершал налет.
Чекистов, чоновцев в народе не любили. Шел упорный слух, будто бы они все обрезаны, причащаются православной кровью и свои пятиугольные звезды крепят на фуражки кверху рогами, а это есть знак дьявольский, печать антихристова. Неспокойно было в городе, тревожно. Все ждали небывалого, ужасающей беды. Уже кто-то видел черта на Троицком мосту, а это верный признак грядущего потопа, великих вод. Другие говорили, что закаты мрачны, багровы необычно, будто налиты кровью, и все это не к добру, ох как не к добру. Грядет что-то.
А пока – очереди у распределительных пунктов, где дают лавровый лист и селедку, лошадиная падаль на торцах у Гостиного двора, ямы провалившейся мостовой, огромный дощатый куб на Знаменской площади, укрывающий бронзовую громаду российского императора. И всюду плакаты, транспаранты, воззвания. Советы, социализм, революция. Тьфу. Невесело было летом в Петрограде, совсем невесело.
В Москве тоже особого душевного подъема не наблюдалось. В Кремле ломали головы над извечным русским вопросом: что делать? По всей стране разгоралась крестьянская война, полыхало почище, чем при Разине и Пугачеве. Пенза, Орел, Задонск, Ливны, Пермь, Вятка, Димитров… Сто двадцать два броневика было в Красной армии, и сорок пять из них пришлось задействовать на внутреннем фронте. Больше, чем против Деникина! Да еще из Питера пришли тревожные вести – опять воруют. На самом верху, посылая грузы налево при посредстве частных скандинавских фирм и помещая деньги в банках Швейцарии. Виноватых нашли быстро – Урицкий и председатель кронштадтского ЧК князь Андронников, друг покойного Распутина, бывший чиновник по особым поручениям при обер-прокуроре Синода, назначенный на ответственный революционный пост по личной рекомендации Дзержинского. Вот ведь неймется, кажется, давно ли ликвидировали проворовавшегося Володарского? В назидание всем.
Однако самое неприятное было не в этом, – когда не воровали-то на Руси? В Петрограде за деньги отпускали заложников. Так, за огромный выкуп уже была обещана свобода и выезд за границу великим князьям, находящимся в Петропавловской крепости. Архивозмутительно! Позор! Да еще Деникин… Что же все-таки делать? Как удержать власть?
Выход нашелся – террор. Небывалый, узаконенный, перед которым померкнут ужасы средневековья, садистская жестокость Тамерлана, слепая кровожадность Батыя, болезненная извращенность Ивана Грозного. Тотальный. Подавить страну страхом, залить кровью, завалить трупами, скормить вшам, выморить тифом и голодом. Удержаться любой ценой!
Начали, как всегда, с фарса. Тридцатого августа на всю совдепию прогремел грохот выстрела в сердце революции – после митинга на заводе Михельсона, что за Бутырской заставой, было совершено покушение на Владимира Ильича Ленина. Правда, стреляли очень странно, из дамского, почти игрушечного браунинга, в упор и неоднократно, но в плечо. Да и кто покушался-то? Фанни Каплан, старая приятельница Инессы Арманд, Надежды Константиновны и самого вождя, больная, полуслепая женщина. Рана напоминала царапину, и хотя, как это было объявлено, стреляли отравленными пулями, Ильич остался жив, видимо, имел иммунитет к цианидам.
В тот же день в Петербурге состоялось покушение на Урицкого. Тут уже церемониться не стали, руками поэта Каннегисера размозжили Моисею Соломоновичу голову. Все, шуточки кончились. Тридцать первого августа по улицам Москвы прошел отряд людей, одетых с головы до ног в черную кожу. Они двигались колонной, держа в руках красные знамена, на которых было написано одно лишь слово: «Террор». Как будто бы до этого его не было.
Вечером состоялось экстренное заседание ВЦИКа и появилось знаменитое постановление, предписывающее всем Советам немедленно произвести аресты всех правых эсеров, представителей буржуазии и офицерства. «Ни малейшего промедления при применении массового террора. Не око за око, а тысячу глаз за один. Тысячу жизней буржуазии за жизнь вождя! Да здравствует красный террор!» Предписывалось: «Предоставить районам право самостоятельно расстреливать. Устроить в районах маленькие концентрационные лагеря. Принять меры, чтобы трупы не попадали в нежелательные руки. Всем районным ЧК доставить к следующему заседанию ВЦИКа проект решения вопроса о трупах». И началось…
Террор шел не только по линии ЧК. Как грибы разрастались и множились новые карательные органы: Народные суды, Рабоче-крестьянские ревтрибуналы, Революционные трибуналы ВОХР, армейские особые отделы. Все это существовало параллельно, а карательными правами, вплоть до расстрелов, обладали и Советы всех степеней, даже сельские и комбеды, армейские командиры и комиссары всевозможных рангов, различные уполномоченные центра, продовольственные, заградительные, карательные отряды. Член коллегии ВЧК Лацис писал: «Мы не ведем войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию как класс. Первый вопрос, который вы должны предложить обвиняемому, – к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы должны определить его судьбу».
В чекистских изданиях, даже не секретных, предназначенных для широких масс, таких как «Красный меч» или «Красный ворон», открыто обсуждалось применение пыток с точки зрения практического марксизма. С подробнейшей аргументацией, отличнейшим знанием вопроса, с позиций восставшего как класс мирового пролетариата. Красный террор стремительно набирал силу, легализовался, принимал готовые формы – внесудебные расстрелы, казни по спискам, институт заложников и т. д. и т. п.
Само собой, промышлять разбоем в таких условиях становилось все более затруднительно, и Паныч Чернобур принял нелегкое решение – пора завязывать, алес. Всех баб не поимеешь, всего добра не наберешь. Не дотянуть до зимы, товарищи не дадут. Лучше уж сейчас уйти в Финляндию своим ходом, чем потом свезут на саночках на погост. Дубовый макинтош никого не красит. Полковник Мартыненко был человеком многоопытным, с отлично развитым здравым смыслом.
Практический ум его сразу же отмел сухопутный вариант с переходом границы где-нибудь под Сестрорецком – пограничные окопы, красноармейцы с винтовками, реальная возможность нежелательных эксцессов. Нет, морем, только морем. Все, выбор был сделан, нужен моторный катер и верный человек, плававший не раз в чухонских водах. В дело вступила воля, и Мартыненко, словно бык, напористо двинулся вперед. Не прошло и недели, как он свел приватное знакомство с Богданом Тыртовым, человеком алчным и аполитичным, знающим акваторию Финского как свои грязные татуированные пальцы. Белые, красные, зеленые – ему было решительно наплевать, лишь бы платили положенное и не перегружали его вместительный, оборудованный двадцатичетырехсильным двигателем «Роллс-ройс» катер.
Это был гений контрабанды, перевозивший в свое время и награбленные ценности, и беглых каторжан, и оружие для пролетариата, и проституток на потребу Центробалта, и спирт с кокаином опять-таки на потребу Центробалта, и финских, получивших на орехи коммунаров, и русских, озверевших от совдепа интеллигентов. Деньги, как известно, не пахнут. И Мартыненко со товарищи был бы перевезен немедленно и без проблем, если бы не одно «но» – разлетевшийся от удара о топляк подшипник какой-то там ступицы. Катер был временно отшвартован у Крестовского, Тыртов уверял, что ремонт плевый, не займет и пары дней. Это, конечно, если удастся достать подшипник. В общем, надо рассчитывать на неделю. Мартыненко не торопил, знал, что лучше запрягать долго да ехать быстро, чем встать на полпути, но на душе у него было тревожно и неопределенно. И не у него одного. Нет ничего хуже, чем ждать и догонять. Да еще товарищи действуют на нервы, шумят, стреляют, проявляют классовую сметку. Дают электричество в богатые дома, а потом всем скопом вламываются в освещенные квартиры. Всех, не разбирая, налево, все добро под гребенку в грузовик, и айда дальше, вершить торжество революции. Нет, к чертовой матери отсюда, и побыстрей. Итак, все должна была решить неделя.
IV
– Сюта пы тминну попольше и мучных фрикаттелек, – двинув пешку, Инара затянулась, красивое лицо ее приобрело выражение мечтательности, – та кофшичек слифок, та пифа. Шенечка, тепе шах.
Она всегда была неисправимой гастрономической извращенкой. Сало с горчицей и медом, ветчина с малиновым – непременно малиновым – вареньем, сушеная щука с топленым маслом. Впрочем, если желудок позволяет…
– Нет уж, милая, я этого есть не стану. – Страшила помешал в котле, неторопливо снял пробу и, чмокая, с видом знатока, добавил в варево перца. – И так совсем неплохо. Конечно, не тройная казацкая с живыми осетрами, раками и полупотрошенной стерлядью, но все же…
Вчера на ночь глядя он добыл фунтов десять подлещиков, плотвичек и окушков, переложенных по случаю жары крапивой, и теперь варил нечто среднее между обычной ухой, французским буйабесом и рыбной пикантной похлебкой, которую некогда готовил любвеобильный Апулей[1]. Все как полагается, с картошечкой, луком, лавровым листом, перцем.
В комнате было жарко и накурено. Печка раскалилась докрасна и воняла дегтем и окалиной, мухи, ошалев от табаку, бешено метались в сизой дымке, с улицы сквозь распахнутые окна доносились лязг лопат, стук колес на выбитых торцах, рубленые фразы агитатора. Вот ведь гад, не нашел себе другого места!
– Товарищи! Буржуазными мебелями и паркетами классовых хором будем топить пролетарские домны и рабоче-крестьянские мартены. Переплавим на штыки решетки ненавистных дворцов! Калеными железами отбросим от северной коммунии шелудивую свору белогвардейских кабысдохов! Товарищи, каждый удар кайлом – это удар по щупальцу кровавой гидры контрреволюции! Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!
– Господи, какой бред, какой же это чудовищный, нелепый бред!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46