Подполковник Злобин не знал, что еще в январе восставшие черноморские братишки затащили его жену и дочь на миноносец «Гаджи-бей», надругались всем кубриком и полуживых выбросили в море на корм акулам. Страшно матерясь, он учил уму-разуму недалекого, зарвавшегося хама и внутренне был сильно рад, что не взял лишнего греха на душу.
Страшное, лихое время – русские на русских на русской земле. И закон Талиона – око за око, зуб за зуб. Бунин писал: «Народу, революции все прощается – „все это только эксцессы“. А у белых, у которых все отнято, поругано, изнасиловано, убито – родина, родные колыбели и могилы, матери, отцы, сестры, – „эксцессов“, конечно, быть не должно…»
Страшное время. Безвременье.
II
Варенуха заявился на следующий день ни свет ни заря.
– Пардон, что потревожил, господа, так ведь, кто рано встает, тем Бог дает. Ну-ка, голубчик, как у нас дела? – Он помял Страшиле скулу, потрогал шею, довольно кивнул: – Ну что же, воспаление спадает, я же говорил, прогноз благоприятный.
Подпоручик смотрел на него с мрачной благодарностью. В бинтах, намотанных наподобие чалмы, он был похож на подраненного янычара.
– Теперь, господа, о деле. – Вздохнув, профессор отбросил игривый тон, нервно облизнул губы, и стало заметно, что он не на шутку испуган. – Сегодня вечером негодяи будут ждать меня с деньгами на Можайской. Это, господа, натуральный притон, на входе спросите Хряпа и Куцего, я тут все написал на бумажке. Вот, как договаривались. – Он вытащил две думские тысячерублевые ассигнации, верно угадав в Граевском старшего, протянул ему деньги. – Остальное потом. Надеюсь на вашу порядочность, господа.
Не глядя в глаза, он сдержанно кивнул и порывисто пошел к дверям, по лицу его катился пот, хотя в комнате было не жарко – «буржуйка» прогорела давно.
– Что, ввязались в историю? – Сразу расстроившись, Страшила потянулся за кисетом и принялся вертеть чудовищных размеров самокрутку. – Нет, право, мое ухо того не стоит. Хряп, Куцый, уголовщина какая-то, шпана. Их что же – того, налево?
– Направо. – Паршин зевнул, хрустнув коленями, присел перед печкой, потянул на себя решетчатую дверцу. – Не переживай ты так, Петя, первый раз, что ли. Только вот гардеробчик, конечно, обновить бы не мешало – на люди показаться стыдно. Об исподнем я уж и не говорю…
Голос его дрогнул от ненависти и обиды – вчера обнаружилось, что после обыска пропали все его пальто, костюмы, шелковое белье. Чекисты не побрезговали даже консерваторской форменной шинелью и казенными, ужасного покроя штиблетами. Исчезли также все одеколоны, приборы для бритья, французские фиксатуары. Так что пришлось на ночь глядя скоблиться плохо правленным лезвием, мыться солдатским мылом – выборочно, экономя теплую воду. И отправляться на свиданье в последней паре чистого белья, не единожды чиненной, застиранной до прозрачности.
Может, по этой причине вечер и ограничился лишь прощальным нежным поцелуем, трепетным согласием на следующее рандеву – ну право же, совершенно невозможно предстать в подобном виде перед такой красавицей! Это вам не киевская потаскушка – умна, знает себе цену, правда, немногословна, но, может, оно и к лучшему, с женщиной нужно не разговаривать, а действовать. Эх, будь проклят тот, кто щеголяет сейчас в его шелковых подштанниках цвета семги, роскошных, импозантных, нежных, словно кожа младенца…
После завтрака Граевский поднялся, подошел к хозяину дома и, отчего-то смутившись, вытащил пояс с золотом.
– Александр Степанович, не почтите в обиду, прошу взять денег на расходы и хлопоты, время, сами знаете, не до церемоний. И хорошо было бы прикупить одежонки какой, мы, знаете ли, совершенно пообносились. – Он покосился на Анну Федоровну, убиравшую со стола, и прямо на скатерть высыпал желтой горкой кольца, монеты, коронки.
– Тьфу ты, гадость какая, – негромко произнес Паршин-старший, однако отвращения в его голосе не чувствовалось, – сразу видно, поясок-то с мертвеца сняли, живой бы не отдал. – Ничуть не смутившись, он принялся складывать монеты аккуратными столбиками, стараясь все же не касаться стоматологических изделий. – Весьма кстати, господа, я как раз собрался договариваться насчет еще одной «буржуйки», чтобы вам переселиться в столовую, не тесниться в кабинете. А с одеждой трудностей не станет, за «желтопузики» теперь можно и парадный костюм государя императора приобресть.
Было видно, что Александр Степанович заметно повеселел, принялся насвистывать что-то из Легара.
– Отец, я с вами. – Просияв, Паршин-младший сразу оживился, встретившись глазами с Граевским, успокаивающе кивнул: – Ладно тебе, командир, мы теперь при мандате. Да и кто здесь кроме меня разбирается в парижских модах?
– Дратвы купи, шило, иглу сапожную потолще. – Страшила укоризненно нахмурился, собрал лоб морщинами. – И гуталину не забудь.
Ох уж эти сынки миллионеров с их барскими замашками! Три года в окопах, в дерьме, во вшах, две революции, гражданская война, а все парижскую моду ему подавай! Нет, горбатого могила исправит.
Когда семейство Паршиных ушло на промысел, Граевский проиграл Страшиле пару партий в шахматы, бесцельно пошатался по квартире и от нечего делать забрел в библиотеку. Тут было холодно, неуютно, промозгло. «Вот она, кладезь мудрости». Граевский закурил и задумчиво двинулся вдоль полок – тома, фолианты, брошюры… Титаны, мыслители, светочи разума… Хм, диван неплохой, надо будет приспособить для спанья… Классики, столпы литературы… Великий Пушкин, гениальный Толстой, отец малороссийской прозы Гоголь…
Один – мот, повеса и интриган – схлестнулся с сильным мира сего, нарвался на дуэль и, причастившись морошкой, скончался в муках. Другой все порывался дать деру от жены, наконец, под занавес, на девятом десятке, решился, инкогнито ушел в ночь и, простудившись, скоропостижно умер под семафором. Третий, будучи от рождения не совсем в себе, всемерно способствовал недугу употреблением горячительного, позаимствовал у первого сюжеты «Мертвых душ» и «Ревизора» и в конце концов тронулся умом. Жизнь – великий театр абсурда…
«Ну что ж, недолго вам осталось мерзнуть, скоро третью „буржуйку“ поставим». Хмыкнув, Граевский снял с полки труд эстетствующего во Христе мрачно-пессимистичного Мережковского, тут же отложив, раскрыл наугад опус шелестящего о тлене Федора Сологуба, скривившись, отбросил в сторону, с отвращением скользнул взглядом по елейной муре Бальмонта и Северянина, с неожиданной злостью скрипнул зубами: «В окопы бы вас, чистоплюи, чтобы обделались со страху…»
Кончилось тем, что, сам не зная почему, он нашел собрание сочинений Достоевского и внимательно, испытывая жалость к Раскольникову, перечитал то место, где студент раскраивает череп старухе-процентщице. Потом убрал том на место и, зябко передернув плечами, пошел из библиотеки вон, поближе к печке, губы его едва слышно шептали: «Мокрица, слюнявый интеллигент… С одной старухи соплей на целый роман… Из-за таких и упустили Россию…»
После полудня появился Паршин, разрумянившийся, в хорошем настроении, с внушительным узлом через плечо.
– Бонжур, господа, не скучаете? А там, – он скинул поклажу на диван и мотнул головой в сторону окна, – весело, жизнь кипит. Черта с два большевички задавят мелкобуржуазную стихию, все, кажется, только и делают, что толкутся на барахолках. Все продается, господа. – Он вдруг помрачнел, принялся замерзшими пальцами развязывать узел. – Отец познакомился с еврейчиком одним, так у того товару в подвале – «Гостиный двор» и «Мюр и Мерилиз»[1]. При Петросовете есть склад конфискованных вещей, так вот жидок этот берет оттуда напрямую, из комиссаровых лап. Пропала Россия, господа. Катимся к чертовой матери.
Похоже, вопросы парижской моды его уже не занимали.
– Дай-ка я. – Страшила живо справился с узлом, окинув взглядом содержимое тюка, довольно ухмыльнулся: – А говоришь, катимся к чертовой матери! Брось свой пессимизм, Женя, еще пошумим, в шелковых подштанниках щеголять будем. В морских тужурочках. Эх, в кейптаунском порту с пробоиной в борту «Жанетта» поправляла такелаж…
Еврейчик из подвала и комиссары из Петросовета работали не за страх, а за совесть. Помимо дюжины белья в тюке лежало с десяток пар добротных, крученого шелка, кремовых карпеток, столько же шерстяных носков, пара флотских сюртуков без погон, опасные лезвия, защитные бриджи с простроченными леями, отрез фланели на портянки, хорошее пальто с мерлушковым воротником и еще много других полезных и добротных вещей.
– Вот тебе, Петя, гуталин, вот тебе иголка, вот тебе шило, засовывай куда хочешь. – Паршин с ухмылкой вытащил сверток с сапожными принадлежностями и с гордым видом указал на новехонькую черную кожанку – такие в войну носили офицеры штурмовых отрядов: – Всего одна была, еле упросил. Заметьте, не шоферская и не пилотская. У товарищей это вроде визитной карточки, работает не хуже мандата, как в свое время лейб-гвардейский мундир.
Он уже совершенно успокоился и с непосредственностью холерика снова пребывал в превосходном настроении – катится Россия к черту, да и хрен с ней!
– Вот это, Женя, славно. – Страшила сунул палец в жестянку с гуталином, понюхал, вытер о сапог. – Не самоварный, фабричный. Ну-с, господа, приступим к ампутации.
Кряхтя, он стянул правый веллингтон, перекрестил его и принялся отрезать пришитый к голенищу отворот, – получилось в самый раз, чуть ниже колена. Вскоре та же участь постигла и левый ботфорт. Страшила удовлетворенно хмыкнул и для прочности прошелся дратвой по верху сапог. Теперь их надлежало намазать гуталином и тщательно отполировать, чтобы уже ничем не выделяться из серой массы обладателей хромачей, прохарей и сапог, стачанных из диванных обивок.
Скоро пришли с толкучки Александр Степанович с Анной Федоровной. Они принесли продуктов, какой-то особенный, из «девичьего» масла[1], прополиса и меда, бальзам для Страшилы и кучу свежих новостей. Опять все то же – налетчики, чекисты, неуловимый убийца Котов. Вчера в трактир «Зверь», что на углу Апраксина переулка и Фонтанки, вошли двое и стали требовать у посетителей денег. Была большая стрельба. Трое неизвестных вломились в квартиру инженера Брюса с самочинным обыском, вынесли все подчистую, убили ливретку-медалистку.
Под разговорчики сели обедать, выпили чаю с картофельными лепешками и занялись кто чем – Анна Федоровна по хозяйству, Паршин-старший какой-то бухгалтерией, сын его отправился терзать рояль, Страшила задремал, сидя в кресле, Граевский же решил побриться, как человек, не торопясь, с горячей водой.
Намылился, прошелся по щетине опасным лезвием, выровнял усы, а сам все кривил в злой ухмылке губы – вот ведь, ни кола, ни двора, ни жены. Людей положил – на полкладбища хватит, а на голове ни сединки, рога антихристовы не растут, взгляд живой, полный уверенности в себе, достоинства и благородства. На лице безмятежное спокойствие, будто сегодняшним вечером предстоит не уголовных кончать, а волочиться за юбками в приятном обществе… Верно говорят, привычка – вторая натура. Привычка убивать…
Падали на пол остриженные волоски, тихо сопел дремавший Страшила, из гостиной доносилось пение Паршина:
Белой акации гроздья душистые
Вновь аромата полны,
Вновь разливается песнь соловьиная
В тихом сиянии чудной луны.
После ужина, когда Анна Федоровна с Александром Степановичем ушли к себе, стали собираться. Граевский повесил под пальто желтую коробку маузера, в один карман сунул револьвер, в другой опустил гранату, надвинул на ухо папаху и со значительной улыбкой убрал за голенище нож – может, и пригодится. Паршин, вооружившись браунингом, надел отцовскую енотовую шубу, нахлобучил шапку из бобра и сразу сделался похожим на буржуя с агитационного листка «Товарищ, беспощадно бей кровавую гидру контрреволюции!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46