Однажды у заставы Мон-Руж он угодил под конную облаву, и в полицейской префектуре усатые ажаны[1] «пустили его сквозь табак», едва не переломав все ребра и чудом не сделав инвалидом. Долго потом Граевскому снились их тяжелые, подкованные гвоздями башмаки.
Однако все что ни делается, к лучшему, пинки по почкам пробудили в нем бешеную жажду к жизни, свирепое осознание своих прав на место под солнцем. Он перестал хандрить, начал ежедневно бриться и поселился в квартале Сен-Дени, на одной из узких улочек, полных проституток, сочинителей куплетов, сутенеров и воров. Приглядывался, учился жизни, завязывал знакомства, не брезговал никакой работой.
Наконец его величество случай свел Граевского с мадемуазель Зизи, sous-ma?tresse[2] из заведения «Паради Шарнель», и та руками, дрожащими от страсти, пропихнула его на место вышибалы, весьма завидное местечко, весьма.
Бордель с традициями, солидные клиенты, спокойная работа, стабильный заработок. А дома, в квартирке над Трокадеро, Граевского всегда ждали свежие паштеты, цельное, не разбавленное водой вино и добросовестные ласки мадемуазель Зизи. Бывшая проститутка с Монмартра, она влюбилась как восторженная гимназистка и в минуты страсти кричала в исступлении, не в силах совладать с собой:
– Ах, мой казак!
То ли потому, что предпочитала заднюю позицию, то ли оттого, что на работе Граевский был одет в форму войскового старшины – погоны с тремя звездочками, сапоги со шпорами, шаровары с лампасами. Еще желто-черная лента через грудь, для экзотики[1]. Вот так, Суворов, Кутузов и пехотный капитан Граевский. Генералиссимус блядского фронта.
А между тем дела в «Паради Шарнель» шли все хуже и хуже. Налоги росли, сборы падали, бывшие клиенты на инвалидных креслах выпрашивали милостыню на Елисейских полях. Да и порядки в доме были консервативны, можно сказать, с налетом добропорядочной патриархальности – ну, «лионский дилижанс»[2], ну, «галстук» на члене[3], ну, «пастильонаж»[4], ну, наконец, «листок розы»[5]. Старо как мир. А в заведении «Ватерлоо», что по соседству, к услугам клиентуры были куропатки, козы, дрессированные собаки и даже парочка суданских негров. Да еще показывали фильмы содержания похабного и зловещего.
Одним словом, в конце концов «Паради Шарнель» приказал долго жить. Хозяйка дома мадам Бюсси отправилась в деревню растить свиней, девицы вышли на панель, печально разбрелись по лабиринту улиц, мадемуазель Зизи нашла себе патрона и без особой радости уехала в Америку. Граевский, как его ни уговаривали, котом в Нью-Йорк ехать не захотел, остался вышибалой в Париже – в «Ватерлоо» его взяли с руками и ногами.
И вот с тех пор – «Веселый клоп», холодная одинокая постель, шумное соседство с сутенерами и ворами и нервная работа в ночь. Раз, два по морде, три, четыре под дых… Ницца, ласковый шум прибоя, запах роскоши и выкупанных в море женщин остались в прошлом. Все, все в прошлом…
Между тем луна за окном растаяла, небо высветилось, налилось красками утра.
«Еще один день, будь он неладен». Граевский встал, поплескал в лицо из глиняного умывальника, принялся одеваться, по местной моде. Туалет его был скор и упрощен, никаких там воротничков, рубашек, тем паче галстуков. Широчайшие бархатные штаны на подтяжках, шелковые носки, лакированные башмаки, куцый пиджак – прямо на фуфайку. Клошар не клошар, апаш не апаш, сам черт не разберет.
Утро тем временем брало свое, народец по соседству просыпался. Справа за стеной возобновился скрип кровати, и началась женская агония.
– Ах, Жан-Пьер, я умираю, еще, еще.
Слева ссорились, делили что-то, яростно чертыхаясь, под звон пощечин. «Веселый клоп» потихоньку оживал, наполнялся голосами, руганью, запахами папиросного дыма, кофе и печеных каштанов. Жизнь, продолжаясь, закипала ключом.
«Суета, словно в улье, только вместо меда дерьмо. – Мусоля папироску, Граевский вышел в коридор, увидел выбоину в стене, вспомнил о докучливом визитере, помрачнел. – Неужто мозги наружу?»
Однако все было в порядке, ночного гостя и след простыл – мерзкая, с резким запахом лужа рвоты на полу.
«Вот и ладно, не взял греха на душу, – без особой радости подумал Граевский и принялся осторожно, глядя под ноги, спускаться по скрипучей винтовой лестнице. – А впрочем, одним больше, одним меньше, роли уже не играет. В любом случае на небольшой погост наберется…»
Скользкие щербатые ступени привели его вниз, прямо в маленькое безымянное кафе для извозчиков, постояльцев и шоферов. Народу почти не было, только за столом, потемневшим от пива, легко завтракали двое сутенеров. Они со смаком ели тыквенный масседуан[1], брызгали лимонным соком на жареные ракушки и живо обсуждали, как убили некоего Шампаня брабантским приемом[2], наповал.
Хозяин заведения, багровый здоровяк, цедил в бутылки «пиф» из медной лейки, его единственный, навыкате, глаз смотрел на мир с мрачной разочарованностью – стоило травиться хлором на Ипре, чтобы потом обслуживать грязных, пороха не нюхавших скотов. Завидев Граевского, он подобрел, приветственно поднял огромную волосатую руку:
– Как дела, месье?
При этом его страшное, обезображенное шрамами лицо изобразило некое подобие улыбки, жуткий желтозубый оскал – не для слабонервных.
– Неплохо, дядюшка Пишо, неплохо. – Граевский пожал его широкую, словно лопата, ладонь и, усевшись на привычное место в угол, сунул папироску в пепельницу. – А вам не кажется, что этот мир катится к чертовой матери?
Дядюшка – это так, дань уважения и традиция, на самом деле хозяин был не намного старше Граевского. Бывший апаш из банды Бонно[1], он воевал, получил чин сержанта и сейчас вел добропорядочный образ жизни, правда, понимая закон по-своему, не гнушаясь скупкой краденного и откровенной дружбой с криминальными кругами.
К Граевскому же, как к бывшему фронтовику, он испытывал дружескую симпатию и частенько приглашал к себе выпить рюмочку-другую коньяку – вспомнить, как давали жару этим проклятым скотам бошам. Плевать, что русский не оплатил кредит, категорически не ест лягушек и ничего не смыслит в женщинах. Предпочитает только рыжих, чудак, с волосами цвета порока, зависти, продажности и измены. Водится, одним словом, с ведьмами.
Да, что ни говори, а в бабах и жратве по-настоящему разбираются лишь французы. За тысячелетия истории галльская нация создала женщину, обед и книгу, в этом ей никто не откажет. Дядюшка Пишо был патриотом, немного философом, а главное, никогда не вкладывал деньги в русские военные займы.
– Что-то вы, мон шер, сегодня не в настроении. – Он по-отечески глянул на Граевского, качнул массивной шишковатой головой, прищелкнул языком: – О ля-ля! Ничего, жареный кролик и макон по четыре франка за литр поправят вас. Алло, Нинет!
Одна из его трех девок, белобрысая, с отвислой грудью, молча подала рагу, много хлеба и бутылку пойла, Граевский коротко кивнул – мерси! – и осторожно приступил к еде, дай бог, чтобы этот кролик не мяукал раньше по подворотням.
Кафе между тем потихоньку заполнялось. Заходили шоферы в клетчатых кепках, мидинетки[1] в шелковых кофточках и коротких юбчонках, какие-то сомнительные личности с недокуренными папиросками за ухом. Пришла, тяжело дыша, трудно переставляя ноги, матушка Трюффо, торговка зеленью и непревзойденная дока по части абортов. Она привела с собой товарку, предсказательницу мадемуазель Вишу, зобастую, усатую старуху с тяжелым взглядом блестящих глаз.
Та выглушила литр красного, помянула свою прабабку, неподражаемую Ленорман[2], и выложила на стол колоду карт Таро.
– Медам, месье, кто желает узнать свое будущее?
Это с утра-то пораньше, после скверного кофе с черствой бриошью[3]? Какое, к черту, может быть будущее!
– Ну же, медам, месье, смелее. – Мадемуазель Вишу выпила еще и принялась раскладывать карты правильным треугольником: – Будущее всего за двадцать франков.
Пальцы ее двигались на удивление ловко, словно у профессионального шулера, глаза то ли закатились, то ли смотрели куда-то в потолок, седая голова по-птичьи склонилась набок, казалось, что гадалка не в себе. Все так и поняли – у старой перечницы после второй бутылки зашел ум за разум.
– Отличный кролик, – Граевский бросил деньги на цинковую стойку, кивнул хозяину: – Надеюсь, и усвоится отлично. До вечера, дядюшка Пишо.
Он чиркнул восковой спичкой о штаны, закурил и внезапно, встретившись глазами с гадалкой, вздрогнул – что за чертовщина! Ему вдруг показалось, что это Варвара смотрит на него насмешливо и маняще, загадочно улыбается, словно подавая какой-то таинственный, жизненно важный для них обоих знак. Будто под гипнозом, Граевский двинулся на взгляд, обреченно сел и послушно, как кролик на удава, уставился на мадемуазель Вишу. Толстая, налитая «пифом» ведьма долго раскладывала карты, смотрела на его ладонь и, наконец, прошамкала:
– Ждет тебя дорога дальняя. Умрешь скоро, но проживешь две жизни. Все будет у тебя и не будет ничего. Все твое – не твое. С вас двадцать франков, месье.
Все так же молча Граевский отдал деньги, встал и, двигаясь словно во сне, выбрался на улицу. На мгновение замер, невидяще оглядываясь, и побрел наобум, без всякой цели. Навстречу ему двигался людской поток – соломенные шляпки, холстинковые платья, расстегнутые жилеты, красные от недосыпа глаза. Солнце отражалось в радиаторах машин, в зеркальном нагромождении вывесок, воздух был горяч, как в римской бане, женщины проваливались каблучками в мягкий, словно воск, асфальт. Август веял духотой и зноем, но это были вздохи умирающего.
Лето кончалось, облетали каштаны. Не за горами были осенние дожди, уличная сырость и промозглые ветра. Пока же – голые колени женщин, прощальное благоухание далий, выгоревшие тенты над окнами кафе на раскаленных парижских улицах. Увы, все проходит…
Вдруг, будто налетев на столб, он с резкостью остановился, сплюнул в сердцах. Вот ловкачка, старая гага! Ах, каналья! Затуманила голову, напустила мути! Дальняя дорога! Слава богу еще, что не казенный дом! Тьфу! И он хорош, развесил уши, как последний кретин! Отлично же начинается денек, лучше некуда. Как жить, кругом одно жулье!
Ему ничуть не было жалко денег, досада брала, что его кто-то мог держать за полного дурака. А впрочем, ладно, черт с ней, со старой перечницей. Мало ли что наболтает спятившая, впавшая в маразм ведьма. Наплевать и забыть.
Дней через десять, когда Граевский возвращался со службы, он нашел бумажник. Добротное, хорошей кожи портмоне с никелированными кнопочками и позолоченными уголками. Оно лежало вызывающе, на краю тротуара, однако же пока ничье внимание не привлекло – утро было раннее, на грани света и тьмы. Париж еще сладко спал.
Граевский шел с одной мыслью – о рандеву с Морфеем. Устал. Ночка выдалась бурная, с зубодробительным битьем морд, тумаками по ребрам и пинками под зад. Глаза сами собой закрывались. Может, поэтому, увидев портмоне, нисколько не обрадовался и ни на йоту не удивился – ну да, бывает, кого-то взяли на гоп-стоп, денежки забрали, а бумажник, как ненужную улику, выбросили ко всем чертям. Он поравнялся с находкой, глянул и вдруг заорал на всю улицу:
– В нижний угол! Удар! Гол! – Очень по-футбольному, «сухим листом»[1], Граевский пнул находку, хотел было идти дальше, но неожиданно застыл, превратился в статую – понял, что в бумажнике что-то есть. Выругался про себя, невольно оглянулся и, не спеша, подошел к бумажнику. Поднял его, развернул и удивленно присвистнул – внутри было полно денег. Сон как рукой сняло. Заученным движением, словно свой собственный, Граевский положил бумажник во внутренний карман и не спеша, уверенной походкой пошел по направлению к дому.
Зайдя в номер, он снял верхнюю одежду, аккуратно повесил ее в шкаф. Потом подошел к двери, открыл ее, повесил табличку «Не беспокоить», повернул ключ в замке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46