Вывески, кособокие, с ошибками, выглядели как насмешка. Это же надо – «Особые рабоче-крестьянские курсы классовой хореографии имени товарища Клары Цеткин»!
«Хорошо хоть, ни Пушкин, ни Толстой не дожили». Не доходя до магазина «Зингер»[1], Соня свернула на набережную канала и мимо гнутых фонарей, вдоль чугунной ограды направилась к Михайловскому саду, туда, где как-то сумасброд-народоволец мучительно прикончил помазанника Божьего[2]. Вода в канале была грязна, на поверхности плавал мусор, какие-то тряпки, ошметки пены и нечистоты. Унылый лодочник, плеща веслом, выуживал обломки досок, складно костерил божественную Троицу, сморкался и харкал за борт. Со стороны он чем-то напоминал Харона.
«Скорей бы отсюда. – Соня отвернулась, прибавила шагу и попыталась представить себе сосны, хрустальные ручьи, звенящие меж камней, тучных коров на зеленых лугах – Финляндию. – Конечно, не Париж, но ведь и не совдеп, ни тебе дерьма на улицах, ни красных тряпок на домах. Неужто завтра все это останется в прошлом?» Перекрестившись на ходу, Соня всхлипнула, поднялась по ступенькам храма, вздохнула тяжело и, открыв дверь, окунулась в душный полумрак.
Внутри густо пахло ладаном и воском, свет скупо лился сквозь витражные оконца, народу было мало – все разошлись, литургию уже отслужили.
– Во имя Отца, Сына и Святого Духа. – Снова осенив себя знамением, Соня зажгла свечу и медленно пошла по церкви, тщательно следя, чтобы не навели порчу. Лихих людей хватает, могут иголку бросить под ноги, или обойти против часовой стрелки, или сделать окрест, перекрестив левой рукой шиворот-навыворот. Время-то бесовское. – Приснодева наша, святая, непорочная. – Чуть слышно шепча молитву, Соня подошла к иконе Богородицы, выбрала подсвечник, облюбовала маленькое, в размер своей свечи, свободное гнездо и вдруг услышала:
– Милочка, огонька не найдется?
Голос был женский, низкий, с хрипотцой, напористый, – так разговаривают цыганки, не сбавляющие цену торговки на рынке и уверенные в себе проститутки.
Позволить кому-то зажечь свечу от своей? Да уж лучше наступить на иголку!
– Посмотрите, сколько свечек горит вокруг. – Соня обернулась с вежливой улыбкой и внезапно замерла, забыла и про порчу, и про сглаз, и про святую Богородицу. – Ты? Здесь?
Бывают же на свете чудеса. Перед ней, криво усмехаясь, стояла ее давняя соперница, первая красавица женской гимназии номер два Нинель Развалихина. Но Боже, в каком виде! Короткое, до колен, пальто, туфли на таких высоких каблуках, что едва гнутся ноги, легкомысленная, прямо-таки проституточья шляпка. А накрашена-то, намазана, словно сельская потаскушка из водевиля «Семь мужей»!
– Я тебя, Миловидова, сразу узнала. – Нинель торжествующе улыбнулась, с какой-то нарочитой брезгливостью окинула Соню взглядом, фыркнула довольно. – Хотя мудрено, выглядишь полнейшей пролетаркой. Ну что, может, пойдем на воздух, почешем языки? Всех грехов не замолишь, каждому попу не дашь.
Она сунула свечу, словно окурок, в гнездо подсвечника, подхватила Соню под руку и чуть ли не силком потащила ее из церкви.
– Вот это встреча! – Чувствовалось, что ей хочется продлить свой триумф до бесконечности.
Все так же под ручку спустились с крыльца, пошли вдоль ограды Михайловского сада. Над кронами кружились галки, деревья желтели, теряли листву, – осень.
– Так ты, Миловидова, как живешь-то? – Развалихина остановилась, вытащила папиросницу и, раскрыв, протянула Соне. – Впрочем, какая теперь жизнь. И пощупаешь – мокро, и понюхаешь – говно. – Она закурила, выпустила дым из точеных, подкрашенных изнутри кармином ноздрей. – А я офицерская вдова. Веселая. В середу – с переду, в пятницу – в задницу.
Глаза у нее были с длинными ресницами, нежно-василькового цвета, очень красивые, но совершенно пустые, словно у большой механической куклы из витрины магазина игрушек, что некогда торговал на Невском неподалеку от Думы.
– Не буду, бросила. – Соня качнула головой и, лишь сейчас заметив, что держит потухшую свечку, сунула ее в карман. – Ты, Развалихина, случаем, не знаешь, как мой батюшка? Мы ведь так ни разу и не виделись, даже не переписываемся.
Ей сразу вспомнился Соловьевский-Разбойников, его рыжеватые усы, самоуверенные манеры, сальные шуточки под хмельком. Бросил ее, гад, в неоплаченном номере, сбежал как последний подлец. Знал ведь, что беременна.
– Жив ли, нет, не знаю, а дом, амбары, склады – сожгли. Все сгорело дотла, у моего, кстати, тоже. – Развалихина вздохнула, бросила недокуренную папиросу и сразу достала следующую. – Эх, Миловидова, здесь толку не будет, совдепия переломанного хрена не стоит. Только мне все это уже как прошлогодний триппер, завтра отбываю в Финляндию.
– В Финляндию? – От смутного предчувствия Соня вздрогнула, но не подала виду, улыбнулась равнодушно и недоверчиво. – Скажешь тоже, в Финляндию.
Развалихина ловко выщелкнула окурок и улыбнулась победносно с видом Клеопатры, сумевшей объегорить Цезаря.
– Да за мной с лета еще бобер один ухлестывает, шикарный, зовут его смешно – Глебушком Саввичем. Не Савва Морозов, конечно, но рыжья, хрустов… Завтра отчаливает и меня забирает с собой, ты представляешь, Миловидова, завтра – все. Эй, Миловидова, ты куда, эй? Миловидова, Миловидова! Ну и хрен с тобой, дура!
Не отвечая, Соня развернулась и, побледнев как смерть, глядя в землю, быстро пошла прочь, губы ее дрожали, из глаз ручьями катились слезы – вот ведь судьба, Развалихина и здесь обскакала!
А осеннее небо все хмурилось ненастьем, тяжело оседало на крыши, наливалось грозовым свинцом, того и гляди, ливень грянет.
«Ну и что же дальше? – Даже не заметив, как очутилась на Невском, Соня успокоилась, сунула в карман руку, чтобы вытащить платок, и вдруг нащупала свечку, сжала ее что есть сил. – Господи, что делать-то?»
Мимо под медные раскаты труб шли вооруженные люди, по одежде, из рабочих, молодые, худые, с возбужденными лицами. Винтовки, обмотки, вещевые мешки. В середине отряда несли большой лозунг: «Утопим белых псов в их собственной крови!» В хвосте колонны полевая кухня, десяток девушек с медицинскими крестами на рукавах, повозки с пулеметами, припасами, поклажей. Вперед, за власть Советов!
«Может, и мне вот так же, в солдатской шинели? На смерть, в скверну, в грязь, в огонь! – Остановившись, Соня посмотрела колонне вслед, вздохнула, и тут же хорошенькое лицо ее исказилось от ненависти, на бледных щеках зажглись розовые пятна. – Ну да, а Развалихина тем временем будет щеголять в моих нарядах по Европам! Накось выкуси!»
Вытащив все же платок, Соня тщательно вытерла слезы, высморкалась, глянула в зеркало пудреницы и решительным шагом направилась к Адмиралтейству. Не доходя до Александровского сада, она остановилась, поправила шляпку и шарфик и, улыбаясь едва заметно и мстительно, стала забирать левее, к Гороховой. К дому бывшего градоначальства.
II
– Никита, хорош дрыхнуть, пойдем лучше тяпнем. – Страшила, нагнувшись, просунулся в дверь, зажег папироску и плюхнулся в кресло. – Смотри, что я достал, можно сказать, из-под земли.
В руке он держал бутылку коньяка, шустовского, довоенного разлива, с линялым колоколом на этикетке. Огромные сапоги его были мокры, потеряли глянец и оставляли влажные следы. На улице начался дождь.
– Тяпнуть, это можно, – сразу согласился Граевский, зевнув, слез с кушетки, потянулся и начал обуваться. – Петя, который час?
После отъезда Паршина он что-то захандрил, все валялся на диванах, курил, хмуро перелистывал юмористические журналы. Хотелось только одного – спать как можно дольше, забыться, уткнувшись носом в подушку, и не думать, не вспоминать, оградить себя от прошлого хоть на какое-то время. Однако не получалось.
Память Граевского была как хищный зверь, – стоило заснуть, как она вылезала из норы и принималась грызть, царапать по больному, заставляя снова и снова переживать былое, ушедшее, канувшее вроде бы в Лету. И опять плюхал дождь, размывая глину, и ветер хлопал щелястой, сколоченной наспех дверью, и вода плескалась на дне фронтовой землянки. Взвивались огненно-дымные столбы, визжали, буравя мозг, снаряды, земля казалась липкой от крови, а жизнь – пустой забавой, не стоящей ни гроша.
Снова дядюшка срезал саблей свечи, тетушка вносила яблочный пирог и однокашник Федоров, в одних подштанниках, скалился похотливо и довольно: «Извольте впердюлить, кадет Граевский, уплочено!» Вымученно улыбалась проститутка Анжель, корчилась в смертной муке Ксения-Киска, Паршин, еще без протеза, пел под гитару: «Белой акации гроздья душистые вновь аромата полны». Щурился, завернувшись в хвост, кот Кайзер, надменная, сосредоточенная Ольга читала на веранде Маркса.
Солнечные блики играли на мостках, на бортах лодки с названием «Минерва», закрываясь от них рукой, к воде шла Варвара, золотистый песок прилип к ее голым ягодицам. Она смеялась и все что-то говорила, говорила, но Граевский не мог разобрать слов и просыпался каждый раз в этом месте…
– Половина девятого, гм, не может быть. – Страшила почесал в затылке, сунул руку в карман и вытащил здоровенные, с хорошую луковицу, часы. – Начало четвертого. А эти, с кукушкой, смотри-ка, встали.
Он поднялся, подошел к ходикам и, подтянув до упора грузик, тронул ажурный, в форме сердечка, маятник.
– Ну, давай, чего тебе не хватает. Давай, давай…
Часы упорно не желали идти.
– Хреновая примета. – Граевский равнодушно зевнул, передернул плечами, со сна его знобило. – Ну что, пойдем тяпнем. Да и поесть бы не мешало.
Расположились по-простому, без мудрствований – расстелили на столе газетку, откупорили коньяк, порезали хлеб и сало, открыли консервы. Готовить горячее было лень – неделю уже сидели на чемоданах и всухомятку. Налили, чокнулись, выпили, только хоть и был коньячок хорош – не пошел. После первой же стопки Граевского так бросило в тоску, что хоть сейчас в петлю лезь. Дрожь в руках, слезы в глазах, пустота в голове, в горле комом дурацкий вопрос: к чему все, к чему?
– У тебя, брат ты мой, нервы ни к черту, хорошо бы тебе в грязи полежать да попринимать статического электричества. У меня было такое однажды. – Страшила, глядя на него, тоже пить не стал, с удвоенной энергией навалился на закуски. – Это когда супругу разлюбезную с хахалем застукал. – Он смачно хрустнул чесноком, макнул в горчицу сало и принялся яростно жевать. – Вернулся, называется, с гастролей. Ну, ничего, ему в пятак и на больничку, ее за косу и к чертям собачьим, сразу полегчало. Обошелся без статического электричества. А тебе сейчас питаться нужно ударно, так что давай, лопай. Что-что, а харчей у нас хватит, сегодня весь рынок скупил.
Он икнул, вытер жирные губы и с гордостью кивнул на раздувшийся вещмешок:
– Тушонка, сало, мука, шоколад, еще довоенный, два балыковых бревна, полголовки сахару. Еще неизвестно, чем теперь у чухонцев кормят-то.
– Да брось ты, Петя, в Тулу со своим самоваром не ездят. – Граевскому сразу вспомнилась простокваша, подаваемая в Финляндии с корицей. Он посидел еще немного для компании, затем поднялся и начал собираться. Ничего лишнего – кое-какая хурда-бурда, бельишко, ценности, добытые в эксах. Очень пригодился пояс, снятый с товарища Багуна, в нем отлично разместился золотой запас, камушки, внушительные пачки долларов и баклажанов[1]. Мандаты, текущую наличность, патроны и обоймы Граевский распихал по карманам, не забыл нож и пару гранат – дорожка дальняя, не помешает. Сборы были недолги, делать опять стало решительно нечего, время тянулось, словно патока по стенке бидона.
– Приеду, залягу в грязь. – Граевский до блеска надраил сапоги, вычистил оба маузера и наган, выкурил еще папироску и в который уже раз принялся рассматривать фотоальбом. Снова дядюшка гарцевал на коне, тетушка блистала бриллиантами и декольте, а Варвара позировала в костюме джерси для водных процедур – смелом, в полоску.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46