Пойду позову хозяйку.
Офицеры тем временем уже сбросили вещмешки, усевшись поближе к пламени, вытянули натруженные ноги и принялись неторопливо закуривать. От тепла, чувства безопасности и уюта глаза их неудержимо слипались.
– Хозяйку? – Паршин-младший вдруг забыл о самокрутке, опустив кисет, с интересом воззрился на отца: – И кто же эта счастливица?
Сколько он помнил себя, после смерти матери Александр Степанович обретался бобылем и, не пуская женщин на порог, сам охотно наведывался к ним в веселые дома. А любовниц, мистресс и содержанок не жаловал, общался с дамами по принципу: утерся, заплатил и в сторону.
– Соседка, Анна Федоровна, вдова покойного адмирала Брюсова. Упокой Господь его душу. – Паршин-старший застыл в дверях, истово перекрестился, голос его понизился до шепота. – Неисповедимы пути Господни, Женя. Как раз перед Новым годом пожаловали ко мне чекисты с обыском, а заодно вломились и к Брюсовым, далеко ходить не надо. Выгребли все, что можно, определили на постой подселенку, ну, а нас с адмиралом, как классовых врагов, бросили в подвал, на Гороховую. Так вот Анна Федоровна продала последнее, нашла концы и дала «барашка в бумажке». Есть в ЧК товарищ Мазаев, выкрест из жидов, взял в лучшем виде. Выпустили нас, только адмиралу легче не стало – простудился, крупозное воспаление легких, сгорел за неделю. Теперь мы с Анной Федоровной вместе, пробавляемся натуральным товарообменом – так, мелочевка, чтобы с голоду не помереть. Ладно, пойду позову ее.
Он толкнул скрипнувшую дверь и, прикрывая рукой огонек от сквозняка, вышел в промозглый коридор. Не сказал, что еще в ноябре в предчувствии худшего снял укромный подвальчик на Лиговке и сгрузил туда два грузовика полуфунтовых табачных «картузов». Так что не такая уж и мелочевка.
– Странное чувство, господа, – помолчав, Паршин все же закурил, нервно выпустил струйку дыма, – хочется и спать, и жрать, и немедленно идти резать глотки товарищам…
– Вначале все же надо поесть. – Страшила, чье ухо разболелось в тепле с новой силой, из вежливости кивнул, Граевский же промолчал, в тяжелой голове его шевелилась лишь единственная мысль – Господи, до чего же тесен этот поганый мир! Только адмиральши Брюсовой ему не хватало. Самоуверенная, въедливая особа с громоподобным голосом. Начнутся расспросы, ненужные охи, ахи, снова придется бередить душу рассказами о дядюшке.
Нет уж, к чертовой матери, лучше прикинуться спящим. Однако притворяться не пришлось: вид Анны Фердоровны вызвал у него удивление, смешанное с жалостью, – так переменилась она. Цветущая дебелая матрона превратилась в сухонькую сгорбленную старушку. В бархатном черном платье, каракулевой телогрейке и оренбургском платке она напоминала Христову невесту, собирающуюся на богомолье.
– Господи, Женя, Женя. – Прослезившись, она по-христиански троекратно расцеловалась с Паршиным, привстав на цыпочки, погладила Страшилу по плечу: – Как же вы на Славика моего похожи, тот тоже был великан. – И, взяв Граевского за руку, вдруг улыбнулась, будто вспомнив что-то очень хорошее. – У вас такое знакомое лицо. Мы не виделись раньше? Это не вы приезжали со Славиком к нам в имение?
Ее единственный сын лейтенант Брюсов служил командиром башни на линкоре «Император Павел I». В феврале семнадцатого революционные матросики, озверев от агитации и спирта с кокаином, раскроили ему голову кувалдой и умирающего выбросили на лед, а будущий нарком по морским (правильнее сказать, по мокрым) делам Дыбенко растоптал его труп копытами горячих орловских рысаков – какой же русский не любит быстрой езды.
– Увы, мадам. – Граевский виновато улыбнулся, качнул отрицательно головой: – Увы.
Ему было стыдно за свои дурацкие мысли.
Между тем на чайнике заплясала крышка, пошел пар из носика.
– Батюшки, что же это я. – Анна Федоровна захлопотала, на столе появились настоящие, не из кофейной гущи, а из муки, лепешки, сало, хлеб, картофельный суп с воблой, чай, хоть и морковный, с розовыми лепестками, но сладкий, с сахаром. Совсем неплохо по нынешним-то временам.
– Присаживайтесь, гости дорогие. – Паршин вытащил бутылку «николаевки», ловким ударом ладони о донце выбил пробку. – Ну, пир горой.
Офицеры развязали вещмешки и принялись выкладывать копченые колбасы, увесистые бревна балыков, посыпанные перцем пластины шпика – в самом деле, внушительной горой. По комнате поплыли волнующие ароматы, и показалось вдруг, что время обернулось вспять. Мгновенно вспомнились прилавки Елисеевского, зеркальные, подсвеченные изнутри, ошеломляющие изобилием, хрустальный звон бокалов в ресторане – под заливную осетрину и расстегайчики с вязигой. Вся прежняя нормальная человеческая жизнь. Без экспроприации и экспроприаторов…
– Господи ж ты, Боже мой, – только и сказал Паршин-старший, строго глянул на заплакавшую Анну Федоровну и, ощущая в горле ком, начал разливать водку. – Ну-с, с благополучным прибытием, господа!
Он уже успел заметить, что офицеры вооружены, бекеша сына пробита на боку, а в полушубке капитана зияет обгорелая дыра, какая получается обычно, когда стреляют, не вынимая шпалер из кармана, однако тактично ни о чем не спрашивал. Захотят, потом расскажут сами.
– За здоровье хозяев. – Поднявшись, офицеры выпили и, игнорируя разносолы, дружно взялись за картофельный супец – соскучились по горячему.
– Хм, настоящий сервелат. – Александр Степанович закусил колбаской, тут же налил по второй и, разгоняя тягостную тишину, принялся с юмором живописать столичную жизнь. Весело было в Питере.
У всем известного притона «Магнолия» каждую ночь резал кого-нибудь «человек без шеи и мозга» неуловимый убийца Котов. Где-то на Васильевском острове на «моторном» дворе обитал ужасный налетчик, преступник-аристократ Граф Панельный. Не в одиночку, конечно, обитал, вместе со своей невестой редкой красавицей Нюсей Гопницей. Граф Панельный симпатизировал советской власти, грабил и насиловал исключительно буржуев и буржуек и никогда не обижал крестьян и пролетариев. В подвале заведения «Бар», славящегося любительскими поджарками, нашли пять женских трупов с отрезанными мягкими местами. А безымянный карманник тронулся умом, когда стащил у хорошо одетого интеллигентного мужчины отрубленную руку с пальцами, сплошь унизанными бриллиантовыми перстнями.
Славно гудела печка, «николаевка» согревала душу, весело и интересно рассказывал Александр Степанович. Офицеры молча слушали, вежливо улыбались, исправно выпивали и закусывали, однако после чая и скворчащих лепешек их головы стали потихоньку свешиваться на грудь. Усталость брала свое.
– Ну-с, господа, время позднее. – Паршин-старший глянул на часы, поднялся. – Устраивайтесь на тахте, места хватит. Сейчас придумаем что-нибудь насчет подушек и пледов. Ну а мы с Анной Федоровной будем за стенкой в спальне. Там тоже есть печка.
Видно, и впрямь дела у Александра Степановича шли совсем неплохо.
III
Проснулся Паршин от солнечных лучей, пробивающихся сквозь щели в занавесях. Зевнув, он потянулся, открыл глаза и, по фронтовой привычке не залеживаясь, быстро перелез через спавшего с краю Граевского. В комнате было тепло, весело потрескивала печь, пахло табаком, копченостями и свежезаваренным чаем.
– Что, Женя, не спится? – В кресле у стола сидел подпоручик Страшилин, нежно баюкал ухо и от боли раскачивался, словно иудей в синагоге. – Батюшка тебе кланялся, сказал, что ушли на промысел, будут к обеду.
В целях борьбы с нагноением он густо обмазал рану жеванным с солью хлебом, разговаривал же с трудом – мешала распухшая железа под челюстью.
– Не легче? – Окончательно просыпаясь, Паршин заглянул в его запавшие, блестящие горячечно глаза, сразу отвел взгляд, принялся обуваться. – Врача тебе надо, дядя Петя, и побыстрее. Сейчас командира разбужу.
– Глупости, пусть спит. Успеется. – Вздохнув, Страшила помрачнел от чувства собственной неполноценности, тут же перевел разговор в другое русло: – Чайник горячий, колбаска жареная. Поешь, Женя.
Сам он на еду не смотрел – чертовски больно было жевать.
– Что-то не хочется с утра. – Присев к столу, Паршин для компании отхлебнул коньяка, нехотя сунул в рот ломтик осетрины, медленно прожевав, поднялся. – Пойду пройдусь. Да и отлить не мешало бы.
Он не мог спокойно смотреть на Страшилу, всегда являвшего собой воплощение силы и здоровья.
В коридоре висела стылая тишина, сквозь витражную дверь гостиной лился свет погожего зимнего утра, на покоробившихся отставших обоях играли радужные солнечные зайчики.
– А ведь весна скоро. – Глянув, как в разноцветных лучиках кружатся пылинки, Паршин вздохнул и неторопливо двинулся дальше, но тут же замер, словно наткнулся на невидимую стену. Дверь его комнаты была заперта на замок, массивный, в меру ржавый, с толстой кованой дужкой, такие обычно вешают ларечники на свои лабазы – не от воров, от голи перекатной.
«Что за черт!» Будто не доверяя глазам, Паршин вытянул дрожащую руку и, только ощутив влажный холод металла, вдруг понял все, улыбнулся жалко и криво – ну да, теперь здесь живет подселенка, какая-то там барышня из ЧК. А для него уже нет места – ни в отчем доме, ни в Питере, где он родился и вырос, ни в родимом отечестве. Он теперь лишний здесь, на русской земле, угодившей под иго немытого хама!
Беситься, ломать замки, отстреливать дужки бессмысленно, надо затаиться, зажать волю в кулак и с милой улыбочкой начинать резать захватчикам глотки.
«Резать без всякой пощады». Сразу расхотев предаваться ностальгии, Паршин толкнул первую попавшуюся дверь и очутился в музыкальной гостиной. Товарищи побывали и здесь: дубовый, во всю стену, орган был непоправимо испорчен, в паркете по углам зияли дыры, в центре, напоминая уходящий в пучину броненосец, круто накренился концертный «Стенвей», одна из его ножек была вырвана с корнем.
– Ну, здравствуй, дружок. – Паршин подошел к роялю, откинув крышку, провел пальцами по клавишам, – да уж, не Лист, не Рахманинов, одна рука, да и та хреновая. Он порывисто шагнул к бюро, открыл дверцу и с улыбкой удивления извлек пачку нот – и как же товарищи не извели до сих пор по нужде?
Пальцы его стали трепетно перебирать отволглую бумагу: Иоганн Себастьян Бах «Фуга до мажор», «Новейший характерный танец» Шакон, сочинения А. Цибульки, знаменитый неаполитанский романс Э. де Куртиса «Не оставь меня», китайская салонная пьеса, записанная А. В. Муравьевым, «Каприччо ми минор» Мендельсона…
Неожиданно глаза Паршина брезгливо сузились, лицо исказилось, будто наступил на гадину, – он держал «Излюбленный дешевый музыкальный выпуск для фортепьяно в две руки» издателя Николая Христиановича Давингофа, стоимостью шестьдесят копеек. Это были ноты и текст «Варшавянки» с комментарием: «Рабочая призывная песня». Для любителей дешевизны…
– Что, допелись, Николай Христианович? – Зло усмехнувшись, Паршин выщелкнул стилет и, высоко подбросив брошюрку в воздух, вдруг с беспощадной ловкостью располосовал ее надвое. Когда половинки, кружась, опустились на пол, он с едким наслаждением стал топтать их ногами. – Вот и нас с вами товарищи таким же макаром, в дерьмо, в дерьмо…
Потом он вернулся к роялю, взял пробный аккорд и, стройно заплетая кружево аккомпанемента, царапая стилетом по басовым клавишам, запел:
Белой акации гроздья душистые
Вновь аромата полны,
Вновь разливается песнь соловьиная
В тихом сиянии чудной луны.
Помнишь ли лето: под белой акацией,
Слушали песнь соловья?..
Тихо шептала мне чудная, светлая:
«Милый, поверь мне!.. навек твоя!»
Волнующе и чуть расстроенно звучал рояль, полифония звуков, рождаемая пальцами, с лихвою возмещала скудость басов, в голосе Паршина слышались гнев, неутоленная ярость, еле сдерживаемая душевная мука, он дрожал от экспрессии и готовности к действию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46