— Не возражай, Оля! Не возражай! — Александр Васильевич окончательно успокоился и, наверно, от выпитого бокала шампанского обрел великолепное состояние духа: «Вполне они славный народ, а мой покровитель Константин Константинович прямо-таки…»
И как раз в момент этого несколько восторженно-сумбурного внутреннего монолога профессора Барченко поднялся над столом Яков Григорьевич Блюмкин и по-хозяйски наполнил бокалы шампанским.
Вмиг все умолкли, и окончательно стало ясно, кто среди вечерних гостей главный.
— А теперь, Александр Васильевич и многоуважаемая Ольга Павловна, наш вам новогодний подарок… Или… как точнее сказать?.. Подарок-предложение. Примите его — тогда и выпьем за нашу общую удачу…
«А если не примем?» — пронеслось в смятенном сознании мистического ученого. . — Ну, а если не примете… Как говорится, вольному воля. Отказом, конечно, огорчите нас. И тогда выпьем за то, чтобы нашу печаль веревочкой завить.
Как хотите — удивительный человек Константин Константинович! Или специально для визита к своему опекаемому объекту всяких Народных выражений набрался?
И вот я, автор этого повествования, думаю: если персонажей нашей истории выстроить в список по их значимости, что получится? Первым номером, конечно, пойдет Николай Константинович Рерих. А вторым? Безусловно, товарищ Блюмкин. Мы нашего многогранного героя — в последовательном его жизнеописании, им же самим созданном, — оставили в 1920 году, когда в Лондоне он предстал перед живописцем Рерихом в маленьком кафе. Помните? Правда, в прошлом году мимолетно возник агент ОГПУ Рик — в Петрозаводске, пред Александром Васильевичем Барченко… Но что с ним было целых три года?
Может быть, еще не вырвал ручку с пером «рондо» из его цепких пальцев следователь Яков Самуилович Агранов? Еще не пробил час? Давайте-ка заглянем в архивную опись, на папке коей начертано небрежно и равнодушно: «Дело № 46. Блюмкин».
Нет, еще не пробил. А посему…
Яков Григорьевич Блюмкин (1900-1929)
(автобиография; продолжение)
Что же, уважаемый Яков Самуилович, вернемся к нашим баранам. По существу ничего большего вы мне не оставили, а только это говно, как бы выразился мой старший брат Лева, — камера, мерзкие непроницаемые стены, выкрашенные серо-зеленой краской (вчера долго наблюдал, как по ним гуляла стайка больших черных тараканов), окно под высоким потолком, забранное решеткой, традиционно — вонючая параша в углу, хотя там временами и журчит вода; табурет, маленький голый стол и койка, которая днем поднимается к стене, и превратить ее в кровать, придав жесткому лежаку горизонтальное положение, можно только после отбоя. Интересно, Яков Самуилович, вся эта обстановочка специально создается, чтобы доконать узника, довести его до нужной кондиции? Молчите? А у вас, товарищ Агранов, никогда не возникало мысли: «Скорее всего, и я так кончу. И меня рано или поздно захомутают. Это как „он“ решит»?37
А помните, Яков Самуилович, как мы… Вернее, как я однажды, уже глубокой ночью, после допросов, повез вас «развеяться и забыться» в Зарядье, к «грязным девкам», по вашему выражению? И вы там наклюкались, как последний московский извозчик, — до блевотины и бессмысленного мычания, а с сисястой Глашей — она перед вами и так, и эдак — ничего у вас не получилось.
Ладно! Чего это я? А вот чего — и вы, Яков Самуилович, наверняка все понимаете: время тяну и гоню от себя одну пикантную мыслишку: «Как это бывает? Какое ощущение в последний миг, когда тебе — пулю в затылок?» Странно… Скольких сам подобным образом отправил в мир иной, и никогда об этом на задумывался.
Все, окончательно возвращаюсь к нашим баранам. Кстати, Яков Самуилович, ведь вы эрудит. Так разъясните мне, сделайте милость: каково происхождение этого выражения: «к нашим баранам»? При чем тут бараны? Или, может быть, мы с вами бараны? Опять молчите…
Итак, на чем мы остановились? Я слушатель Академии Генерального штаба рабоче-крестьянской Красной армии? Уже поведал вам, чем там занимался, то да се. И главная помеха в учебе — постоянные выдергивания на спецзадания. И не только по ведомству, в котором вы, Яков Самуилович, по сей день служите. Хотя я был в ту пору вашим внештатным сотрудником. И моя командировка в Англию, в Лондон в этом смысле не первая, а вторая. Впрочем, чего это я? Ведь все факты моей биографии вам хорошо известны. И чего жилы тянете? Ну да ладно. Вся эта писанина, воспоминания, рвущие сердце, отвлекают меня от других дум и размышлений. И вы знаете, каких…
Первая моя командировка — во время учебы в Академии — в Северный Иран. События развиваются летом 1920 года. Меня на «краткий срок», как говорилось в официальном документе, направляют в распоряжение народного комиссариата иностранных дел. И — без проволочек — в Иран. А! Скучно… Не буду вдаваться в подробности. Короче говоря, там, на севере страны, не без нашей «бескорыстной» помощи произошла революция, которую мы поспешили назвать пролетарской: в Реште провозглашена Гилянская Советская республика, создано революционное правительство по нашему образцу — Совет народных комиссаров, но возглавил ее буржуазно-националистический деятель Кучук-хан, и он нам не нравится. Короче говоря, опираясь на иранских коммунистов, входивших в правящий блок, организовал я там государственный переворот, и свергли мы к чертовой матери Кучук-хана. Скажите, пожалуйста! В очках, при галстуке и в европейском костюме! На английском и французском изъясняется! В конце концов к власти в Гилянской республики пришла просоветская левая группировка Эхсандалы-хана. Ненадолго, правда. Но головы «наших» полетели там уже без меня. Я свое дело сделал. Чего скрывать теперь? Не без подкупов обошлось и не без некоторого кровопускания, кое-кого пришлось тайными восточными средствами отправить к праотцам. Между прочим, именно тогда я стал членом компартии Ирана, возглавил комиссию по комплектованию иранской делегации на Первый съезд народов Востока, который, кажется, в сентябре 1920-го состоялся в Баку, и я там присутствовал тоже в качестве делегата — представьте себе, от иранских коммунистов. Пробыл я в Иране, если вам, Яков Самуилович, это неизвестно, четыре месяца. И даже участвовал в боевых действиях, когда законный шах Ирана попер на «молодую иранскую республику рабочих и крестьян», — руководил обороной Энзели, хотя подхватил тогда тиф и поле боя созерцал через призрачный тифозный туман.
В следующем году еще две командировки. Нет, определенно мне решили сорвать получение высшего военного образования.
Весна. Сидеть бы на лекциях, вечером — к знакомым девочкам, прогуляться по Нескучному саду, мороженое полопать. Так нет же — посылают на борьбу с крестьянским бандитизмом. Сначала в Омскую дивизию, которая усмиряла мужицкие восстания в Нижнем Поволжье. Я начальник штаба 79-й бригады, потом комбриг. Дальше перебрасывают нас в Тамбовскую губернию — антоновщину душим. И когда от крестьянского атамана Антонова и его «армии» остались пепел сожженных деревень, виселицы, разбухшие трупы «бандитов» в полноводных весенних реках, нас бросают на подавление Еланьского восстания. Да что же это такое, граждане-товарищи: кругом бунтуют русские мужики, которых я в Симбирской губернии за социалистическую революцию агитировал, «Землю — крестьянам!» — орал. Бунтуют, тупые головы, против родной советской власти. Признаюсь, Яков Самуилович: много мы мужиков в той войне положили, вода в реках розовой от крови стала. Но не только крестьянская кровь тогда текла. С нами они тоже — «око за око».
И — люто. Ох, люто! И вспоминать не хочется — тошно. Тогда одну народную частушку услышал, очень она, должен вам заметить, точная:
Пароход пристает ближе к пристани, Будем рыбу кормить коммунистами…
Вот такие пироги, граждане и товарищи.
Далее — осень 1921 года. Опять командировка! Ну прямо житья нет. В Сибирь. Назначен командиром бригады Пермской дивизии. И участвуем мы в боях против войск неуловимого барона Унгерна. (Тесен мир, дамы и господа! Как, оказывается, он тесен…— И. М.) Все то же: кровь, расстрелы, сожженные села, неубранные трупы людей и лошадей на уже заснеженных полях — в тех краях зима ранняя. Но — победили.
Вернулся в Москву. Все, думаю, теперь доучусь: Гражданская война вроде к концу приближается.
Не тут-то было!
Правда, год отучился, страстно увлекаясь (кажется, это уже повтор) восточными языками, вообще Востоком, его историей, а в свободное время — случалось, порой и ночами, — расширяю свои знания в таинственной и завораживающей области, в которую вторг меня профессор Барченко Александр Васильевич, и называется она — оккультизм. Иногда ночами, сидя над мистическими фолиантами, которые как-то легко, как бы сами собой попадают ко мне, и именно те, которые в данный момент необходимы, чувствую, что в своей комнате я не один. И уже знаю, кто пожаловал, можно даже не оглядываться: черный человек в котелке сидит в дальнем углу — там помещается старинное кресло, ребята-оперативники из какой-то барской усадьбы приволокли -сидит, за мной наблюдает, настроен дружественно; если оглядываюсь, встречаю сочувственный и одобряющий взгляд, правда, черный, пронизывающий: «Очень даже полезным и нужным делом занимаетесь, молодой человек. Продолжайте! Отвлекать беседами не буду».
Правда, один раз — была уже глубокая ночь — оглянулся, оторвавшись от труда мадам Блаватской «Тайная доктрина», и едва чувств не лишился: в кресле сидел… Никогда не догадаетесь кто, Яков Самуилович, даже не пытайтесь. Сидел барон Мирбах, убитый мною посол Германии, весь в крови, и смотрел на меня тем своим взглядом — последним. И самое ужасное и отвратительное заключается в том, что эта скотина улыбалась.
Все, все, товарищ Агранов! Простите, опять меня понесло не туда. Трудно, знаете ли, подчинить поток воспоминаний определенной цели. Особенно в том состоянии, в котором я сейчас нахожусь.
Короче говоря, на календаре уже 1922 год. Меня в очередной раз родная партия выдергивает из Академии — я еще не знаю, что расстаюсь с ней навсегда, и впредь в анкетах в графе «образование» мне предстоит писать: незаконченное высшее. Меня направляют в наркомат по военным делам, и в течение года и четырех месяцев я состою лично при Льве Давидовиче Троцком, выполняя его особые поручения. Счастливая пора моей жизни! Сейчас мне бессмысленно скрывать это: Лев Давидович становится вторым учителем в моей жизни — после директора одесской Талмуд-торы Шолом-Якова Абрамовича, подписывающего свои замечательные литературные произведения псевдонимом Менделе Мойхер-Сфорим.
Я попал в наркомат товарища Троцкого в ту пору, когда шла подготовка к торжествам по случаю пятилетия вооруженных сил советского государства, создателем которых, безусловно, был этот великий человек — военный стратег и практик, организатор, полководец. К торжествам приурочивалось открытие выставки, посвященной истории Красной армии, где целый большой зал отводился поезду председателя Реввоенсовета республики Льва Давидовича Троцкого. Наполнить этот зал впечатляющими экспонатами поручили мне. Какая же это была увлекательная и захватывающая работа! При этом я почти каждодневно (для справок и консультаций) общался со своим кумиром. И чувствовал: Лев Давидович тоже проникся ко мне горячей симпатией.
В какой же потрясающий мир окунулся я, работая с архивными материалами, запечатлевшими историю уникального поезда Троцкого! Этот поезд, состоявший из бронированных вагонов, хорошо вооруженный, охраняемый отрядом специально отобранных и обученных бойцов, представлял собой оперативный центр управления Красной армией. В нем располагались секретариат, телеграфная станция, типография, радиостанция, автономная электростанция, библиотека, гараж с несколькими броневиками, баня, полевая кухня с раздельными котлами для рядового состава и командного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93