Скажем, отец, именно почивший в бозе Сергей Демьянович, не оставляет после себя сколько-нибудь значительного наследства... разве это ничему не учит осиротевшего, безутешного сына? разве скорбящий Сироткин будет далек от истины, если заявит, что его отец глубоко и всевечно прав, а его собственные дети, которые не сомневаются, что папенька, умирая, непременно что-нибудь оставит им, всего лишь злы и корыстолюбивы? Не стоит ли этих маленьких, не по дням, а по часам растущих хищников поставить в смешное положение, обманув их упования? Ради этого точно стоит жить. Глуп тот, кто копит результаты своего труда в надежде, что наследники их сохранят и приумножат.
О, бездна!.. Пытаешься распутать слабые корни, привязывающие тебя к этой земле, оборвать нити, путающие тебя в одну упряжку со случайными и никчемными людишками, и видишь, что огромный и черный ком земли, вместо тоненького слоя дерна, поднимают твои руки, заглядываешь в открывшуюся яму и видишь, что у нее нет дна.
Но решайся, решайся же!.. Покинь пыльную, унылую, скучную тесноту ради пестрого, нежного уголка с мягким климатом и сытостью, которая не утруждает тебя тупой, адской работой, а дается безвозмездно свыше, силами, что берегут и опекают...
Можно ступить на землю обетованную рука об руку с любимой женщиной, можно внести на плечах любимую, можно въехать на любимой женщине как на ослице, - бесчислены варианты, когда все дороги так или иначе ведут к счастью и никто, похоже, не взимает с тебя платы за вход...
Но кого он уговаривает? Себя? свою решимость? Да он уже готов в лепешку разбиться, но завоевать сердце Ксении, выманить ее на открытое и сильное чувство, снова и снова заставлять ее всю дрожать, как дрожали ее пальцы на смотровой площадке, когда она поняла, что он совсем не так плох, как она с некоторых пор думала. Теперь его не остановят моральные недоумения, нравственные запреты. Он будет делать драму и будет в этом тверд и бесстрашен до конца. Он выдаст за свои рассказы отца, он совершит это единственно для Ксении, чтобы порадовать ее, а потом пусть Бог судит его, пусть обрекает на вечные муки его грешную душу.
Когда гости стали расходиться, Сироткин вошел в крошечную каморку (в детстве он этого места в доме боялся) и, не включая света, долго беседовал там вслух сам с собой. Потом он подумал, что в доме нет света не потому, что дом погрузился в сон, а потому, что в такой дикой и жуткой глуши и не может быть света. И он уснул, сидя на стуле, среди запахов старых вещей, вообще старости, оскудения, застоя.
На следующий день они с теткой перебирали вещи покойного. Тетка каждую вещь с трогательной озабоченностью предлагала вниманию племянника, и он рассматривал, изучал и оценивал, соглашался взять с собой для употребления в разных нуждах, или отказывался, отдавал тетке за ненадобностью. Но когда дошло до рукописи, Сироткин молча и сразу взял ее и положил в стопку принятых им вещей, присвоенных деликатно, в порядке мирной дисскусии, плодотворного обмена мнениями. А рукопись он присвоил с некоторой грубостью и посмотрел на тетку взглядом, предвещающим, что добром дело не кончится, если она вздумает сопротивляться или обнаружит излишнее любопытство. Но старуха ничего не сказала, рукопись и решимость, с какой племянник захватил ее, не вызвали у нее интереса, и это не удивительно, с горьким облегчением подумал Сироткин, у людей в этой глуши нет разумения истинной ценности вещей.
Водки, решил Сироткин, когда дележ завершился и доставшееся ему было упаковано в чемодан. Тетушка поднесла рюмочку.
- Я остаюсь одна, - говорила эта старая женщина, пока ее племянник крякал от удовольствия, закусывал и вытирал губы носовым платочком.
- Мне тоже не позавидуешь, - задумчиво возразил он после большой паузы.
Тетка подносила ему рюмочки и говорила все более и более печальные слова, надеясь, что вот за той рюмочкой, вон за тем надрывным звуком ее не то благоухающим туманом, не то тончайшим эфиром окутает царство племянникова сострадания к ее одинокой жизни. Но племянник, не пропуская рюмочки, пропускал мимо ушей ее жалобные слова и уехал веселый, отнюдь не озадаченный предстоящей старухе долей.
Тетка думала, что они непременно помянут усопшего на девятый день и на сороковой, ведь так принято у порядочных людей, но Сироткин об этом вообще как-то не думал; и щедро он радовался, что принял окончательное решение насчет рукописи, а приезжать ли на девятый день, приезжать ли на сороковой и что скажут люди, если он не приедет, об этом ничего не было у него на уме.
Он выбрал путь, которым будет следовать, пока его носят ноги. И сам удивлялся своей решимости и наслаждался ею, как игрушкой. Вот он вернулся домой. И сразу проявил сдержанность по отношению к детям. А когда жена напрягала атмосферу очередной грубостью, он уже не отделывался молчанием, как бывало прежде. Людмила только диву давалась: супруга словно подменили! Из расплывчатого, вялого, весьма часто какого-то как бы бесполого существа образовался суровый, блестящий, напряженный мужчина, глава семьи, с которым шутки плохи, слово которого - закон. Она пришла к выводу, что так подействовала на бедолагу смерть отца. Можно подумать, что у него первого умирает отец! Людмила снисходительно усмехалась.
Чтобы рассказы не явились полной неожиданностью для всех, а в особенности для жены, на глазах которой протекала вся его деятельность, Сироткин несколько времени покорпел над пишущей машинкой, а затем повел с Наглых и Фрумкиным переговоры о публикации небольшим тиражом его книги. Компаньоны не возражали. Наглых веско бросил: мы на коне и можем себе позволить. А Фрумкин, потерев кулачком мохнатые щечки, добавил: мощности имеем. В эту великую минуту своей писательской биографии Сироткин с любовью вглядывался в лица друзей, столь просто и доброжелательно решивших его дело, и не мог наглядеться. Фирма шла ему навстречу, не считаясь с риском понести убытки. У Сироткина перехватило дыхание, слезы навернулись на глаза. Тут бы ударить ему себя в грудь кулаком и полнозвучным голосом прокричать, что он непременно оправдает оказанное ему доверие. Но Наглых с Фрумкиным успели уже заняться другими вопросами, и ему не оставалось иного, как уяснить, что если он и должен что-то, так это в самом деле как-то небывало, поразительно оправдать доверие ребят, которые даже не прочитали его рассказы, как бы желая показать этим, что верят его таланту больше, чем собственному мнению. Как все стало хорошо, превосходно! У него теперь появился долг доказать этим чудесным парням, этим верноподданым дружбы и дела, что Бог отметил его незаурядным даром сочинительства. Его лучшие книги впереди, какие могут быть в этом сомнения! Следовало бы и над нынешним сборником - а новоиспеченый автор, кстати сказать, придумал для него отличное название: "Из тихого угла" - поколдовать, довести его до совершенства, но для этого уже не было времени.
Но перед тем как поставить свою фамилию на титульном листе, над придуманным его неутомимой фантазией заглавием, он пережил минуты тяжкого сомнения и неуверенности. Его изобретательность, тычась во все стороны жадным носом, искала обходные пути, чтобы обмануть бдительность будущих исследователей его книги, однако не могла предложить ничего лучше псевдонима, как будто псевдоним способен обезопасить от разоблачительной бури. Каждое мгновение уличая себя во лжи, он думал, что и любой другой человек с легкостью уличит его. Но еще угнетало странное, непонятно как обрушившееся на него и унизительное несчастье, которое состояло в том, что, с торопливостью, выдаваемой за страсть, ухватившись за эти рассказы, он как бы заведомо признает, что сам не написал бы не только лучше, но хотя бы и нечто подобное. Устраивая одной рукой себе новую жизнь, всей душой взыскуя любви, совершая страсть и драму, другой рукой, более того, каким-то задним умом, равно как и неким беспамятством души, он, стало быть, подписывает акт о капитуляции.
Волна разочарования вынесла его из дома на улицу. Бездумно миновал собор, унылую запущенность торговых рядов, которые были ничуть не хуже, чем в лучших из старинних городов; безучастно взглянул на старые мощные строения университета, пробежал на широком главном прспекте мимо современных попыток вычурности, словно из пены поднявших легковесное здание театра, мимо двух-трех аляповато склеенных и размалеванных глыбин-монстров, исхитренных в начале века фантазией модерна и сбившихся в грибную кучку возле нежной, опутанной трамвайными рельсами и проводами церквушки, о которой говорили, что она старее всего в городе; свернул на параллельную, уже лишенную всякой торжественности улицу и, зайдя в узкий, сырой, почти таинственный промежуток между высокими домами, опорожнил мочевой пузырь. И ему представлялось при этом, что он совершает гнуснейший блуд, что его воспитание и его культура ударились в некую проституцию и за цинизмом опрощения, с каким он мечет желтую струю в пыль, кроется прежде всего вульгарность и в очень малой степени отчаяние и горе сбившегося с истинного пути человека. Он испытывал полное отвращение к жизни и к себе и торопился отвлечься, даже отречься от литературы, чтобы не соблазняться мыслью, что затосковать его принудила безумная и злая кража рассказов. Во всяком случае мочиться в людном, или довольно людном, месте его побудила отнюдь не изящная словесность. Отвлечься, однако, ему удалось. Он уже не думал ни о прочитанных книгах, ни о том, что надо поставить свою фамилию (или псевдоним) на титульном листе и представить рукопись на суд компаньонов, ни о Ксении, ради которой решился на преступление. Опустив руки, он знал, что никто ему теперь не нужен и никаких дел делать он больше не желает.
Под обрубком дерева приседала на все четыре лапы и тревожно вглядывалась в приближающегося коммерсанта худая зеленая кошка. Почерневшие от времени, одинаковые двухэтажные деревянные дома возвышались перед Сироткиным, убегали в даль, рисуя улицу, на которой созданием, ведущим яркую, но в определенном смысле подозрительную жизнь, выглядел с визгом ползущий красный трамвай. Сироткин исподлобья, с болезненным недоумением, словно с обидой смотрел на ветхие крыши, на одиноких прохожих, на испещренный тенями тротуар, хмурился на безоблачную бессмысленность неба. Он шел невесть куда и, обиженным мальчонкой вытягивая заслюнявленные губы, нашептывал, твердил себе, что зря родился, потому что он явно не из тех, кто цепляется за жизнь, любит и ценит даруемые ею удовольствия. Он мученник, пленник рождения и грядущей смерти, да и у времени, у эпохи он в страшном плену; вскормлен в неволе... Его принудили, приучили жить, и теперь еще, надо же, жди такой опасной неприятности, как смерть, жди этой немыслимо рискованной, мрачной авантюры небытия, зная, что предотвратить, изменить что-либо не в твоих силах. И это жизнь? правда жизни? Ложь! Он посторонился, уступая дорогу разомлевшей на жаре, разваренной старушке, привалился спиной к стене дома, к горячим деревяшкам фасада, и замер, округлив невыразимо печальные глаза.
Глава третья
В сравнительно недавние времена строили порой нелепые и забавные дома с балкончиками и лесенками, с колоннадами и непременными цветочными клумбами перед главным входом, желтокаменные веселые полузамки, полудворцы, явно ждущие появления столь же нелепого и забавного трудящегося в парусиновых туфлях, который с простодушной и благодарной улыбкой на лице восхитится всем этим уютным благолепием. В урезанном, скромном, без клумбы, варианте такого сооружения обитали на втором этаже в просторных, но бесконечно унылых комнатах Конюховы.
Сироткин нанес Ксении визит как бы авансом, еще только с предвкушением сладости той минуты, когда он положит перед ней на стол пахнущий типографской краской сборник рассказов "Из тихого угла".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
О, бездна!.. Пытаешься распутать слабые корни, привязывающие тебя к этой земле, оборвать нити, путающие тебя в одну упряжку со случайными и никчемными людишками, и видишь, что огромный и черный ком земли, вместо тоненького слоя дерна, поднимают твои руки, заглядываешь в открывшуюся яму и видишь, что у нее нет дна.
Но решайся, решайся же!.. Покинь пыльную, унылую, скучную тесноту ради пестрого, нежного уголка с мягким климатом и сытостью, которая не утруждает тебя тупой, адской работой, а дается безвозмездно свыше, силами, что берегут и опекают...
Можно ступить на землю обетованную рука об руку с любимой женщиной, можно внести на плечах любимую, можно въехать на любимой женщине как на ослице, - бесчислены варианты, когда все дороги так или иначе ведут к счастью и никто, похоже, не взимает с тебя платы за вход...
Но кого он уговаривает? Себя? свою решимость? Да он уже готов в лепешку разбиться, но завоевать сердце Ксении, выманить ее на открытое и сильное чувство, снова и снова заставлять ее всю дрожать, как дрожали ее пальцы на смотровой площадке, когда она поняла, что он совсем не так плох, как она с некоторых пор думала. Теперь его не остановят моральные недоумения, нравственные запреты. Он будет делать драму и будет в этом тверд и бесстрашен до конца. Он выдаст за свои рассказы отца, он совершит это единственно для Ксении, чтобы порадовать ее, а потом пусть Бог судит его, пусть обрекает на вечные муки его грешную душу.
Когда гости стали расходиться, Сироткин вошел в крошечную каморку (в детстве он этого места в доме боялся) и, не включая света, долго беседовал там вслух сам с собой. Потом он подумал, что в доме нет света не потому, что дом погрузился в сон, а потому, что в такой дикой и жуткой глуши и не может быть света. И он уснул, сидя на стуле, среди запахов старых вещей, вообще старости, оскудения, застоя.
На следующий день они с теткой перебирали вещи покойного. Тетка каждую вещь с трогательной озабоченностью предлагала вниманию племянника, и он рассматривал, изучал и оценивал, соглашался взять с собой для употребления в разных нуждах, или отказывался, отдавал тетке за ненадобностью. Но когда дошло до рукописи, Сироткин молча и сразу взял ее и положил в стопку принятых им вещей, присвоенных деликатно, в порядке мирной дисскусии, плодотворного обмена мнениями. А рукопись он присвоил с некоторой грубостью и посмотрел на тетку взглядом, предвещающим, что добром дело не кончится, если она вздумает сопротивляться или обнаружит излишнее любопытство. Но старуха ничего не сказала, рукопись и решимость, с какой племянник захватил ее, не вызвали у нее интереса, и это не удивительно, с горьким облегчением подумал Сироткин, у людей в этой глуши нет разумения истинной ценности вещей.
Водки, решил Сироткин, когда дележ завершился и доставшееся ему было упаковано в чемодан. Тетушка поднесла рюмочку.
- Я остаюсь одна, - говорила эта старая женщина, пока ее племянник крякал от удовольствия, закусывал и вытирал губы носовым платочком.
- Мне тоже не позавидуешь, - задумчиво возразил он после большой паузы.
Тетка подносила ему рюмочки и говорила все более и более печальные слова, надеясь, что вот за той рюмочкой, вон за тем надрывным звуком ее не то благоухающим туманом, не то тончайшим эфиром окутает царство племянникова сострадания к ее одинокой жизни. Но племянник, не пропуская рюмочки, пропускал мимо ушей ее жалобные слова и уехал веселый, отнюдь не озадаченный предстоящей старухе долей.
Тетка думала, что они непременно помянут усопшего на девятый день и на сороковой, ведь так принято у порядочных людей, но Сироткин об этом вообще как-то не думал; и щедро он радовался, что принял окончательное решение насчет рукописи, а приезжать ли на девятый день, приезжать ли на сороковой и что скажут люди, если он не приедет, об этом ничего не было у него на уме.
Он выбрал путь, которым будет следовать, пока его носят ноги. И сам удивлялся своей решимости и наслаждался ею, как игрушкой. Вот он вернулся домой. И сразу проявил сдержанность по отношению к детям. А когда жена напрягала атмосферу очередной грубостью, он уже не отделывался молчанием, как бывало прежде. Людмила только диву давалась: супруга словно подменили! Из расплывчатого, вялого, весьма часто какого-то как бы бесполого существа образовался суровый, блестящий, напряженный мужчина, глава семьи, с которым шутки плохи, слово которого - закон. Она пришла к выводу, что так подействовала на бедолагу смерть отца. Можно подумать, что у него первого умирает отец! Людмила снисходительно усмехалась.
Чтобы рассказы не явились полной неожиданностью для всех, а в особенности для жены, на глазах которой протекала вся его деятельность, Сироткин несколько времени покорпел над пишущей машинкой, а затем повел с Наглых и Фрумкиным переговоры о публикации небольшим тиражом его книги. Компаньоны не возражали. Наглых веско бросил: мы на коне и можем себе позволить. А Фрумкин, потерев кулачком мохнатые щечки, добавил: мощности имеем. В эту великую минуту своей писательской биографии Сироткин с любовью вглядывался в лица друзей, столь просто и доброжелательно решивших его дело, и не мог наглядеться. Фирма шла ему навстречу, не считаясь с риском понести убытки. У Сироткина перехватило дыхание, слезы навернулись на глаза. Тут бы ударить ему себя в грудь кулаком и полнозвучным голосом прокричать, что он непременно оправдает оказанное ему доверие. Но Наглых с Фрумкиным успели уже заняться другими вопросами, и ему не оставалось иного, как уяснить, что если он и должен что-то, так это в самом деле как-то небывало, поразительно оправдать доверие ребят, которые даже не прочитали его рассказы, как бы желая показать этим, что верят его таланту больше, чем собственному мнению. Как все стало хорошо, превосходно! У него теперь появился долг доказать этим чудесным парням, этим верноподданым дружбы и дела, что Бог отметил его незаурядным даром сочинительства. Его лучшие книги впереди, какие могут быть в этом сомнения! Следовало бы и над нынешним сборником - а новоиспеченый автор, кстати сказать, придумал для него отличное название: "Из тихого угла" - поколдовать, довести его до совершенства, но для этого уже не было времени.
Но перед тем как поставить свою фамилию на титульном листе, над придуманным его неутомимой фантазией заглавием, он пережил минуты тяжкого сомнения и неуверенности. Его изобретательность, тычась во все стороны жадным носом, искала обходные пути, чтобы обмануть бдительность будущих исследователей его книги, однако не могла предложить ничего лучше псевдонима, как будто псевдоним способен обезопасить от разоблачительной бури. Каждое мгновение уличая себя во лжи, он думал, что и любой другой человек с легкостью уличит его. Но еще угнетало странное, непонятно как обрушившееся на него и унизительное несчастье, которое состояло в том, что, с торопливостью, выдаваемой за страсть, ухватившись за эти рассказы, он как бы заведомо признает, что сам не написал бы не только лучше, но хотя бы и нечто подобное. Устраивая одной рукой себе новую жизнь, всей душой взыскуя любви, совершая страсть и драму, другой рукой, более того, каким-то задним умом, равно как и неким беспамятством души, он, стало быть, подписывает акт о капитуляции.
Волна разочарования вынесла его из дома на улицу. Бездумно миновал собор, унылую запущенность торговых рядов, которые были ничуть не хуже, чем в лучших из старинних городов; безучастно взглянул на старые мощные строения университета, пробежал на широком главном прспекте мимо современных попыток вычурности, словно из пены поднявших легковесное здание театра, мимо двух-трех аляповато склеенных и размалеванных глыбин-монстров, исхитренных в начале века фантазией модерна и сбившихся в грибную кучку возле нежной, опутанной трамвайными рельсами и проводами церквушки, о которой говорили, что она старее всего в городе; свернул на параллельную, уже лишенную всякой торжественности улицу и, зайдя в узкий, сырой, почти таинственный промежуток между высокими домами, опорожнил мочевой пузырь. И ему представлялось при этом, что он совершает гнуснейший блуд, что его воспитание и его культура ударились в некую проституцию и за цинизмом опрощения, с каким он мечет желтую струю в пыль, кроется прежде всего вульгарность и в очень малой степени отчаяние и горе сбившегося с истинного пути человека. Он испытывал полное отвращение к жизни и к себе и торопился отвлечься, даже отречься от литературы, чтобы не соблазняться мыслью, что затосковать его принудила безумная и злая кража рассказов. Во всяком случае мочиться в людном, или довольно людном, месте его побудила отнюдь не изящная словесность. Отвлечься, однако, ему удалось. Он уже не думал ни о прочитанных книгах, ни о том, что надо поставить свою фамилию (или псевдоним) на титульном листе и представить рукопись на суд компаньонов, ни о Ксении, ради которой решился на преступление. Опустив руки, он знал, что никто ему теперь не нужен и никаких дел делать он больше не желает.
Под обрубком дерева приседала на все четыре лапы и тревожно вглядывалась в приближающегося коммерсанта худая зеленая кошка. Почерневшие от времени, одинаковые двухэтажные деревянные дома возвышались перед Сироткиным, убегали в даль, рисуя улицу, на которой созданием, ведущим яркую, но в определенном смысле подозрительную жизнь, выглядел с визгом ползущий красный трамвай. Сироткин исподлобья, с болезненным недоумением, словно с обидой смотрел на ветхие крыши, на одиноких прохожих, на испещренный тенями тротуар, хмурился на безоблачную бессмысленность неба. Он шел невесть куда и, обиженным мальчонкой вытягивая заслюнявленные губы, нашептывал, твердил себе, что зря родился, потому что он явно не из тех, кто цепляется за жизнь, любит и ценит даруемые ею удовольствия. Он мученник, пленник рождения и грядущей смерти, да и у времени, у эпохи он в страшном плену; вскормлен в неволе... Его принудили, приучили жить, и теперь еще, надо же, жди такой опасной неприятности, как смерть, жди этой немыслимо рискованной, мрачной авантюры небытия, зная, что предотвратить, изменить что-либо не в твоих силах. И это жизнь? правда жизни? Ложь! Он посторонился, уступая дорогу разомлевшей на жаре, разваренной старушке, привалился спиной к стене дома, к горячим деревяшкам фасада, и замер, округлив невыразимо печальные глаза.
Глава третья
В сравнительно недавние времена строили порой нелепые и забавные дома с балкончиками и лесенками, с колоннадами и непременными цветочными клумбами перед главным входом, желтокаменные веселые полузамки, полудворцы, явно ждущие появления столь же нелепого и забавного трудящегося в парусиновых туфлях, который с простодушной и благодарной улыбкой на лице восхитится всем этим уютным благолепием. В урезанном, скромном, без клумбы, варианте такого сооружения обитали на втором этаже в просторных, но бесконечно унылых комнатах Конюховы.
Сироткин нанес Ксении визит как бы авансом, еще только с предвкушением сладости той минуты, когда он положит перед ней на стол пахнущий типографской краской сборник рассказов "Из тихого угла".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75