Дом - его построили, как объяснила Ксения, для рыбаков и охотников, изредка наведывающихся сюда, и внутри, в просторной комнате, гостей ждали внушительных размеров печь, кровати с рваными матрасами, стол и лавки, испещренные именами и высказываниями прежних посетителей, помещался на невысоком холме. Внизу поблескивало между деревьями озеро, противоположный берег которого терялся за тонким слиянием воды и неба, за границей, на которой неясно шевелились тени сказочных стран.
Мужчины стерпели ее "заблуждение" (так высказался Конюхов), и торжество Ксении расползалось под отупляющей тяжестью сонливости, сонливость взрывалась торжеством, в иные мгновения они захлестывали друг друга, и тогда существо Ксении, с пеной и брызжущей в глаза мутью, захлебывалось, она погружалась в серый туман, в короткое отсутствие, неуловимое и радующее странной, какой-то тайной и бесстыжей радостью. Ей казалось, что в этот жутковатый миг отсутствия мужчины успевают лучше понять ее. Она присела на корточки перед сумками и принялась неспеша, чтобы привлечь внимание мужчин к ее работе, распаковывать их; плотно облегавшие тело рубаха и брюки, натянувшись до предела, дали отменное представление о ее формах, дали четкий рисунок и надежную гарантию того, что человек, обладающий столь совершенными формами, знает, что делает, и ни при каких обстоятельствах не потеряет голову.
Сироткин верил, что Ксения не случайно перепутала дороги, напротив, в этом скрыт намек на то предпочтение, которое она отдает теперь ему перед мужем, как, впрочем, безусловен намек и в той изящной бесцеремонности, с какой она принялась, под предлогом бытовых хлопот, выгибать перед ними свой прелестный и соблазнительный стан. Женщина явно провоцирует самцов на схватку. Сироткин с любопытством косился на соперника, однако Конюхов словно и не замечал ничего. Ей-Богу, этот человек, умело скрывающий свои настоящие мысли и навевающий на окружающих самое неопределенное впечатление, создан для того, чтобы все вокруг себя обезличивать, покрывать слоем унылой пыли. Не мудрено будет, подумал Сироткин, если за два-три дня тесного и вынужденного общения с ним я свихнусь, забуду собственное имя, а то и удавлюсь.
Отдохнув и подкрепившись банкой тушонки, Конюхов вышел из дома и отправился исследовать окрестности. Он отлично понимал, какими мотивами руководствовалась Ксения, совершая "ошибку" на развилке дорог, и как истолковал эту "ошибку" Сироткин, но он сдерживал сетования и заставлял себя думать, что ему следует махнуть рукой на происходящее, мбо происходит абсурд и он выйдет полным глупцом, если станет плясать под дудку его творцов. Он и объединил уже мысленно Ксению и Сироткина, мужчину и женщину, жену и ее любовника, в крошечную, жалко копошащуюся кучку праздношатающихся, зевак, потребителей, людишек, которым ни до чего нет дела и которые жаждут лишь развлечений.
Он быстро шел между деревьями, спускаясь к озеру, и вполголоса смеялся, воображая, в каких величавых, рисующих непримиримую вражду и непреклонную волю позах мог бы предстать перед этими людьми, желающими утопить его в безбрежных пространствах своей пошлости. А почему бы и нет? Нужно, и даже непременно нужно, с религиозной одержимостью опрокинуть и растоптать их куцый мирок, страшно и угрожающе захохотать, если они и после этого не войдут в разум. Нужно быть решительнее, хватит няньчиться с ними, довольно терпеть их наглость и назойливость. Заведомо жалел он Ксению, которая переживет неприятные мгновения, столкнувшись с его презрением. Но Ксения сама виновата, ей дашь волю - и она тотчас распускается, балует, совершенно как дитя малое. О, психология раба! Он пошел на уступки, изменил свою жизнь, попросту перевернул и перетряхнул ее всю, и сделал он это ради нее, Ксении, ради нее бросился работать в поте лица, ради их маленького мещанского счастья, а она, поверив, что завладела его волей, что властна отныне вертеть им, как ей заблагорассудится, тут же пустилась во все тяжкие. Ей мало заботливого мужа, мужа-труженика, ей подавай и любовника, веселого и глуповатого малого, беспринципного ловкача, и если между ними ничего не было до сих пор, то будет завтра, в потенции, в зародыше они уже согрешили, посеяли дурное зерно, и всходов недолго придется ждать.
Волнение набегало на его глаза то сумасшедшим смехом, то красноватой влажностью слез. Одиночество мучило чувством невозможности возврата в знакомый и привычный мир. Теперь выходили тщетными, неоправдавшимися его надежды через упрощение, ограничиваясь минимумом духовных отправлений, добиться покоя и счастья, лопнула безумная греза о радостях растительного существования. Жизнь наказывала его за отступничество и смеялась над ним. И еще смерть бродила рядом. Вот он продвигался, медленно и осторожно, по мягкому болотистому берегу озера, которое не окинешь взглядом и вряд ли обойдешь за день, лавировал среди зло вонзавшихся в серость вечереющего света кустов голубики, углублялся в чащи, становясь там добычей комаров и преждевременных сумерек, и всюду ему чудился тлетворный дух падали, чего-то, что умерло, перестало быть, но зачем-то продолжало находиться в живой природе и отравлять ее миазмами. Это нечто гниет, разлагается, крошится на атомы, на невидимые частички, из которых ничто и никогда не восстановится, не скрепится в подвижный телесный облик, не наберет полную грудь воздуха, не побежит, мыча во весь голос или распевая в свое удовольствие песни, не взмахнет крыльями, чтобы подняться в небо. Разве можно жить лишь для того, чтобы в конце концов самому превратиться в такую же гниль и такой же смрад? Разве можно жить, ничего не противополагая смерти?
Конюхов расправил плечи и огляделся без страха, готовый грудью встретить опасности и свысока усмехнуться над вероломным гостеприимством здешней властительницы смерти. Пафос не шутя укреплял его дух. Он хорошо, плотно чувствовал бодрость и упругость своей поступи, живительную сытость желудка, строгую и точную работу сердца в коловращении шумящей крови. Лес скрадывался, уменьшался на глазах, сливаясь с непознанными еще стихиями его души. Но, может быть, жизнь совсем не то, чем мы ее себе представляем, и устроена не только так, или вовсе не так, или только вполовину так, какой мы ее видим, и дерево, сохнущее в меланхолии нескончаемой старости, знает о нас больше, чем мы о себе, ибо когда-то мы были деревьями, а оно смотрело на нас глазами подающего надежды юноши, потом зрелого мужа и наконец премудрого старца. Однака что может знать об этом он, Конюхов, и какое у него право об этом думать, если он пожелал простоты вместо вдохновения, рядового человеческого счастья вместо напряженности духовных исканий и тягот, отступил от того, чем жил всегда, и покорился женщине, с обольстительной улыбкой пообещавшей принести ему счастливое и благостное умиротворение? Вот ведь как получается: пока бьется и поднимает над землей творческая сила - есть неустрашимость перед ликом смерти, есть живая дорога в иные миры, а иссякнет она или отступишься от нее, - и остаются лишь тоска да тлен. Так в чем же выбор? Между жизнью и смертью? А не между живой, трепетной наполненностью души и безмерной, мертвой пустотой?
Нет, подумал он вслух, мне недостаточно признать, что я совершил ошибку, бросив писать книги. Я не сейчас только, я еще раньше догадался, что совершил ошибку, не дурак же я безнадежный. Но мне недостаточно лишь побожиться, что отныне я никогда не совершу подобной ошибки и буду повиноваться своей судьбе. Конечно, я вернусь к литературе, к книгам, в библиотеки, в книжные магазины, в это упоение, которого не понимают женщины с девичьими мозгами и женщины с мужским сердцем, с камнем вместо души, я вернусь, и мне станет легче, моя жизнь наполнится смыслом. Я и книго-то хорошие, наверное, напишу теперь. Да и что иное мне остается? На Ксению больше надежды никакой. Но одного этого мне мало, что такое - вернуться... с пустыми руками? Мне надо получить объяснение всему, что я раньше хотел, но не мог или по-настоящему все же не хотел понять, и даже о том, что, как говорится, человеку знать не дано, мне надо получить какой-нибудь хотя бы намек на представление.
Эта внезапно и громко заговорившая требовательность умиляла его, он ощущал ее как взлет и как гибкость энергии, жизненной силы; казалось, могучая река затопила его и он слился с ее безудержным течением, не терпящим преград. И он ясно сознавал, что того бога, о котором говорят и пишут христиане, нет, ведь того бога сколько ни зови, он не явится на зов, потому как его нельзя искушать, имя его нельзя поминать всуе, а он сейчас, в старом лесу, звал и искушал - и какая-то чистая сила, не ведающая имени и неподвластная соблазнам, была с ним. Это же совсем другое дело! Как это не похоже на придурь смиренных рабов божьих! Сила шли, видимо, изнутри, от сознания, что он волен вернуться к прежнему, будет писать и что у него есть основания смотреть в будущее с оптимизмом, потому что он напишет непременно лучше и значительнее, чем раньше; но он углубился в лес, появился на небольшой и почти круглой поляне, и в этом круглом, как колодец, пространстве образовалась, когда он поднял просветленное ожиданием лицо к небу, сила, которая тоже завладела им, тепло и властно проникла в его существо. И она была похожа на ту, что шла изнутри, но шла она сверху, он не рискнул бы сказать, с неба, из-за облаков, но она действительно изливалась с высоты навстречу его поднятым глазам, она спускалась ровным и прозрачным столбом и мягко вливалась в него бесшумной струей. Он сразу окреп, когда его так напитали токи вселенной. Это были токи вселенной. В это можно было верить. Что другое это могло быть? Это была воля вселенной, передаваемая материальными и почти видимыми частицами, которые входили в него, безболезненно устраняли отжившую плоть и кровь и становились его новой плотью и кровью. Воля вселенной дружно сочеталась с его собственной волей, хотя он не поручился бы, что в его дряхлом, износившемся, обескровленном и обесчещенном существе, каким оно было мгновение назад, еще находилось достаточно ресурсов, чтобы как-то равноправно сотрудничать или даже соперничать с обрушившейся сверху лавиной. Но выигрывает в любом случае он, действие, эта мистерия на то и направлены, чтобы вывести его на тропу победителей. Давит изнутри, давит извне - нет, сочетание не случайное, и где-то в нем, на незримом стыке, в золотой середине, гнездится истина.
***
Конюхов не показывался из-за дерева, хотя понимал, что ведет себя глупо и недостойно. Он прятался и следил, одурманенный подозрениями. Сироткин и Ксения сидели на ступеньках крыльца, помещаясь в суховатых, ничем ярким не обремененных сумерках как в широком убранстве, которое скрадывало всякую остроту их поз, выражений их лиц, выбрасываемых в воздух фраз, а для возмещения этого убытка окутывало дымкой обтекаемой благопристойности. Мирно беседуя, колдуя языками и взглядами в очертившей их рамке, они смотрели друг другу в глаза с неуклонно растущим вниманием и серьезно, поскольку предмет обсуждался, надо думать, серьезный, кивали головами. Конюхов пытался додумать мысли, закружившие его на поляне. Там он тоже кивал головой серьезно, правда, невидимому собеседнику, там ему было хорошо, мысли, как удачно посланные биллиардные шары, толкались по сценарию каких-то точно рассчитанных схем и немыслимых интриг и издавали уютный костяной звук. Стало быть, истину следует искать в своей же душе, раскрывшейся и жаждущей... Но теперь внимание отвлекалось на укрывшихся сумерками и жующих сумерки слов. Расстояние не мешало Конюхову наблюдать, но слов он не слышал, однако ему не было нужно и слышать, он все равно не верил, чтобы то, о чем они толковали, было так уж важно для него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
Мужчины стерпели ее "заблуждение" (так высказался Конюхов), и торжество Ксении расползалось под отупляющей тяжестью сонливости, сонливость взрывалась торжеством, в иные мгновения они захлестывали друг друга, и тогда существо Ксении, с пеной и брызжущей в глаза мутью, захлебывалось, она погружалась в серый туман, в короткое отсутствие, неуловимое и радующее странной, какой-то тайной и бесстыжей радостью. Ей казалось, что в этот жутковатый миг отсутствия мужчины успевают лучше понять ее. Она присела на корточки перед сумками и принялась неспеша, чтобы привлечь внимание мужчин к ее работе, распаковывать их; плотно облегавшие тело рубаха и брюки, натянувшись до предела, дали отменное представление о ее формах, дали четкий рисунок и надежную гарантию того, что человек, обладающий столь совершенными формами, знает, что делает, и ни при каких обстоятельствах не потеряет голову.
Сироткин верил, что Ксения не случайно перепутала дороги, напротив, в этом скрыт намек на то предпочтение, которое она отдает теперь ему перед мужем, как, впрочем, безусловен намек и в той изящной бесцеремонности, с какой она принялась, под предлогом бытовых хлопот, выгибать перед ними свой прелестный и соблазнительный стан. Женщина явно провоцирует самцов на схватку. Сироткин с любопытством косился на соперника, однако Конюхов словно и не замечал ничего. Ей-Богу, этот человек, умело скрывающий свои настоящие мысли и навевающий на окружающих самое неопределенное впечатление, создан для того, чтобы все вокруг себя обезличивать, покрывать слоем унылой пыли. Не мудрено будет, подумал Сироткин, если за два-три дня тесного и вынужденного общения с ним я свихнусь, забуду собственное имя, а то и удавлюсь.
Отдохнув и подкрепившись банкой тушонки, Конюхов вышел из дома и отправился исследовать окрестности. Он отлично понимал, какими мотивами руководствовалась Ксения, совершая "ошибку" на развилке дорог, и как истолковал эту "ошибку" Сироткин, но он сдерживал сетования и заставлял себя думать, что ему следует махнуть рукой на происходящее, мбо происходит абсурд и он выйдет полным глупцом, если станет плясать под дудку его творцов. Он и объединил уже мысленно Ксению и Сироткина, мужчину и женщину, жену и ее любовника, в крошечную, жалко копошащуюся кучку праздношатающихся, зевак, потребителей, людишек, которым ни до чего нет дела и которые жаждут лишь развлечений.
Он быстро шел между деревьями, спускаясь к озеру, и вполголоса смеялся, воображая, в каких величавых, рисующих непримиримую вражду и непреклонную волю позах мог бы предстать перед этими людьми, желающими утопить его в безбрежных пространствах своей пошлости. А почему бы и нет? Нужно, и даже непременно нужно, с религиозной одержимостью опрокинуть и растоптать их куцый мирок, страшно и угрожающе захохотать, если они и после этого не войдут в разум. Нужно быть решительнее, хватит няньчиться с ними, довольно терпеть их наглость и назойливость. Заведомо жалел он Ксению, которая переживет неприятные мгновения, столкнувшись с его презрением. Но Ксения сама виновата, ей дашь волю - и она тотчас распускается, балует, совершенно как дитя малое. О, психология раба! Он пошел на уступки, изменил свою жизнь, попросту перевернул и перетряхнул ее всю, и сделал он это ради нее, Ксении, ради нее бросился работать в поте лица, ради их маленького мещанского счастья, а она, поверив, что завладела его волей, что властна отныне вертеть им, как ей заблагорассудится, тут же пустилась во все тяжкие. Ей мало заботливого мужа, мужа-труженика, ей подавай и любовника, веселого и глуповатого малого, беспринципного ловкача, и если между ними ничего не было до сих пор, то будет завтра, в потенции, в зародыше они уже согрешили, посеяли дурное зерно, и всходов недолго придется ждать.
Волнение набегало на его глаза то сумасшедшим смехом, то красноватой влажностью слез. Одиночество мучило чувством невозможности возврата в знакомый и привычный мир. Теперь выходили тщетными, неоправдавшимися его надежды через упрощение, ограничиваясь минимумом духовных отправлений, добиться покоя и счастья, лопнула безумная греза о радостях растительного существования. Жизнь наказывала его за отступничество и смеялась над ним. И еще смерть бродила рядом. Вот он продвигался, медленно и осторожно, по мягкому болотистому берегу озера, которое не окинешь взглядом и вряд ли обойдешь за день, лавировал среди зло вонзавшихся в серость вечереющего света кустов голубики, углублялся в чащи, становясь там добычей комаров и преждевременных сумерек, и всюду ему чудился тлетворный дух падали, чего-то, что умерло, перестало быть, но зачем-то продолжало находиться в живой природе и отравлять ее миазмами. Это нечто гниет, разлагается, крошится на атомы, на невидимые частички, из которых ничто и никогда не восстановится, не скрепится в подвижный телесный облик, не наберет полную грудь воздуха, не побежит, мыча во весь голос или распевая в свое удовольствие песни, не взмахнет крыльями, чтобы подняться в небо. Разве можно жить лишь для того, чтобы в конце концов самому превратиться в такую же гниль и такой же смрад? Разве можно жить, ничего не противополагая смерти?
Конюхов расправил плечи и огляделся без страха, готовый грудью встретить опасности и свысока усмехнуться над вероломным гостеприимством здешней властительницы смерти. Пафос не шутя укреплял его дух. Он хорошо, плотно чувствовал бодрость и упругость своей поступи, живительную сытость желудка, строгую и точную работу сердца в коловращении шумящей крови. Лес скрадывался, уменьшался на глазах, сливаясь с непознанными еще стихиями его души. Но, может быть, жизнь совсем не то, чем мы ее себе представляем, и устроена не только так, или вовсе не так, или только вполовину так, какой мы ее видим, и дерево, сохнущее в меланхолии нескончаемой старости, знает о нас больше, чем мы о себе, ибо когда-то мы были деревьями, а оно смотрело на нас глазами подающего надежды юноши, потом зрелого мужа и наконец премудрого старца. Однака что может знать об этом он, Конюхов, и какое у него право об этом думать, если он пожелал простоты вместо вдохновения, рядового человеческого счастья вместо напряженности духовных исканий и тягот, отступил от того, чем жил всегда, и покорился женщине, с обольстительной улыбкой пообещавшей принести ему счастливое и благостное умиротворение? Вот ведь как получается: пока бьется и поднимает над землей творческая сила - есть неустрашимость перед ликом смерти, есть живая дорога в иные миры, а иссякнет она или отступишься от нее, - и остаются лишь тоска да тлен. Так в чем же выбор? Между жизнью и смертью? А не между живой, трепетной наполненностью души и безмерной, мертвой пустотой?
Нет, подумал он вслух, мне недостаточно признать, что я совершил ошибку, бросив писать книги. Я не сейчас только, я еще раньше догадался, что совершил ошибку, не дурак же я безнадежный. Но мне недостаточно лишь побожиться, что отныне я никогда не совершу подобной ошибки и буду повиноваться своей судьбе. Конечно, я вернусь к литературе, к книгам, в библиотеки, в книжные магазины, в это упоение, которого не понимают женщины с девичьими мозгами и женщины с мужским сердцем, с камнем вместо души, я вернусь, и мне станет легче, моя жизнь наполнится смыслом. Я и книго-то хорошие, наверное, напишу теперь. Да и что иное мне остается? На Ксению больше надежды никакой. Но одного этого мне мало, что такое - вернуться... с пустыми руками? Мне надо получить объяснение всему, что я раньше хотел, но не мог или по-настоящему все же не хотел понять, и даже о том, что, как говорится, человеку знать не дано, мне надо получить какой-нибудь хотя бы намек на представление.
Эта внезапно и громко заговорившая требовательность умиляла его, он ощущал ее как взлет и как гибкость энергии, жизненной силы; казалось, могучая река затопила его и он слился с ее безудержным течением, не терпящим преград. И он ясно сознавал, что того бога, о котором говорят и пишут христиане, нет, ведь того бога сколько ни зови, он не явится на зов, потому как его нельзя искушать, имя его нельзя поминать всуе, а он сейчас, в старом лесу, звал и искушал - и какая-то чистая сила, не ведающая имени и неподвластная соблазнам, была с ним. Это же совсем другое дело! Как это не похоже на придурь смиренных рабов божьих! Сила шли, видимо, изнутри, от сознания, что он волен вернуться к прежнему, будет писать и что у него есть основания смотреть в будущее с оптимизмом, потому что он напишет непременно лучше и значительнее, чем раньше; но он углубился в лес, появился на небольшой и почти круглой поляне, и в этом круглом, как колодец, пространстве образовалась, когда он поднял просветленное ожиданием лицо к небу, сила, которая тоже завладела им, тепло и властно проникла в его существо. И она была похожа на ту, что шла изнутри, но шла она сверху, он не рискнул бы сказать, с неба, из-за облаков, но она действительно изливалась с высоты навстречу его поднятым глазам, она спускалась ровным и прозрачным столбом и мягко вливалась в него бесшумной струей. Он сразу окреп, когда его так напитали токи вселенной. Это были токи вселенной. В это можно было верить. Что другое это могло быть? Это была воля вселенной, передаваемая материальными и почти видимыми частицами, которые входили в него, безболезненно устраняли отжившую плоть и кровь и становились его новой плотью и кровью. Воля вселенной дружно сочеталась с его собственной волей, хотя он не поручился бы, что в его дряхлом, износившемся, обескровленном и обесчещенном существе, каким оно было мгновение назад, еще находилось достаточно ресурсов, чтобы как-то равноправно сотрудничать или даже соперничать с обрушившейся сверху лавиной. Но выигрывает в любом случае он, действие, эта мистерия на то и направлены, чтобы вывести его на тропу победителей. Давит изнутри, давит извне - нет, сочетание не случайное, и где-то в нем, на незримом стыке, в золотой середине, гнездится истина.
***
Конюхов не показывался из-за дерева, хотя понимал, что ведет себя глупо и недостойно. Он прятался и следил, одурманенный подозрениями. Сироткин и Ксения сидели на ступеньках крыльца, помещаясь в суховатых, ничем ярким не обремененных сумерках как в широком убранстве, которое скрадывало всякую остроту их поз, выражений их лиц, выбрасываемых в воздух фраз, а для возмещения этого убытка окутывало дымкой обтекаемой благопристойности. Мирно беседуя, колдуя языками и взглядами в очертившей их рамке, они смотрели друг другу в глаза с неуклонно растущим вниманием и серьезно, поскольку предмет обсуждался, надо думать, серьезный, кивали головами. Конюхов пытался додумать мысли, закружившие его на поляне. Там он тоже кивал головой серьезно, правда, невидимому собеседнику, там ему было хорошо, мысли, как удачно посланные биллиардные шары, толкались по сценарию каких-то точно рассчитанных схем и немыслимых интриг и издавали уютный костяной звук. Стало быть, истину следует искать в своей же душе, раскрывшейся и жаждущей... Но теперь внимание отвлекалось на укрывшихся сумерками и жующих сумерки слов. Расстояние не мешало Конюхову наблюдать, но слов он не слышал, однако ему не было нужно и слышать, он все равно не верил, чтобы то, о чем они толковали, было так уж важно для него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75