- Русская культура, - воинственно выкрикивал Конопатов, - может сколько угодно выдавать себя за розовощекую жизнерадостную девицу или зрелого, полного сил мужа, но по своей сути она замогильна. Она - бледный и страшный призрак в нашем доме, появление которого предвещает беду. Я очень люблю русскую культуру. Но я понимаю, что к чему, и не позволяю себе обманываться. Я наслаждаюсь творениями русской литературы, но это не мешает мне знать об ее истинном происхождении. Она опилась чужой кровью! Вампиризм! Вот слушайте: я восхищаюсь, я наслаждаюсь, я дивлюсь страшной глубине русской культуры, но дело в том, что я не заражен ее тайными болезнями, я независим, и именно такая свобода выводит меня из тени могилы к солнцу и прозрачности дня. Я не исчадие ада, не дитя подземелья и даже не шахтер, я житель дневной поверхности, я учитель, я учу людей смотреть, хотя бы иногда, на небо, на звезды, а не только себе под ноги! Я люблю что-то изощренное... всякие изысканные штучки. Я отвергаю сумерки, мрак, хочу нежиться на солнце. Я люблю блеск. Я интеллигентный человек, и оттого, что я интеллигентный человек, хорошо и мне, и другим. Русская культура не найдет в моем лице своего могильщика, но не найдет и певца. Единственное, что я могу для нее сделать, это открыто высказать всю правду о ней. Всегда пожалуйста! А имеющий уши услышит. Но я уже давно поднялся выше, духовно перерос... я учу истинной свободе, не зависящей от каких-либо условий, от обстоятельств места и времени, а в конечном счете от жизни и смерти. Что такое земная жизнь? Что такое смерть? О, что значит моя телесная оболочка разве это не всего лишь шкурка, которую я безмятежно сброшу, переходя в иной мир?
Конюхова мучило ощущение, что внешний мир стронулся с места, грозно надвигается на него и на переднем плане помещена представительная фигура мистика Конопатова. Писатель в замешательстве хмурил лоб. Он продолжал верить в намеренную, даже хорошо рассчитанную замогильность Копопатова, а иногда, в минуты бессилия и помрачения, чуть ли не в исключительную таинственность его происхождения, поскольку мистик все-таки успел внушить ему некоторый страх. По крайней мере он чувствовал, что у него нет духовных и физических средств для борьбы с таким причудливым и своенравным, неудобным человеком. Нужно было как-то выкручиваться, а представительства культуры, которую он поднял на щит как слово, полагая, что и слова будет достаточно, чтобы остепенить и даже вовсе обезвредить бесноватого, уже не хватало. Ему хотелось бы изобразить дело таким образом: Конопатов, убежденный в своем сверхъестественном могуществе, является олицетворением смерти (в философском, конечно, смысле, ибо реальный Конопатов не более чем глуп и смешон), но твердо стоят воздвигнутые культурой бастионы, и расшибает о них лоб заносчивый мракобес, разлетаются в пух и прах его идеи. Тогда можно заметить меланхолически: да, странные люди водятся в нашей глубинке... Но даже основательные успехи Конопатова у Кнопочки косвенно указывали на детскость подобных картин и мечтаний, ибо может быть дурочкой Кнопочка, но совсем дураку у Назарова ее не отбить. Даже в самые патетические минуты Конюхов сознавал, что одной патетикой тут не обойдешься. Приходила трезвость, почти трезвое размышление, почти возможность и право быть зрелым мастером в годину решающего размышления, и он уже видел, что Конопатов если и не прав по большому счету (хотя бы потому, что мелок, гадок и скучен), какая-то крупица правды, злой правды, какой же еще! в его словах все же проглядывает. Он уже не сомневался, посреди иных порывов страсти, смахивающей на зубную боль, что хуже Конопатова нет человека на белом свете, нет врага злее и коварнее. Конопатов развязно ораторствовал:
- Я ведь способен убить. За идею, разумеется. Я чувствую это в себе. Мне пришлось однажды драться, на меня напали, я дрался, а когда тот парень упал и я стал бить его ногами, я поймал себя на том, что мне трудно остановиться, что я могу убить. Но было бы глупо, если бы я убивал людей просто так, для счета, а не за идею, не из каких-то высших соображений и принципов. Нам внушают: инквизиторы были злыми, жестокими людьми, садистами. И при этом как-то закрывают глаза на то, что инквизиторы исходили прежде всего из идеи и были по-своему честными ребятами. Я уже производил особые опыты - копался в самых потаенных уголках памяти, о каких обыкновенный человек, как правило, и не подозревает... я пришел к выводу, что в прошлой жизни был именно одним из знаменитых инквизиторов, сжег парочку тысяч еретиков... тогда это было борьбой за идею, а нынешняя критика и осуждение в историческом смысле не так уж и важны...
Марьюшка Иванова в глубине своего сердца с боязливой пылкостью расшевеливала думу о том, как больной разум этого человека, Конопатова, источает ядовитую насмешку, заходится от истерического стремления видеть всех вокруг себя униженными и оплеванными. Почему молчать наши мужчины, почему не проучат наглеца? вопрошали строгие мысли Марьюшки. Однако у нее были и не столь строгие мыслишки о Конопатове как о потенциальном похитителе Кнопочки, ее соперницы, так что она предпочитала помалкивать. У Конюхова же случались минуты, когда он думал, что Конопатов угрожает всему миру и не случайно он порожден провинцией, ведь очень часто великие завоеватели, тираны и злодеи выходят из медвежьих углов. Эти помыслы были выражением заботы о благе человечества, той самой, которой литераторы весьма любят отдавать дань. Но они быстро уступали место сознанию, что Конопатов угрожает в первую очередь ему самому и способен развратить и растоптать его так, как не удалось бы никакому Сироткину. Конюхов верил, бывало, в свое особое призвание и мировое значение, но в данной ситуации рисковал очутиться внезапно голым, беззащитным, смешным перед лицом разнузданного и безжалостного врага. Но так было не потому, что сам Конопатов представлял собой что-либо значительное, а потому, что случай или особая, изощренная догадливость, свойственная подлости не меньше, чем гениальности, наделила его слова и мысли ядовитым жалом. По сути своей Конопатов был только нелепым и ничтожным болтуном, сумасшедшим фантазером, но с его губ срывалось страшное, развращающее, убивающее слово.
Что помимо этого слова говорил Конопатов, не имело ровным счетом никакого значения, он даже вскакивал на стул и громко, исступленно читал чьи-то неплохие стихи. Он подводил к тому, что только он по-настоящему познал сильную личность, ибо познал себя, жаловался, что жизнь не дарует ему встреч с равными противниками, не с кем посостязаться, он с пеной у рта верещал о своем величии, о магии и прочих смешных вещах в подобном роде, но все это было вздором, бредом, ничего не добавляло к тому слову. Конюхов разводил руками и шептал: да что такое критика этого человека? писк комара! лепет идиота! И вместе с тем, т. е. вместо иронической интеллектуальной усмешки и воодушевления, призрак жуткого одиночества витал над ним. Дело не в том, что Конопатов будто бы побеждает своей замогильностью, - Конопатов не побеждал вовсе, а смерть была ничто в сравнении с настоятельной потребностью постичь жизнь, пока живется. Для чего было бы жить, если бы преобладал и невыносимо довлел страх смерти? Нет, с этой стороны Конюхов был неуязвим, к тому же у него была работа, литература, и он жил для того, чтобы сделать работу, написать книжки, а когда он сочтет, что сделано достаточно, что ж, тогда пусть приходит смерть, он примет ее как успокоение и заслуженный отдых. Но странно было бы жить только для того, чтобы думать о смерти, готовиться к смерти. Да и Конопатов так не живет, напротив, он любит удовольствия, уют, вино, женщин, он вполне уютный, комнатный человек, который в своей раковинке воображает, что во всем мире ему нет равных. А замогильного в нем то, что он из своей раковинки, даже не скрывая, как ему там хорошо, корчит устрашающие рожицы, его замогильность вся в навязчивости, в том, как он набрасывается на человека и сумасшедшим шептанием, пенистой скороговоркой доказывает, что он, Конопатов, лучше, во всех отношениях выше, сильнее, достойнее. Его замогильность жутко блестит в том, что ему хорошо, когда Конюхову плохо, когда писателю Конюхову, как честному, взволнованному гражданину, и не может быть хорошо. Во всяком случае так Конюхов определил содержание своего неприятеля, чтобы резче оттенить собственную жизненность, подлинную жизнеспособность, удивительную живучесть. Правду сказать, он удовлетворился бы, дав их маленькой общественности, этому провинциальному аквариуму, понять, что он, Конюхов, умен, а тот, второй, Конопатов, глуп. А после этого хорошо бы сменить среду обитания, ведь все станет на свои места, можно будет вздохнуть с облегчением, взор порадуют какие-то новые широкие перспективы. Хорошо бы после этого уехать в столицу или вовсе в неведомые края. Или удалиться в скит. И он делал смелые намеки, имея в виду, что как только намеки будут поняты, наступит развязка. Однако Конопатов ловкими маневрами обходил предполагаемую схему и каждый раз за спиной вдруг подкапывался необычайно глубоко, но выходило, впрочем, все то же, Конюхов, мол, не способен найти убедительных аргументов в пользу своих рассуждений и только плесневеет да плесневеет, покрывается на глазах мхом, черты замогильности совсем уже заволокли его. Все угасает и гибнет перед мощью Конопатова! А Конюхов, он всего лишь забавный чудак! Бродит, как привидение, в выдуманном, призрачном мире, хочет попугать, а никакого страха не получается.
Неужели гаденькая ухмылка какого-то Конопатова в состоянии пошатнуть устоявшийся мир целой жизни, куда более зрелой, опытной и деятельной? Крупицы правды, заключенной в его словах, способны превратиться в яд и отравить колодцы, чистота которых казалась вечной? Стало быть, Конюхов опирается на фикцию, на облако, ему не на что по-настоящему опереться, потому что нет настоящей русской культуры, по крайней мере в русской культуре нет жизненности, может быть, есть живучесть, но, главное, не все в ней правда, не все, что лежит в ее основании, можно назвать правдой, не все, выдаваемое за истину, на самом деле является истиной, закралась страшная ложь, а это уже смерти подобно. Как ядовитое жало вонзились слова Конопатова в сердце Конюхова. Я создаю духовные ценности, бормотал он в изумлении, а вот защитить их мне не по плечу.
***
Кнопочка выбрасывала белый флаг. Правда, капитуляция происходила с мучительной замедленностью, и хотя Кнопочка уже знала, что Конопатов овладел ее волей и превратил ее сопротивление в смешные подергивания тряпичной куклы, она все же очень волновалась, страдала, ерзала и как-то всем естеством хотела, чтобы за ее страдальческим видом более или менее отчетливо проступали черты искренности и честности. Разумеется, она понимала, что действием честности в ее положении могли бы быть только решительный отказ Конопатову или открытое признание, что она не в состоянии дальше сопротивляться его властолюбивому обаянию. Но при всем при том, Господи Боже милостивый, разве могло случиться так - случиться в жизни, в реальности, а не в художественных душах ее собеседников, друзей и антагонистов, - чтобы она только сидела перед этими милыми, но словно уходящими в прошлое людьми, сидела в кухне вся в испарине и смотрела испуганной дурочкой, а искренности и честности у нее не осталось ни малейшей даже черточки? Кнопочка не думала, что ей предстоит совершить какой-либо поступок. Конопатов подцепил ее и тащит на аркане, - до поступков ли тут? Нужно бы просто как-то отметиться перед всеми, обозначиться в новом своем качестве полонянки, но вот с этим Кнопочка мученически медлила.
Конопатов разрешил Кнопочке проститься с друзьями, прежде чем он вовлечет ее в бездны своей жизни и вознесет над ней тиранию, пестующую таланты, и в этом снисходительном разрешении ярко выразилось указание, что скоро девушку обременит четкая роль и она перестанет бегать по товаркам да якшаться с подозрительными субъектами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75