Нападавший явно намеревался слепить что-то вроде снежной бабы, но когда дело стало уже лишь за морковкой, Петенька исхитрился вырваться и унести ноги, а назавтра, отдохнув и просохнув, был свеж, как новорожденный, да так ловко свел все на шутку, что и некстати было бы привлекать покушавшегося к ответственности. Из этого фрагмента хорошо видно присутствие у Горюнова боевитого и по-своему веселого духа, которому и морковку вместа носа не приставишь, и не пропишешь надобность в заведенном порядке отомстить жалкому графоману. Но Гробов и не рассчитывал на легкое исполнение задуманного.
Отправившись в соседний город, он из квартиры знакомого позвонил Горюнову домой, официальным голосом - не из тех, что приберегают для особых случаев, а каким пользуются уже всегда и привычно, - уведомил его, что с ним говорят из министерства иностранных дел и сейчас в разговор вступит сам министр. Петенька Петрович сдавленным вскриком выразил свой восторг. Что и говорить, в Гробове пропадал талант замечательного иммитатора. Он перешел на трогательную, исполненную забавной нерусскости и всегда узнаваемую речь министра. Горюнов очутился на грани обморока. "Министр" повествовал ему о своем опыте в отношении трудов писателя Гробова, опыте великой заинтересованности и любви, признательности писателю Гробову за его светлое дарование и необыкновенную плодовитость, "министр" пережил этот опыт как своего рода откровение и советовал редактору Горюнову последовать его примеру. Петенька Петрович дрожал, прижимая к уху трубку с поучающим голосом. Он понимал, что его не наставляют, что ему в действительности не советуют - ему приказывают, но он был напуган до последней глубины сердца и не мог сразу припомнить, о каком писателе толкует министр. Еще утром Петенька, скажи ему кто-нибудь, что можно так испугаться, не поверил бы, а вот теперь стоял, переминался с ноги на ногу и трясся, как в лихорадке. Ему казалось, что речь идет вовсе не о писателе Гробове - и он уже сообразил, кто это, - что писатель Гробов - только предлог, или вообще он что-то не так слышит, и Гробов - это лишь галлюцинация, а на самом деле ему намекают на что-то страшное, неизбежное, что его ждет в скором будущем и что эти неизвестные люди, заговорившие с ним по телефону, предвкушают с нечеловеческим злорадством. "Министр" продолжал: послезавтра через город, где живет редактор Горюнов (а советники рекомендовали его министру как знающего, толкового редактора), будет проезжать с важной миссией его секретарь, он и доставит рукопись, на которую редактору стоит обратить самое пристальное внимание. Вернувшись домой, Гробов нанял где-то машину, на какой не зазорно было бы разъезжать министерскому секретарю, и усадил в нее вполне благообразного удальца, которому пообещал хорошее вознаграждение, - так к Петеньке Петровичу вернулась бредовая гробовская рукопись.
Положение на редкость щекотливое. С одной стороны, Петеньку Петровича разбирали сомнения: каким же это советникам взбрело на ум рекомендовать министру именно его? почему не столичного редактора? почему именно его, живущего с Гробовым в одном городе? - сильно точил его червь сомнения. Но ни разу у него не возник вопрос, что могло министру, человеку толковому и, кажется, даже мудрому, понравиться в безумных творениях Гробова. Пожалуй, не его дело критиковать вкусы власть предержащего. С другой стороны, жутко было не верить, сомневаться, строить гипотезы, по которым все сходилось на том, что он стал жертвой обмана, гнусной мистификации.
Для Гробова само собой разумелось, что его бредовая книжонка должна не только выйти в свет, но и непременно покорить самые трудные высоты литературного олимпа, однако Горюнов понимал ведь, что публикация гробовского опуса способна неприятно удивить или просто позабавить даже самого невзыскательного читателя и возбудить у публики сомнения в здравости редакторского ума. А выправить ее - это будет уже совсем другая вещь, и что тогда скажет министр? Может быть, придумал наконец бедный Петенька, министра эта вещица привела в такое восхищение всего лишь потому, что он говорит по-русски не многим лучше, чем Гробов пишет? Но это была какая-то даже крамольная мысль, мысль, о которой читателям невозможно дать знать хотя бы и туманными намеками. Он решил часть ответственности свалить на коллег. Сам написал рецензию на гробовский роман, буркнув в ней сквозь зубы, что роман, при всех его как бы очевидных и вполне вероятных достоинствах, к печати не готов, и абстрактно, как будто не для дела, но очень внушительно отметив, что рекомендован к публикации он, между прочим, небезызвестным министром иностранных дел - факт, который ждет своей оценки и требует выводов... Петенька считал, что с этой рецензией он не только вывернулся, но вообще поступил честно и принципиально, не ударился в бессмысленный бунт, но и не поддался власть имущим. Рецензию он вручил художественному совету издательства, а сам проворно отскочил в сторону, издали вслушиваясь в раскаты от взрыва брошенной им бомбы и радуясь своему спасению.
Издатели пребывали в растерянности. Между тем Гробов с исполненным серьезности видом зачастил к постаревшему Петеньке, который вдруг потерял перед ним всю свою маститость и важность и почувствовал себя мальчиком на побегушках. Писатель уводил редактора на продолжительные прогулки, угощал в барах кофе, а то и коньячком и даже пытался подарить какой-то роскошный зонтик, "для жены"; Петенька Петрович не взял зонтик, но отказаться от прогулок и бесед не смел. Ему в голову вдалбливалась мысль, что публикация гробовских сочинений принесет ему славу, чем-то родственную славе первопечатника Федорова, и Горюнов погружался в абсурд, в мерзость и пакость, в тревогу, в подозрительное ощущение, что над ним забрала безраздельную власть банда шарлатанов, что все общество, начиная с министра и кончая таким невиданным дураком, как Гробов, проникнуто жаждой злого промысла и от этого не отделаешься пустой и бесцветной рецензией. С затаенной ненавистью взглядывал Петенька Петрович из-под несчастной, почти угодливой улыбки на суровое, мужественное лицо Гробова, уверенного в своем успехе, и читал между его крупно сплетенными чертами унизительный и безжалостный приговор своей карьере, а затем и литературе, и разуму, и чести, и нравственности, истории людей и их будущему. Но в один прекрасный день он позволил себе вернуться к прежним насмешкам над незадачливым сочинителем, позволил себе с иронической усмешкой обронить, что нет пророка в своем отечестве и что гениев ведь начинают понимать, как правило, после их смерти, и что-то еще в таком же афористическом духе. Гробов нахмурился и стал едва ли не красив, но ни первое, ни тем более второе теперь не имело для воспрянувшего Петеньки ровным счетом никакого значения. Он мог позволить себе даже некоторые издевательства над своим ненавистным неприятелем, мог пригрозить ему судом или, для придания ситуации юмористического оттенка, вечными муками в загробном мире. Интрига Гробова раскрылась, ибо кто-то из его помощников проболтался и слухи проникли в издательство. Гробов был посрамлен.
Топольков любил рассказывать эту историю, и на пути к окончательной редакции она обросла у него подробностями, в которые он и сам уже верил как в действительные. От литературы Топольков нынче отстал и ударился в политику, но всем своим видом имеющего большие и серьезные воззрения человека старался показать, что вероломство Гробова и измена Аленушки нисколько не повинны в такой его метаморфозе, а просто пришло время Топольковым взойти на более высокую ступень развития. Когда ему приходилось разъяснять все это, он, ради пущей глобальности, именно во множественном числе и произносил свою фамилию. Топольков вступил в партию, которая с пафосом говорила о необходимости созидания всевозможных демократических институтов. На силищевский юбилей он привел, что поддавалось объяснению еще меньше, чем его собственное появление, некоего Конопатова, не то коллегу по партии, не то представителя оппозиции, т. е. человека, с которым ему, так или иначе, невмоготу было теперь надолго разлучаться.
Странным, загадочным образом росла группа гостей, которым едва ли вообще что-либо говорило имя юбиляра. Не преминули явиться Наглых с Фрумкиным, а за ними следом притащился утомленный и разочарованный Сироткин. Последнего как гром с ясного неба поразило присутствие Червецова - можно было подумать, что мертвый на его глазах восстал из могилы. С новой силой ожило в душе Сироткина досадное воспоминание о разговоре с Наглых, когда он затевал интригу против Фрумкина, а Наглых в ответ поставил ему в вину расправу над Червецовым. И подозрения зашевелились вслед за воспоминаниями, тем более что он видел, с каким миролюбием и приветливостью вступил сейчас Наглых в общение с Червецовым. Бог знает чего ждать от этих людей! Но что будет, когда они, и в особенности Наглых, узнают о Сладкогубове?! Какое-то физическое недомогание овладело Сироткиным от близкого мелькания Червецова, который успел недурно выпить, беспечно болтал и на него взглянул как на смутно знакомого человека. Но ярость и болезнь помогли ему познавательно перехватить взгляды, которые Червецов бросал на Кнопочку, и сообразить, что Червецов влюблен в нее, даже, судя по всему, давно и как-то по-юношески, пылко, нелепо, с тем же пучеглазым простодушием, с каким некогда воспевал найденный им череп и предрекал выгоды от его продажи. Как славно было бы силой своего прозрения столкнуть Червецова в гнойник, где вертятся Кнопочка, Назаров и Марьюшка Иванова!
Топольков, которому теперь принадлежность к демократической партии задавала направление, со свежестью новообращенного, вчера падавшего в обмороки от невостребованной любви к Аленушке, а сегодня полюбившего здоровый образ жизни и духовную борьбу за выживание, повел злободневный разговор и немедленно поратовал за полный успех экономических, национальных и нравственных свобод. Он утаивал, что сражается прежде всего против собственной скуки, чахлости души, зато с дрожью в голосе заверял, что готов положить жизнь на алтарь рискованной и отчаянной борьбы за обновление отечества. Конопатов слушал его с загадочной улыбкой. Ксения с роскошным смехом прервала топольковские излияния:
- Да я видела и слышала тебя на набережной, когда ты ораторствовал перед зеваками. Ты был так увлечен, что не заметил меня, а я стояла у тебя за спиной, все видела и слышала. Хорош ты был, Топольков! Собрал вокруг себя перезревших бабенок и пудрил им мозги... Нет, знаете ли, - обратилась хозяйка уже ко всем, - глаза у него сверкали, как у дьявола, когда он внушал им, что только партия, которую он, Топольков, представляет, приведет их к счастью и процветанию. Прямо-таки в родную стихию попал человек, совершенно нашел себя и обрел истинное призвание. Все бы и отлично, но припомни, дорогой, одна из тех бабищ вдруг спросила тебя: вы, простите, чем занимаетесь, каков, то есть, род вашей деятельности? не может же быть, что вы исключительно партиец! Она и глаза выпучила в ожидании откровения или какой-нибудь ошеломительной правды. Думала: а ну как этот краснобай вдруг опростоволосится, выдаст себя, что он бездельник или того хуже. Однако не на того напала, ты ее ловко срезал, а, Топольков? Не стал ты ей докладывать, что ходишь... ну, еще недавно ходил... в холуях у горе-писателя Гробова. Нет, это твоя робкая и интимная правда. Умолчал ты, застеничво умолчал и о тряпках, подаренных тебе родителями, не проболтался, что приторговываешь ими. Нет, зачем же... Он, - Ксения перестала заостряться на Тополькове и снова перекинулась на всех, - принял торжественную позу и этак горделиво заявляет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
Отправившись в соседний город, он из квартиры знакомого позвонил Горюнову домой, официальным голосом - не из тех, что приберегают для особых случаев, а каким пользуются уже всегда и привычно, - уведомил его, что с ним говорят из министерства иностранных дел и сейчас в разговор вступит сам министр. Петенька Петрович сдавленным вскриком выразил свой восторг. Что и говорить, в Гробове пропадал талант замечательного иммитатора. Он перешел на трогательную, исполненную забавной нерусскости и всегда узнаваемую речь министра. Горюнов очутился на грани обморока. "Министр" повествовал ему о своем опыте в отношении трудов писателя Гробова, опыте великой заинтересованности и любви, признательности писателю Гробову за его светлое дарование и необыкновенную плодовитость, "министр" пережил этот опыт как своего рода откровение и советовал редактору Горюнову последовать его примеру. Петенька Петрович дрожал, прижимая к уху трубку с поучающим голосом. Он понимал, что его не наставляют, что ему в действительности не советуют - ему приказывают, но он был напуган до последней глубины сердца и не мог сразу припомнить, о каком писателе толкует министр. Еще утром Петенька, скажи ему кто-нибудь, что можно так испугаться, не поверил бы, а вот теперь стоял, переминался с ноги на ногу и трясся, как в лихорадке. Ему казалось, что речь идет вовсе не о писателе Гробове - и он уже сообразил, кто это, - что писатель Гробов - только предлог, или вообще он что-то не так слышит, и Гробов - это лишь галлюцинация, а на самом деле ему намекают на что-то страшное, неизбежное, что его ждет в скором будущем и что эти неизвестные люди, заговорившие с ним по телефону, предвкушают с нечеловеческим злорадством. "Министр" продолжал: послезавтра через город, где живет редактор Горюнов (а советники рекомендовали его министру как знающего, толкового редактора), будет проезжать с важной миссией его секретарь, он и доставит рукопись, на которую редактору стоит обратить самое пристальное внимание. Вернувшись домой, Гробов нанял где-то машину, на какой не зазорно было бы разъезжать министерскому секретарю, и усадил в нее вполне благообразного удальца, которому пообещал хорошее вознаграждение, - так к Петеньке Петровичу вернулась бредовая гробовская рукопись.
Положение на редкость щекотливое. С одной стороны, Петеньку Петровича разбирали сомнения: каким же это советникам взбрело на ум рекомендовать министру именно его? почему не столичного редактора? почему именно его, живущего с Гробовым в одном городе? - сильно точил его червь сомнения. Но ни разу у него не возник вопрос, что могло министру, человеку толковому и, кажется, даже мудрому, понравиться в безумных творениях Гробова. Пожалуй, не его дело критиковать вкусы власть предержащего. С другой стороны, жутко было не верить, сомневаться, строить гипотезы, по которым все сходилось на том, что он стал жертвой обмана, гнусной мистификации.
Для Гробова само собой разумелось, что его бредовая книжонка должна не только выйти в свет, но и непременно покорить самые трудные высоты литературного олимпа, однако Горюнов понимал ведь, что публикация гробовского опуса способна неприятно удивить или просто позабавить даже самого невзыскательного читателя и возбудить у публики сомнения в здравости редакторского ума. А выправить ее - это будет уже совсем другая вещь, и что тогда скажет министр? Может быть, придумал наконец бедный Петенька, министра эта вещица привела в такое восхищение всего лишь потому, что он говорит по-русски не многим лучше, чем Гробов пишет? Но это была какая-то даже крамольная мысль, мысль, о которой читателям невозможно дать знать хотя бы и туманными намеками. Он решил часть ответственности свалить на коллег. Сам написал рецензию на гробовский роман, буркнув в ней сквозь зубы, что роман, при всех его как бы очевидных и вполне вероятных достоинствах, к печати не готов, и абстрактно, как будто не для дела, но очень внушительно отметив, что рекомендован к публикации он, между прочим, небезызвестным министром иностранных дел - факт, который ждет своей оценки и требует выводов... Петенька считал, что с этой рецензией он не только вывернулся, но вообще поступил честно и принципиально, не ударился в бессмысленный бунт, но и не поддался власть имущим. Рецензию он вручил художественному совету издательства, а сам проворно отскочил в сторону, издали вслушиваясь в раскаты от взрыва брошенной им бомбы и радуясь своему спасению.
Издатели пребывали в растерянности. Между тем Гробов с исполненным серьезности видом зачастил к постаревшему Петеньке, который вдруг потерял перед ним всю свою маститость и важность и почувствовал себя мальчиком на побегушках. Писатель уводил редактора на продолжительные прогулки, угощал в барах кофе, а то и коньячком и даже пытался подарить какой-то роскошный зонтик, "для жены"; Петенька Петрович не взял зонтик, но отказаться от прогулок и бесед не смел. Ему в голову вдалбливалась мысль, что публикация гробовских сочинений принесет ему славу, чем-то родственную славе первопечатника Федорова, и Горюнов погружался в абсурд, в мерзость и пакость, в тревогу, в подозрительное ощущение, что над ним забрала безраздельную власть банда шарлатанов, что все общество, начиная с министра и кончая таким невиданным дураком, как Гробов, проникнуто жаждой злого промысла и от этого не отделаешься пустой и бесцветной рецензией. С затаенной ненавистью взглядывал Петенька Петрович из-под несчастной, почти угодливой улыбки на суровое, мужественное лицо Гробова, уверенного в своем успехе, и читал между его крупно сплетенными чертами унизительный и безжалостный приговор своей карьере, а затем и литературе, и разуму, и чести, и нравственности, истории людей и их будущему. Но в один прекрасный день он позволил себе вернуться к прежним насмешкам над незадачливым сочинителем, позволил себе с иронической усмешкой обронить, что нет пророка в своем отечестве и что гениев ведь начинают понимать, как правило, после их смерти, и что-то еще в таком же афористическом духе. Гробов нахмурился и стал едва ли не красив, но ни первое, ни тем более второе теперь не имело для воспрянувшего Петеньки ровным счетом никакого значения. Он мог позволить себе даже некоторые издевательства над своим ненавистным неприятелем, мог пригрозить ему судом или, для придания ситуации юмористического оттенка, вечными муками в загробном мире. Интрига Гробова раскрылась, ибо кто-то из его помощников проболтался и слухи проникли в издательство. Гробов был посрамлен.
Топольков любил рассказывать эту историю, и на пути к окончательной редакции она обросла у него подробностями, в которые он и сам уже верил как в действительные. От литературы Топольков нынче отстал и ударился в политику, но всем своим видом имеющего большие и серьезные воззрения человека старался показать, что вероломство Гробова и измена Аленушки нисколько не повинны в такой его метаморфозе, а просто пришло время Топольковым взойти на более высокую ступень развития. Когда ему приходилось разъяснять все это, он, ради пущей глобальности, именно во множественном числе и произносил свою фамилию. Топольков вступил в партию, которая с пафосом говорила о необходимости созидания всевозможных демократических институтов. На силищевский юбилей он привел, что поддавалось объяснению еще меньше, чем его собственное появление, некоего Конопатова, не то коллегу по партии, не то представителя оппозиции, т. е. человека, с которым ему, так или иначе, невмоготу было теперь надолго разлучаться.
Странным, загадочным образом росла группа гостей, которым едва ли вообще что-либо говорило имя юбиляра. Не преминули явиться Наглых с Фрумкиным, а за ними следом притащился утомленный и разочарованный Сироткин. Последнего как гром с ясного неба поразило присутствие Червецова - можно было подумать, что мертвый на его глазах восстал из могилы. С новой силой ожило в душе Сироткина досадное воспоминание о разговоре с Наглых, когда он затевал интригу против Фрумкина, а Наглых в ответ поставил ему в вину расправу над Червецовым. И подозрения зашевелились вслед за воспоминаниями, тем более что он видел, с каким миролюбием и приветливостью вступил сейчас Наглых в общение с Червецовым. Бог знает чего ждать от этих людей! Но что будет, когда они, и в особенности Наглых, узнают о Сладкогубове?! Какое-то физическое недомогание овладело Сироткиным от близкого мелькания Червецова, который успел недурно выпить, беспечно болтал и на него взглянул как на смутно знакомого человека. Но ярость и болезнь помогли ему познавательно перехватить взгляды, которые Червецов бросал на Кнопочку, и сообразить, что Червецов влюблен в нее, даже, судя по всему, давно и как-то по-юношески, пылко, нелепо, с тем же пучеглазым простодушием, с каким некогда воспевал найденный им череп и предрекал выгоды от его продажи. Как славно было бы силой своего прозрения столкнуть Червецова в гнойник, где вертятся Кнопочка, Назаров и Марьюшка Иванова!
Топольков, которому теперь принадлежность к демократической партии задавала направление, со свежестью новообращенного, вчера падавшего в обмороки от невостребованной любви к Аленушке, а сегодня полюбившего здоровый образ жизни и духовную борьбу за выживание, повел злободневный разговор и немедленно поратовал за полный успех экономических, национальных и нравственных свобод. Он утаивал, что сражается прежде всего против собственной скуки, чахлости души, зато с дрожью в голосе заверял, что готов положить жизнь на алтарь рискованной и отчаянной борьбы за обновление отечества. Конопатов слушал его с загадочной улыбкой. Ксения с роскошным смехом прервала топольковские излияния:
- Да я видела и слышала тебя на набережной, когда ты ораторствовал перед зеваками. Ты был так увлечен, что не заметил меня, а я стояла у тебя за спиной, все видела и слышала. Хорош ты был, Топольков! Собрал вокруг себя перезревших бабенок и пудрил им мозги... Нет, знаете ли, - обратилась хозяйка уже ко всем, - глаза у него сверкали, как у дьявола, когда он внушал им, что только партия, которую он, Топольков, представляет, приведет их к счастью и процветанию. Прямо-таки в родную стихию попал человек, совершенно нашел себя и обрел истинное призвание. Все бы и отлично, но припомни, дорогой, одна из тех бабищ вдруг спросила тебя: вы, простите, чем занимаетесь, каков, то есть, род вашей деятельности? не может же быть, что вы исключительно партиец! Она и глаза выпучила в ожидании откровения или какой-нибудь ошеломительной правды. Думала: а ну как этот краснобай вдруг опростоволосится, выдаст себя, что он бездельник или того хуже. Однако не на того напала, ты ее ловко срезал, а, Топольков? Не стал ты ей докладывать, что ходишь... ну, еще недавно ходил... в холуях у горе-писателя Гробова. Нет, это твоя робкая и интимная правда. Умолчал ты, застеничво умолчал и о тряпках, подаренных тебе родителями, не проболтался, что приторговываешь ими. Нет, зачем же... Он, - Ксения перестала заостряться на Тополькове и снова перекинулась на всех, - принял торжественную позу и этак горделиво заявляет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75