А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

..
Рассуждая так, Гробов хотел обратить внимание Аленушки на то обстоятельство, что сам он еще чудо как хорош, свеж и гладок; волосы пусть поредевшие, зато светлые; кроме того, многого достиг в жизни. Между тем неугомонность говорения уже завела его в лабиринт, он полагал, что постоянно берет верный тон, однако неизменно промахивался, попадал пальцем в небо и совсем не продвигался к намеченной цели. Аленушка, усмехаясь про себя, вспоминала, что всего какой-то час назад Топольков, с приторной грустью вздыхая, приковывал ее внимание к той же теме: а взгляни-ка, милая, как все мелко и ничтожно!..
Аленушка не то чтобы упорствовала в нежелании поменять сладкого и послушного Тополькова на угрюмого Гробова, а просто катилась по воле волн, готовая изменить курс лишь после того, как услышит по-настоящему дельные предложения. Гробов не понимал ее стихию и становился в тупик, ибо не представлял, какие еще нужны с его стороны ухищрения, чтобы девушка наконец капитулировала. Ему воображалось, что она от природы наделена огромной силой воли, обладает твердым характером. А ведь он страстно жаждал завладеть ею сегодня же, здесь, на втором этаже. Все четче высвечивающаяся перед ним необходимость предпринимать радикальные меры окутывала его сознание каким-то кровавым туманом, возбуждала плотскую активность, но мешала плодотворной работе мысли. Ему совсем не улыбалась перспектива закончить любовные труды дня в здешнем сортире. В то же время его задевало за живое откровенное пренебрежение Аленушки к строю его безусловно незаурядных идей, к тем взвешенным соображениям, которые он играючи, как и подобает маститому литератору, но с глубоким чувством высказал, складывая их одно за другим в грандиозную махину обличения человеческих пороков. Его речь о лицах собравшихся более чем удачно развенчивает и обобщает. Или он сказал не достаточно, чтобы эта птицеголовая девица убедилась в его величии?
Вместе с тем он смутно чувствовал, что дело даже не в Аленушке, что его мысль огибает эту красивую и глупую особу и пытается проникнуть куда-то дальше, в неведомое, в область откровений, но робеет и смущенно топчется на пороге, не зная, как его переступить. Собственно говоря, он не умел выразить словами то огромное, что почти умудрился обнять слабой мыслью. Если бы Топольков, помимо выравнивания его романов, работал еще и в извилинах его мозга, сооружая им подпорки, он, несомненно, смекнул бы, что гробовская думка, по своему обыкновению замахивающаяся на величие и потому с наибольшим успехом делающая как раз из мухи слона, порывалась выстроить нечто монументальное о том классе, который сам по себе был вовсе не велик, вообще назывался, как известно, прослойкой, а в нынешние времена просто не выдерживал критики. Все собравшиеся у Конюховых были, конечно, интеллигентами или считали себя таковыми. А Гробову хотелось громко и величаво заявить на весь мир, что из физиономии интеллигенции ушло все героическое и осталось только бабье; хорошо бы еще тут, когда б мир, удивленный успехами его разума, встретил это заявление продолжительными аплодисментами. Но Гробову-мыслителю не удавалось свести концы с концами, о чем бы он ни думал. Спроси его, откуда это ярое убеждение в недееспособности и ничтожестве упомянутой прослойки в ее нынешнем состоянии, он нашел бы в себе не ясность рассуждения, философии, а разве что силы кликушествовать, по-бабьи вопить о скором конце света. И если бы именно в этом вопросе ему пришлось состязаться с Топольковым за первенство у Аленушки, а Аленушка судила бы строго и беспристрастно, он наверняка потерпел бы страшное поражение.
Ибо Топольков знал, что к чему, и его скорбь была обоснованна. Размахом постижения действительности он выстрадал право с печалью смотреть на царящие в обществе нравы. Он ясно видел произошедшую с людьми его круга перемену. Еще вчера они влачили серое, непритязательное существование, зарабатывали ровно столько, чтобы не протянуть ноги, читали книжки, иногда и запрещенные, бегали по театрам и выставкам, развлекались слухами о совершающихся где-то за морями, за долами великих сдвигах в искусстве и философии, что-то пописывали, какую-то метафизику изобретали в своих беспокойных умах, собирались тесными компаниями, пили вино и вполголоса проклинали существующий режим. Но во всем этом как раз и заключалась своеобразная твердость их положения, определенность их общественной гримасы, ибо они знали, что в сложившихся условиях им претендовать не на что и ждать нечего, а нужно только прожить жизнь в молчаливом и печальном единении с правдой, отвергаемой торжествующими хамами, и не оступиться, не продаться, не уронить свою скромную и смешную репутацию мудрецов, невостребованных пророков. А сегодня незыблемая, казалось бы, твердость рассыпалась, как карточный домик, рассеялась в лавинах разнузданно и неведомо куда рванувшейся жизни, снова вполне обходящейся без их пророчеств и в то же время предлагающей им массу новых, немыслимых прежде возможностей. И вдруг оказалось, что они не способны толком понять, что происходит вокруг и с ними самими, и предложить желающей обновиться стране надежный план действий, но способны в получившемся хаосе, распаде связей и систем заработать, урвать, сколотить копеечку. И это их увлекло. У них неожиданно появились деньги, и они, удивляясь этому, себе, своей ловкости, в иных случаях даже стыдились признаться, каким путем достигли благополучия, просто бормотали что-то с кривой усмешкой о неразберихе, и можно было подумать, что деньги стали валяться на улице. А в каком-то смысле так оно и было. Но ведь не соглашаться же им с утверждением, что они будто бы очутились в одном ряду с шулерами, комбинаторами, махинаторами, манипуляторами... избави Боже! Поэтому они старались не выпустить из рук осколки прежней жизни, даже склеить их; они рады любой возможности покрасоваться в прежней маске. Однако почва из-под ног ушла, и, чтобы не зависнуть в пустоте, они ухватились за всегда и всех выручавшую роль постаревших героев, добровольно уступающих на сцене место новым актерам. Вот какую злую шутку сыграло с ними время, вот как перевернуло их! Они сделались бледными, чахлыми тенями, нормы и законы, которые некогда соединяли их в благородный орден мучеников и изгоев, чужаков на собственной земле, утратили силу, и они, сами теперь призрачные, зыбкие, как песок, погрузились в похожую на сон стихию, перестали узнавать друг друга по прежним приметам, и в их круг уверенно вошли сомнительные личности, которым они прежде не подали бы руки.
Да, так обстояло дело здесь, в городе, почти не потерявшем самообладания, куда бури эпохи доносились лишь слабыми порывами, здесь, в созданном историей и литературой крепком сердце империи, которое полнилось тупыми буднями, скептическими идеями, тягостными терзаниями раздвоения, любви, ненависти, нигилизма, идеализма, полнилось уродством, красотой, величием, ханжеством, нравственной чистотой, безбожием, неугасимой верой предков, разрухой и надеждами; до этого сердца краски кровопролития, обагрившего далекие окраины, доходили лишь в виде маловыразительных газетных строчек. Но тихую, мутную, неопределившуюся Аленушку не занимали подобные вещи, и случись ей присуждать пальму первенства в идеологическом диспуте ее поклонников, она, пожалуй, успела бы от скуки сжевать всю материальную часть этого символического предмета прежде, чем победоносный Топольков добил бы униженного Гробова утверждением, что тому вообще не место в приличном обществе. Звериным чутьем улавливая истинную природу своей избранницы, Гробов и не опускался до такого диспута, не рисковал. Украсив лицо маской человека, который не смеется и не ухмыляется даже при возможности подвергнуть ближнего дьявольским соблазнам, он сурово бросил в дело решающий козырь:
- За каждый визит буду платить тебе сто рублей. Хорошо бы и сейчас, тут можно, на втором этаже удобная комнатенка...
Его прямота обезоружила Аленушку, и она сдалась. С приятной улыбкой она потребовала деньги вперед. Гробов без возражений извлек из кармана пиджака пачку асигнаций, отсчитал и протянул побежденной победительнице обещанную контрибуцию, после чего они одновременно, стройно встали и, выйдя из комнаты, заскрипели ступенями деревянной лестницы, уже на которой Аленушка принялась понемногу отдавать мужественному партнеру на пробу свои прелести.
Изумленный и взбешенный Топольков бегал в темном коридоре и даже заносил ногу на ступеньку, но вскоре опускал, нерешительно рассматривая темноту второго этажа, где неясно вырисовывалась запертая изнутри дверь. Его душа поднимала тоскливо протестующий голос, однако он не позволял ему вырваться наружу, чтобы кому-нибудь услышавшему не взбрело на ум сказать: а ты пойди и разберись с ними!..
Глава четвертая
Сумерки загустели синевой. Близко к дому подступал лес, направлявший в небо свои остроконечные кроны. Состарившиеся герои весьма недурно веселились, забыв, очевидно, о своих немощах и хворобах, и трудно было среди кипения выходок, вскриков, взрывов хохота и анекдотических происшествий уловить момент перехода от только разгорающегося веселья к его медленному и неуклонному спаду. Казалось, эти люди пришли в мир веселиться и никогда не устают. В загородном доме все было не так, как в городской квартире: там сдержанность и скованность, там запреты и условности, которые Ксения строго блюла, а здесь свобода, делай что хочешь! Здесь Ксения, раскрепощаясь, ничего не блюла и первая смеялась над забавными и нелепыми проделками гостей. Иногда ее заставляли вздрагивать приметы давнишней смутной догадки, гипотезы, что в загородном доме она могла бы совершить то, чего никогда не сделала бы в городской квартире: согрешить, изменить мужу. А поскольку гипотеза до сих пор не нашла никакого подтверждения в действительности, ей было отрадно сознавать, что именно там, где ее совесть испытывает какие-то предупредительные, заблаговременные угрызения, она как раз не надевает маску беспощадного критика, обличителя нравов.
Конюхов, который думал лишь о том, как бы выкроить побольше свободного времени для литературных занятий, и о нуждах семьи заботился, с точки зрения Сироткина, да и самой Ксении, до смешного мало, между тем выглядел почтенным главой семейства. Эти люди умеют жить, с завистью размышлял Сироткин о Конюховых, странным образом ощущая себя рядом с ними бедным родственником. Бывает, едва сводят концы с концами, а вон как важно прохаживаются по комнате, как распушили хвосты! Им советуют продать загородный дом, выручить немалые деньги, а они изумленно приподнимают брови, снисходительно пожимают плечами, дескать, чего бы другого, а уж денег им хватает. Но Сироткина на мякине не проведешь, он выпивал рюмку, звонко ставил ее на стол и решительно бросал в гулкие подземелья своего сознания: они бедны как церковные крысы. Сравнение было ему по душе. Но очень уж вальяжно выступают бедные церковные крысы! На миг им завладели сомнения: вдруг окажется, что его виды на Ксению попросту смешны? Он не умеет жить, не умеет пускать пыль в глаза, он заработал кучу денег и одет, скажем, на славу, но ведь в сущности так и остался провинциалом и увальнем. У него нет и намека на лоск. В следующий раз, когда он рискнет снова заговорить с ней о любви, она с презрением оттолкнет его. Конечно, он умен, образован, он, наконец, остроумен; но чтобы тебя пожелала выслушать царица ночи луна, недостаточно быть собакой, сесть на зад и завыть в серебристую черноту неба.
Он разбогател, но помимо того, что прибавилось дел и страха за нажитое, не отпустила и прежняя будничная жизнь, которая внешне так мало переменилась, а эти двое, хотя им порой, может быть, приходится перебиваться с хлеба на воду, живут явно в свое удовольствие, блистают, победоносно вышагивают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75