А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Все-таки я женщина. Я люблю покой, люблю, чтобы утром никуда не нужно было торопиться. Понимаешь?
— В общем, да.
— Собственно земли у меня уже достаточно, чтобы жить безбедно. Но каждый любит тот край, с которым у него связаны самые приятные воспоминания. Детство провела я, князь, в Игоревом Сторце, и на покой хочу удалиться именно туда.
— Игорев Сторец… Да, знаю.
— Игорев Сторец тем хорош, что на него никто не позарится. Людей там немного, смерды обходят его стороной — на земле Игорева Сторца ничего толком не растет. И мне не нужно будет думать, как защитить владение от посягательств.
В этом что-то есть, подумал Ярослав. Не уехать ли и мне в Игорев Сторец.
— И ты хотела бы…
— Я хотела бы у тебя его купить.
— Да, — сказал князь. Чувство облегчения сходило на нет, снова им овладевала тревога, и ему было не до разговоров о продаже земель. — Да, хорошо. Приходи в это же время, поговорим и о Сторце.
Эржбета, вставая, едва заметно пожала плечами. Поклонившись князю, она быстро вышла.
— Не видел ли ты Хелье? — спросил Ярослав.
— Хелье? — удивился Жискар. — Нет. Зачем тебе Хелье? Какой-то он хмурый. Сплошные варанги кругом. Надоели.
— Дурак. Пойдем, что ли, завтракать?
— И то. Пора уже.
В Валхалле суетились, прибирая после ночных гуляний, холопы. Увидев князя и Жискара, несколько из них тут же накрыли один из столов и побежали будить повара.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ТАЛЫЙ КРОГ
Прислонившись к теплой стене лавки на самой границе торга, зодчий рассматривал скопление народа у вечевого помоста. На помосте репертуарили два скомороха и один последователь Баяна — их слушали некоторые из присутствовавших, в основном замужние женщины ремесленного сословия, реагируя на вульгарные шутки вульгарным смехом, переглядываясь, закатывая в притворном ужасе глаза, обмениваясь комментариями и не боясь при этом потерять нить представления — благо никаких особенных связующих нитей в представлении не было, и состояло оно полностью из отдельных безобидных, местами невыносимо пошлых, виньеток.
Самые разные люди — и ремесленники, и торговцы, и молодая знать — толклись у помоста, не следя за представлением, но, очевидно, ожидая новостей.
Открылись ворота детинца, и по прямой улице к вечевому полю пошла повозка с бело-голубым стягом.
Гильдия новгородских биричей существовала с незапамятных времен и насчитывала, в зависимости от эпохи, от пяти до двух дюжин членов. Охрану предоставлял детинец, направленность новостей определял тоже в основном детинец, но новых членов гильдии долгое время подбирали себе сами биричи.
Первым новгородским правителем, личным указом сместившим главу гильдии, стал Владимир в будущность свою посадником. Он же назначил биричам другого главу — Малана, человека прозорливого, остроумного, находчивого, и всецело преданного посаднику. Во времена крещения города ильдом и свердом Малан выступал на главном вече каждый день и очень выручал детинец и киевские власти, отвращая новгородцев от желания лечь костьми в защиту города от «греческой дури». После ильда и сверда Малан управился своими речами на вече угодить и народу, уже придумавшему кличку «ковши», которой они награждали киевских посланников, и детинцу — вне зависимости от того, кто состоял посадником, а кто де-факто правителем города. Сын Малана, Малан-младший, во многом походил на отца, но не отличался ни прозорливостью, ни обаянием. Тем не менее, под давлением детинца, выбран он был главой гильдии биричей пятнадцать лет назад и с тех пор его ни разу не попытались сменить.
И Ярослав, и Житник извлекали из существования гильдии пользу для себя и старались ей, гильдии, не очень досаждать. Единственное, что предпринял Ярослав — распорядился сжечь архив гильдии с планами биричевых речей и продолжать по оглашении сжигать берестяные свитки далее.
— Как это — сжечь? — удивились биричи, гордящиеся наследием.
— К чертовой матери, — объяснил сурово Ярослав.
На том и порешили. Запылала береста.
Повозка подкатила к самому помосту. Зодчий, не отделяясь от стены, продолжал наблюдать. Малан-младший вылез из повозки, перебирая свитки. Тут же, у помоста, охраняемые теснящими толпу ратниками, околачивались несколько человек, имевших, очевидно, отношение к сбору вестей.
Один из охранников свистнул и махнул рукой выступавшим. Те демонстративно нехотя свернули выступление и слезли с помоста, надеясь на сочувствие зрителей и не получая его — теперь тем, кто их слушал, хотелось послушать, что скажет бирич.
Малан-младший обменялся дружескими похлопываниями по плечу с двумя из собирателей вестей, третьего заключил в официального толка объятия, улыбнулся, кивнул охране, легко забрался на помост, распрямился, принял торжественный вид, поправил на плече свиту (биричи не носили сленгкаппу), снова принял торжественный вид, оглядел орлиным взором толпу, начавшую с его появлением прибывать, и развернул первый берестовый свиток.
— День добрый, новгородцы, — произнес он хорошо тренированным, приятным голосом. — Вести у нас сегодня такие. Норвежец Олав вкупе с норманнами занял остров в Средиземном Море. — Малан-младший выдержал паузу. — В Верхних Соснах ведутся обсуждения наложения новой дани на окрестности для поддержания выплат наемникам.
По толпе прошел ропот. Малан-младший бесстрастно продолжил:
— Посадник Константин выступил против сбора новой дани.
— Кормилец! — закричали в толпе.
Толпа откликнулась, но не очень ярко. Дураки, подумал Малан-младший. За те деньги, что вам платят, могли бы кричать естественнее. Да и при чем тут «кормилец»? Надо кричать «защитник наш». Сколько их не учи — ничего не умеют.
— Суд над Детином отложен на неделю. Ведутся поиски важного видока, пропавшего через день после убийства одного из вождей наемников по имени Рагнвальд.
Эту фразу Малан готовил все утро, прикидывая так и эдак логические ударения и решив в конце концов, что нужно напирать на «после» и «наемников». Слово наемники, в соответствии с пожеланиями детинца, повторялось биричами часто и с нарочитым бесстрастием. Ругательным оно стало относительно недавно. Следовало ругательность эту закреплять в уме народном.
— Готский Двор освобожден Константином от денной дани на всю неделю, и за это вменяется его пивоварам первую кружку лить бесплатно, а вторую за обычную плату.
На этот раз восторженные возгласы звучали искренне.
Один из собирателей вестей протянул Малану-младшему на помост свиток.
— Что у тебя там? — спросил бирич обычным голосом.
— Смешно, — лаконично ответил собиратель.
Малан-младший развернул свиток, пробежал написанное, издал короткий смешок, снова сделал торжественное лицо и, обратясь к народу новгородскому, сообщил:
— Жена тиуна Пакли нынче гадать настроилась. Гадала она, гадала, ворожила себе, ворожила, да и в обморок… — он выдержал короткую паузу, чтобы выделить следующее слово, редкое в его обычном сухо-деловом государственном лексиконе, и потому звучащее в его исполнении комически, — …брык.
Толпа засмеялась.
— Лежит она себе в обмороке в опочивальне, но не просто лежит, а разговаривает на премудрых, а потому непонятных, языках. Никто не может понять, что она говорит, и… — он посмотрел в свиток —… ногой… дрыгает.
Опять засмеялись.
— А пузом она колышет? — выкрикнули из толпы.
Малан-младший проигнорировал вопрос.
— Я говорю, пузом колышет? — снова раздалось из толпы, громче.
Кто-то полез было вразумлять спрашивающего, мол, кому какое дело, колышет жена тиуна Пакли пузом или нет, но оказалось, что многие заинтересовались, и вразумляющему дали по уху.
— Я, право, не знаю, — сухо ответил Малан. — Не сообщают. От себя добавлять или предполагать что-то я не могу — это противоречит уставу биричей. На сегодня все, новгородцы. Счастливого вам дня. Уступаю место дьякону Рябинного Храма отцу Анатолию.
Некоторые стали расходиться, но большинство осталось — а вдруг отец Анатолий скажет на этот раз что-нибудь забавное?
Отец Анатолий, всегда пристраивающийся поговорить сразу вслед за биричем, взгромоздился на помост, потерял равновесие, и въехал лбом и плечом в бок вечевого колокола. Толпа разразилась хохотом. Анатолий, толстый и одышливый, коротко выругался по-гречески, потер ушибленный лоб, распрямился, колыхнув робой, и состроил фальшиво-умиленное лицо.
— Да бериежеот васс… Бох… навгороццы, — сказал он, старательно выговаривая слова. — Бох… лиубиет васс. И… граци… васс тоже. А вот послуша-ети, шето сказать мудры Эклезиастес про насс, кои являться велик грешник. Мудры Эклезиастес сказать, «Не осерчай внутри твой сердцие, ибо серчает только стоирос дубовый. А не спроси почем былые время лучший чем сейчас, потомушто не приходить от мудрости ты просить это». Что он сказал, как думать, навгороццы? А ты думать! Теперь же слушать скриптуру Лукаса.
Он развернул свиток и прочел, чище и лучше, чем когда импровизировал речь:
— «Можно ли платить кезарю десятину? Он же, поняв их хитрость, ответил, что вы Меня искушаете? Покажите Мне динарий. Чье на нем изображение и инсигния? Они ответили — кезаревы. Он сказал им, итак, отдавайте кезарю то, что кезарево, а Богу — Божие».
— Вятко-писец ему помогает, — сообщил Бова-огуречник, пристроившись рядом с зодчим.
— Кто такой? — спросил зодчий.
— Да служит малый при церкви у них. Анатолий ему говорит, что сказать надо на вече, а Вятко писцует это, но не так, как Анатолий сам говорит, а чтобы понятно было.
— Приходите сей ночь… вечер… на службу в церковь, навгороццы! — радостно сказал Анатолий, закончив цитировать. — Служба хорошая очень сей вечер.
— Вот ведь как у них, у греков, — язвительно сказал Бова. — Торку-богу принесешь чего, задобришь, а потом иди себе вольным орлом. А эти хотят, чтобы их Богу служили, как холопы хозяину. Служба, надо же.
Вокруг на слова Бовы закивали, радуясь, что уловили мудрый смысл изречения. Умен Бова-огуречник, это все знают.
— Да, Торку-то что, он и козлятину возьмет — да и не тронет.
— Торк — как добрый князь. А греческий Бог — так хуже Перуна. Уж это точно.
— Еще неизвестно, какой Перун был бы, если бы его гвоздями прибили.
— Какими гвоздями?
— Али не знаешь? Гвоздями.
— Кого?
— Греческого Бога. Он сначала было умер даже, а потом вдруг не умер, а выходит к грекам и говорит — вот я вас!
— Что вы плетете! — раздался рядом голос.
Повернулись на голос и увидели Репко.
— Иисус сказал, что надо любить Бога всем сердцем, а ближнего — как себя.
— Ого, — сказали ему.
— Стало быть, у них все-таки есть второй бог, и зовут его — Ближний.
— Нет, ближний — это сосед.
— Чей сосед?
— Твой сосед.
— У меня сосед Коваль. Такая свинья неушибленная, что хоть плачь. Это он и есть — второй греческий Бог?
— Нет никакого греческого бога! — рассердился Репко. — Есть один Бог — для всех.
— Вона как! Все знает наш Репко.
— Да что вы его слушаете! Он же ковш. Все ковши знают всё обо всём. Они же себя умнее всех считают.
— Я в Новгороде родился, — сказал Репко.
— А родители-то ковши.
— Выходит, Репко, что и ты ковш, как твои родители, как ни крути.
Ковш Репко махнул рукой и отошел в сторону.
— Ишь обидчивый какой, — сказала дородная жена ремесленника, водрузив пухлые ладони на жирные бока. — Все ковши грекам за греческие деньги продались. Что бы мне не сказали, а уж в этом не разубедишь. Это всем ясно.
— Вот бы нас кто купил, хоть бы и за греческие, хоть за печенежские, — сказал насмешливо плотник. — Но не хотят.
— Это потому, что знают, какой мы народ. Мы любим, чтобы нам самим по себе все время.
— Не всегда и не все, — подсказал ратник.
Все оглянулись на ратника и слегка смутились.
— Вон стоят, — сказал ратник. — Вон они. Сынки да дочки знати нашей. Ничем их не проймешь, ничего им не любо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66