А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Следующая пара, которую сводит с дороги румянолицый лейтенант, – пожилая, с седыми прядями в волосах женщина с маленькой девочкой. У них почти нет вещей. У женщины только старый фанерный баул, а у девочки, которую она ведет за руку, гуттаперчевая кукла. У куклы яркие, аквамариновые глаза, смоляные ресницы, клюквенно-красные губы, собранные бутоном.
Бабушка и внучка.
Офицер улыбается особенно дружественно, особенно любезно.
Он сам ведет их по склону в горячем зное полдня, по сухой, белесой, жестко хрустящей под ногами траве. Эта будет на редкость интересно и заманчиво, он не хочет это пропустить, хочет видеть сам. Бабушка и внучка…
Седая женщина с фанерным баулом и маленькая девочка с синеглазой куклой – Александра Алексеевна и Наташа…
Шагов через сто пологий склон начинает круто опускаться, и открывается то, что не видно с дороги проходящим по ней людям: глубокий яр, представляющий русло когда-то здесь протекавшей степной речушки; она обмелела, высохла, только весной в этот яр скатываются шумные потоки талой воды, сбегающей в Дон. А затем все лето здесь, как сейчас: сушь, редкие репейные кусты, над которыми гудят темно-коричневые шмели, и выстилающий дно, промытый водами светло-желтый, в искристом слюдяном блеске песок…
На песке стоят, неспешно расхаживают немецкие солдаты. Человек семь. У них – автоматы. В руках, повешенные ремнями на плечо или на шею, перед грудью. Солдатам жарко, каски сброшены, лежат в стороне, под обрывом, кучей, похожие на скорлупу гигантских яиц. Рукава засучены до локтей, френчи расстегнуты, у каждого смуглым треугольником видна загорелая, потная, мускулистая грудь. Все молоды, не старше тридцати. Здоровые, крепкие, красивые мужчины с веселыми лицами. У них небольшая пауза, отдых; только что один из них рассказал соленый анекдот, и они еще полностью не отсмеялись. Кто-то добавляет свои комментарии, вызывающие новый взрыв раскатистого смеха. Александра Алексеевна и Наташа слышат этот смех, спускаясь впереди офицера в яр по крутизне берегового обрыва, на котором уже наметилась тропка, – столько людей уже сошло до них сюда, по глинистым выступам в чахлой короткой траве, на которые ступают они.
На другой стороне яра, у рыжей, глинистой стены такого же отвесного обрыва, на светлом песке – что-то разложено или набросано, какая-то одежда, пестреющая разными цветовыми пятнами; издали сразу не различить, что это, и только всмотревшись, глаза открывают, что это тела людей, упавшие как попало, как подкосила их пуля, и лежащие длинным тесным рядом, ничком и навзничь, некоторые – друг на друге, с руками, закрывающими лица, глаза и раскинутыми врозь.
Офицер, приведший Александру Алексеевну и Наташу, спрыгнув с последнего глинистого уступа на песок, что-то спрашивает у солдат. Его интересует тот анекдот, что был рассказан, он тоже хочет его слышать. Рослый солдат с густыми рыжими волосами, ежом стоящими над его потным, в веснушках лбом, рассказывает анекдот снова. Лейтенант широко открывает рот, – у него прекрасные белые зубы! – и хохочет во все горло. Анекдот великолепен, отменно хорош. Румянолицый лейтенант со слезящимися от смеха глазами качает укоризненно головой: шалун, шалун Вилли!.. Не вздумай рассказывать такое при дамах…
Однако дело не ждет. Здесь же, на этой стороне лога, под обрывом, стоят старик с женою, две сестры-комсомолки в беретах и теннисках. Старики продолжают держать на себе вещи, он – связанные полотенцем чемоданы, жена его – кошелки с книгами. Один из солдат – с косым шрамом на щеке от подбородка до уха – указывает на чемоданы. Он предлагает старикам снять вещи, опустить на песок. Думая, что его не понимают, он подходит к старику вплотную, хлопает рукой по чемодану и тычет ею вниз. Старик начинает неловко высвобождать плечо из-под полотенца. Руки его утратили всякую силу, не могут справиться с тяжестью чемоданов. Солдат помогает ему. Его движения – даже услужливы, так молодые и сильные люди доброхотно и бескорыстно помогают слабым где-нибудь на вокзальных перронах.
Немецкая речь, как гортанный птичий клекот, звучит, перекатывается в знойном неподвижном воздухе оврага: солдаты со смешками, прысканьем продолжают делать дополнения к понравившемуся всем анекдоту.
Солдат со шрамом, помогавший старику, касается локтя его жены, снявшей с себя кошелки, выводит ее на несколько шагов вперед. Затем протягивает руку к одной из девушек, но румянолицый лейтенант бросает одно-два слова, и солдат, отойдя от первой, выводит и ставит рядом с женой старика другую девушку.
Затем солдат делает шаг к Александре Алексеевне и Наташе. На какие-то мгновения он замедляет свои движения, задержанный куклой, взгляд его передвигается с куклы на девочку и обратно; он что-то решает про себя, думает. Видимо, не знает, что сделать с куклой. Отобрать? Оставить? Он тоже психолог, как и лейтенант, и он не трогает куклу. Так девочка будет спокойней. Затем он тянется к руке Александры Алексеевны, которой она сжимает крохотную ручку Наташи, и пытается их разнять, расцепить – руку бабушки и руку ребенка. Александра Алексеевна еще крепче, как только она может, сжимает Наташину ручку и чувствует, как и ее ручонка изо всех сил, отчаянно вжимается в ее ладонь. Александра Алексеевна не кричит, не молит, не просит, ужас, ее объявший, так велик, что она не может, издать ни звука; она вся цепенеет, цепенеет ее мозг, она почти мертва, хотя и стоит на ногах, все видит и слышит…
Александре Алексеевне только кажется, что они с Наташей крепко держатся друг за друга, их руки слиты воедино, в этот миг она и девочка – одно нерасторжимое существо. На самом деле солдат без особой силы расцепляет их руки. Он ведет, тащит за собой девочку. Александра Алексеевна бросается вслед, но поперек ее тела, как заградительный шлагбаум, возникает автомат другого солдата.
Наташа тащится, полуобернувшись к бабушке, она полна непонимания: ее уводят, а бабушка? Солдат ставит Наташу возле жены старика, вкладывает руку девочки в руку женщины. Наташа покорно, даже с какой-то надеждой, как что-то обретенное, схватывает чужую руку, а сама все смотрит, обернувшись, назад, – а что же бабушка? Она готова заплакать и уже заплакала бы, Александра Алексеевна это знает, видит, плач у нее в лице, на губах, во всем ее маленьком существе, – если бы не столько чужих людей, если бы не такая непонятность всего происходящего. Но Наташу тоже леденит испуг, превышающий в ней все остальное, и она задавленно молчит, ее плач, крик – нем, безмолвен, только выражен в ее личике, округленных, ставших как бы вдвое больше глазах.
Соединив девочку и женщину, солдат не медлит, у него, как и у всех находящихся здесь немцев, есть опыт, и он знает, теперь медлить нельзя, человеческая психика сейчас в высшей точке ошеломления и подавленности, воля парализована, и надо пользоваться отрезком времени, пока это длится. Он подталкивает сзади, в спины, выстроенных им людей, кивает, чтобы они шли туда, где на песке, у противоположной стены яра, плоско и бесплотно, как не могут лежать живые, а только трупы, лежат неподвижные тела убитых, и негромко, спокойным, обыденным голосом произносит:
– Геен зи… геен зи…
Безмолвно, покорно, точно это лунатический сон, а не явь, старая женщина и девушка в тенниске начинают ступать ногами, и так же безмолвно, в лунатическом оцепенении смотрят на это со своих мест Александра Алексеевна, старик с чемоданами и плетеными кошелками, оставленными его женой, девушка в белой тенниске, как две капли воды похожая на свою сестру…
А Наташа оборачивается на каждом шагу, сбивчиво перебирает ножонками, спотыкаясь, загребая сандаликами рыхлый песок…
– Хальт! – вдруг кричит лейтенант, останавливая идущих. – Снять! Снять!
Он произносит, это по-немецки, но это почему-то понятно. Он указывает на сандалики на ногах Наташи и делает рукой жест, объясняющий его приказ.
– Снять, снять! Немт аб! – повторяет солдат со шрамом, что выстраивал женщину, девушку и Наташу, подталкивал в спины и пошел за ними вслед, но медленнее, постепенно отставая. – Снять! – приказывает он женщине, жене старика, повторяя жест лейтенанта.
Женщина наклоняется, ее рука дрожит, даже трясется, она никак не может расстегнуть пряжки, и она стаскивает сандалики, не расстегивая, сначала с правой Наташиной ноги, потом с левой.
И они остаются на песке – один прямо, ровно, а второй – в чьем-то широком следу, какого-то мужчины, всего десять минут назад отпечатавшего этот свой след. Левый сандалик чуть наклонен набок, слегка повернут носком в сторону правого…
– Тебе что, плохо? – дошел до меня, как сквозь стену или сквозь толстое ватное одеяло, чей-то голос.
Передо мной было скрещение каких-то улиц. Я давно уже поднялся снизу, от Вогрэсовского моста. Улицы расходились прямые, лежали на ровном месте. Две черные полосы убегали вдаль по одной из них, – трамвайные рельсы. Снег, где я находился, был плотно притоптан, темным силуэтом стоял человек. Это была трамвайная остановка, а человек ждал трамвая.
«Почему плохо? – хотел ответить я. – Ничего не плохо, с чего ты взял…»
Но не ответил, не получилось. Горло мое было туго стиснуто, и что-то рвалось из него, какие-то странные, хрипящие, ни на что не похожие звуки…
Медленно возвращаясь в самого себя, я постоял на утоптанном снегу, возле рельсов, как будто мне тоже нужен был трамвай.
Человек походил взад-вперед, потоптался на месте, стукая друг о друга валенками.
– Полчаса жду… – сказал он. – На одиннадцатом номере уже бы дома был…
Он решительно надвинул треушку глубже на голову, поднял воротник, сунул руки в карманы ватного армейского бушлата и заскрипел валенками по снегу, быстро уходя в темь.
А я пошел в другую сторону, своей дорогой, срезая расстояние переулками или вообще напрямик, по пустырям снесенных кварталов…
…Зачем, зачем были нужны им эти маленькие сандалики трехлетней девочки, давно уже не новые, исцарапанные в играх и беготне, полные песка и дорожной пыли, со сбитыми об асфальт и камни носочками и каблучками? Почему немецкий лейтенант приказал сдернуть их с ее ног? А потом приказал разуться пожилой женщине с лицом и внешностью школьной учительницы и девушке в тенниске тоже оставить свою обувь на песке, идти дальше босыми…
Ах, какая оплошность, они едва не забыли совершить эту важную операцию! Это рыжий Вилли, шалун Вилли, из которого анекдоты сыплются, как картошка из дырявого мешка, отвлек их и сделал рассеянными! Полагается всех разувать, снимать хорошую одежду, это предписание свыше, в стороне уже целая горка разнообразной обуви, а те, что лежат у обрыва, лежат босые…
Неужели кто-нибудь из немецких женщин, девушек или детей там, в Германии, стал бы носить пропыленные, брезентовые, на грубой каучуковой подошве спортсменки, отнятые у девушки в самовязаном нитяном беретике и тенниске, или же искривленные, почти уже до самого конца сношенные, не раз побывавшие в починке, со стесанными вкось каблуками туфли, что были на ногах учительницы, жены сутуло сгорбленного старика в криво сидящем на его костлявом носу пенсне, или Наташины сандалики, на которые она, когда ее повели дальше, стала тоже беспрерывно оглядываться, на них и на бабушку, с новым немым недоумением, немым вопросом, обращенным к отдаляющейся бабушке, ко всем и всему вокруг: как же так, сандалики, ее сандалики… их сняли и уводят ее от них, ведь это ее сандалики, в которых она ходила, бегала, они покупали их вместе с мамой и еще советовались, какие взять, эти, коричневые, или зелененькие, или ярко-желтые, и взяли эти, в коробочке, которая тоже была хороша и радовала Наташу не меньше сандаликов, в ней потом лежали картинки от конфет, ее драгоценное богатство, и мама говорила: на тебе обувь прямо горит, береги эти сандалики, их должно хватить на все лето…
Или немцы собирались переделывать эти свои трофеи на что-то другое, как материал?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44