Сюда нас классами приводили школьные физруки сдавать нормы на значок «Будь готов к труду и обороне». Здесь, уже десятиклассниками, мы маршировали с винтовками, когда у нас были уроки военного дела. И когда мы шли строем под громкий отсчет нашего военрука, касаясь плечами друг друга, неся на себе приятную тяжесть боевого оружия, нас тоже наполняло бодрое, духоподъемное ощущение своей крепости и своей боевой силы, мы чувствовали себя защитниками страны, на которых можно положиться, с которыми не страшны никакие угрозы и опасности, – что там какие-то самураи, какие-то фашисты, раз есть мы – в таком ладном, крепком, спаянном, послушном командам строю, с испытанными не в одной войне винтовками на плечах.
Рядом со стадионом, сколько я себя помнил, всегда возвышалась на металлических опорах серая громада водонапорной башни. Она была так высока, что в дождливую погоду провисшее мокрыми облаками небо кутало ее в туман, до половины скрывало из глаз. Когда я читал Уэллса «Борьбу миров», машины марсиан, прилетевших на землю, представлялись мне не иначе, как в образе этой башни, вознесшейся на тридцатиметровую высоту на тонких паучьих ногах. Сейчас бак, треснувший, расколовшийся, лежал на земле, среди хаоса металлического лома, перекрученных, узлами сплетенных балок. Отступая из города, немцы подорвали его толом вместе с другими насосными станциями: пусть помучаются горожане без воды, пусть походят с ведрами на реку по обледенелым кручам, пусть нельзя будет пустить в действие ни один завод, ни одно предприятие, хлебопекарни, паровозное депо, – ведь вода нужна для всего, в каждом деле…
Следующий перекресток загораживала баррикада из мешков и ящиков с песком. Перед нею из-под снега густо щетинились обрубками рельсов противотанковые ежи. Их раздвинули на ширину, чтобы могла проехать грузовая автомашина, в центре баррикады был тоже проделан проезд, а на большее, как видно, у сделавших это людей пока не было ни сил, ни времени, баррикаде предстояло еще долго загораживать улицу, как и другим таким же уличным баррикадам, спешно возведенным в июле сорок второго, в те часы, когда немецкие танки ворвались в город и камни мостовых захрустели у них под гусеницами…
Потянулась длинная ограда бывшего кадетского плаца из поперечных железных прутьев. Он был ровный и плоский, как доска для раскатки теста, и так обширен, что с середины казался бескрайним, ничем не ограниченным, ограда пропадала из глаз. Осенью сорок первого, когда немцы взяли Курск, Щигры, подошли на полтораста верст к городу и «юнкерсы» стали появляться даже днем, выскакивая над заводскими трубами, над крышами из низкого облачного неба, сбрасывая десяток-другой бомб и снова уходя в облачную пелену, на плацу поставили зенитные пушки с девчонками-зенитчицами в неуклюже-толстых шинелях, буро-зеленых касках. Издали они походили на толстенькие грибы боровички. Эти боровички копошились у орудий, у дальномеров и стреляли в «юнкерсы», пятная белое небо грифельно-темными клубочками снарядных разрывов. Был октябрь, все деревья на краю плаца и в соседнем Первомайском парке были в янтарно-желтой листве, шел мокрый снег, густо налипал на листья и от залпов зенитных пушек, сотрясавших воздух, срывался тяжелыми комьями…
Почему у меня осталась в глазах эта картина, молодые, тонкие, посаженные лишь год назад, будто горящие пламенем, стронцианово-желтые кленки за чугунной оградой, с приопущенными, отягощенными ветками, срывающиеся комья пухлого, кристаллического снега, их шорох по листьям, слышный между залпами, сквозь гулкие перекаты многократного городского эха? В один из этих дней я торопливо шел здесь же, мимо плаца, с каким-то делом, с каким – не помню, а первый ранний снег и клены – помню со всей отчетливостью… Очень уж прекрасны были в тот год все осенние краски и белое, что добавлял в общую картину медленно, мягко опускавшийся крупными хлопьями снег, и так было тогда тревожно, мучительно на сердце, и так разителен контраст, раздирающая душу несовместимость: левитановская, элегическая, славящая жизнь красота и грусть привядших цветников, парковых деревьев – и грубая, мрачная, безжалостная сила подошедшей почти вплотную войны, рвущие барабанные перепонки залпы, взрывы, «юнкерсы» в небе, смерть всему живому – в стонущем завывании их моторов, в черном, тупо обрубленном кресте их крыльев и фюзеляжа, возникающем с бредовой навязчивостью над обреченным городом…
Обогнув по двум сторонам квадратное поле плаца, я вышел на Проспект, к стенам огромного здания, где находилось управление железной дороги. Петровский сквер напротив выглядел голо: деревья обглоданы осколками, почти без ветвей, посередине – розоватый гранит, постамент памятника – пустой, сиротливый, ограбленный: бронзового Петра увезли немцы – переплавить на патронные гильзы.
Через улицу, справа от сквера, будто ослепшее, потерявшее глаза, зияло выбитыми окнами памятное мне здание. У его дверей на краю тротуара чернели две невысокие, круглые, конусом, гранитные тумбы. Они остались от прошлого еще века, их щадили все события, все вихри, проносившиеся за время их долгого существования, словно бы судьба выбрала их в немые свидетели, очевидцы Истории. Пережили они и гибель города. В здании помещались различные учреждения: адвокатура, суд, юридическая консультация, еще что-то, а как только началась война – весь низ занял штаб истребительного батальона, собранного из молодежи и пожилых, непризывного возраста горожан. В одной из комнат – с решетками на окнах – находилось оружие: винтовки в пирамидах, дегтяревские и даже станковые пулеметы – тяжелые тупорылые «максимы» на литых, чугунных колесах. Я тоже стал бойцом-истребителем по направлению райкома комсомола. В назначенный день и час наш взвод собирался в одной из комнат первого этажа, совершенно пустых, только с лавками вдоль стен, зашарканными множеством ног полами. Нам выдавали винтовки, мы крепили на поясных ремнях подсумки с патронами. Вот к этим черным гранитным тумбам на краю тротуара подъезжали полуторки, каждый раз – новые, с каких-нибудь городских предприятий; мы забирались в кузов; скамеек не было, стояли, держась друг за друга, а крайние – за борта, – и ехали, не зная, куда нас везут. Мы никогда не знали этого заранее, пока не прибывали на место: все совершалось в строжайшей тайне. Нас привозили, и тогда командир открывал нашу задачу: охранять в эту ночь мост или загородную водокачку или стоять на дорогах постами, проверять документы и груз у всех, кто идет и едет в сторону города. Или в этот раз нам поручалось прочесать леса, приречные пойменные заросли на случай – не затаились ли вражеские ракетчики, чтобы сигналить своим самолетам. Я смотрел на выгоревшее изнутри здание, и мне вспоминался тот тревожный холодок в груди, то дерзостное, отважное, веселое возбуждение, с которым мы забирались в грузовик, ехали, слушали командира, объяснявшего, задачу, расходились по постам или растягивались в цепь, с винтовками, наперевес входя в сырые, сумеречные лесные заросли. Это были уже не военные игры, которыми мы занимались в пионерских лагерях, на школьных занятиях по военному делу, это была уже настоящая война, и все было абсолютно всерьез: в руках у нас были винтовки с армейского склада, заряженные боевыми патронами, в кустах мог быть настоящий враг, оттуда, навстречу нам, могла вылететь смертоносная пуля, граната. Признаться вслух было нельзя, и мы друг от друга это скрывали, но, отправляясь на задание, каждый про себя, хоть мельком, все же думал: вернется ли он назад или эта ночь окажется последней?..
Немцы шли к Москве, занимали Украину; батальон редел, таял: призывали юнцов, призывали пожилых, все поднимая границу возраста, подлежащего мобилизации. Нас становилось меньше, и с нами происходило то, что происходит в боевой части на фронте, несущей потери: оставшиеся чувствовали на себе возросший долг, как-то плотнее смыкались, и все острее хотелось совершить что-то настоящее, боевое, доказать свою отвагу и готовность к жертвам. Нам уже было мало просто охранной службы, ночных рейдов в окрестностях города. Самые нетерпеливые, не желавшие дальше ждать, писали для военкомата на листках бумаги: «Прошу добровольно отправить на фронт…» Наш маленький, с пронзительными черными хохлацкими глазами командир, пулеметчик на германской, кавалерист в гражданскую, усмехался и говорил таким: «Не забудут вас, не беспокойтесь…» Но сам он давно уже отнес такое заявление, потихоньку от нас, и не одно…
На правой стороне Проспекта, на которую я вышел, так же слепо зияло пустыми окнами и так же угрюмо чернело обугленными стенами здание областной библиотеки. Сколько часов, незабываемых, счастливых, лучших изо всего, что было в мои школьные годы, провел я в этом здании, на втором этаже, в огромном читальном зале, где вечерами на длинных столах горели неяркие лампы под зелеными абажурами, и весь зал, все окружающее отступало куда-то далеко в пространство, как бы исчезало вовсе, и я оставался с книгой совсем наедине. Даже не с книгой, а с тем, что вставало с ее страниц. Они становились как бы экраном, а я только смотрел, жадно следил за событиями, за движением и судьбами людей, как будто, невидимый и незаметный, я был возле них, среди них – и в тронных залах королей, и в пещере разбойников. Подростков не записывали в читальный зал, для этого надо было быть по меньшей мере студентом, но уже с восьмого класса у меня был читательский билет, добытый неотступным моим желанием поглощать книги. В школе я занимался во вторую смену. Она кончалась в шестом часу вечера. Я летел домой, швырял в передней на сундук портфель с учебниками, наспех проглатывал тарелку супа или борща и летел в «читалку». Какое удовольствие было рыться в карточках каталога, обнаруживать таящиеся в книжных хранилищах сокровища, разжигать свой ненасытный книжный аппетит! Я был всеяден. Я заказывал и листал старые журналы, книги забытых поэтов, географические атласы, мемуары полководцев и исторических деятелей, романы иностранных писателей, упиваясь непривычным, музыкальным звучанием нерусских имен, книги об охоте и рыбной ловле, хотя сам ни разу ни на кого не охотился и умел ловить только пескариков у Чернавского моста. По какому-то закону, действующему в школьные годы, меня интересовало все то, о чем не говорилось на уроках, что не входило в наши школьные программы, весь тот разнообразный, богатый мир жизни, что стоял за их кругом; он был заманчивей, притягательней во много раз, и если, готовя уроки, я должен был тратить труд и время и чувствовал это, то, поглощая книгу за книгой в «читалке», я делал это без всякого труда, не замечая часов, огорчаясь только тем, что вечер пролетает так скоро и служительница уже тушит настольные лампы и просит сдавать книги. У Паустовского в «Черном море» я прочитал, что нигде нет такой красочности языка, как в морских лоциях, ничто так не развивает образность речи, как их чтение. Лоция в книгохранилище нашлась только одна – Каспийского моря. Особой красочности и образности я в ней не обнаружил, это была крайне скучная книга, сухой перечень глубин, мелей, береговых примет, дующих в разное время года ветров, но тем не менее я прочитал ее всю, в каком-то упрямстве и до самого конца не покидавшей меня надежде, что вот-вот наконец откроются мне те красоты и богатства, на которые соблазнил меня Паустовский.
В десять, всегда последним, я выходил из «читалки» и, уже не спеша, направлялся домой, не усталый, но физически ощутимо нагруженный всем приобретенным. Я шел по темному тротуару, испятнанному светом уличных фонарей и тенями деревьев, мимо двухэтажного дома с железной доской, извещавшей, что здесь находился штаб Буденного в девятнадцатом году после изгнания из города мамонтовцев и шкуровцев, мимо старинного особнячка с колоннами, напоминавшего о прошлых, столетней давности, временах, когда на главной улице жили одни дворяне и богатые купцы и фамилии их были так широко известны, что дома не имели нумерации, а назывались по именам владельцев – дом такого-то, такого-то… Со звоном, железным громыханием проносились по Проспекту редкие уже, ярко освещенные изнутри трамваи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Рядом со стадионом, сколько я себя помнил, всегда возвышалась на металлических опорах серая громада водонапорной башни. Она была так высока, что в дождливую погоду провисшее мокрыми облаками небо кутало ее в туман, до половины скрывало из глаз. Когда я читал Уэллса «Борьбу миров», машины марсиан, прилетевших на землю, представлялись мне не иначе, как в образе этой башни, вознесшейся на тридцатиметровую высоту на тонких паучьих ногах. Сейчас бак, треснувший, расколовшийся, лежал на земле, среди хаоса металлического лома, перекрученных, узлами сплетенных балок. Отступая из города, немцы подорвали его толом вместе с другими насосными станциями: пусть помучаются горожане без воды, пусть походят с ведрами на реку по обледенелым кручам, пусть нельзя будет пустить в действие ни один завод, ни одно предприятие, хлебопекарни, паровозное депо, – ведь вода нужна для всего, в каждом деле…
Следующий перекресток загораживала баррикада из мешков и ящиков с песком. Перед нею из-под снега густо щетинились обрубками рельсов противотанковые ежи. Их раздвинули на ширину, чтобы могла проехать грузовая автомашина, в центре баррикады был тоже проделан проезд, а на большее, как видно, у сделавших это людей пока не было ни сил, ни времени, баррикаде предстояло еще долго загораживать улицу, как и другим таким же уличным баррикадам, спешно возведенным в июле сорок второго, в те часы, когда немецкие танки ворвались в город и камни мостовых захрустели у них под гусеницами…
Потянулась длинная ограда бывшего кадетского плаца из поперечных железных прутьев. Он был ровный и плоский, как доска для раскатки теста, и так обширен, что с середины казался бескрайним, ничем не ограниченным, ограда пропадала из глаз. Осенью сорок первого, когда немцы взяли Курск, Щигры, подошли на полтораста верст к городу и «юнкерсы» стали появляться даже днем, выскакивая над заводскими трубами, над крышами из низкого облачного неба, сбрасывая десяток-другой бомб и снова уходя в облачную пелену, на плацу поставили зенитные пушки с девчонками-зенитчицами в неуклюже-толстых шинелях, буро-зеленых касках. Издали они походили на толстенькие грибы боровички. Эти боровички копошились у орудий, у дальномеров и стреляли в «юнкерсы», пятная белое небо грифельно-темными клубочками снарядных разрывов. Был октябрь, все деревья на краю плаца и в соседнем Первомайском парке были в янтарно-желтой листве, шел мокрый снег, густо налипал на листья и от залпов зенитных пушек, сотрясавших воздух, срывался тяжелыми комьями…
Почему у меня осталась в глазах эта картина, молодые, тонкие, посаженные лишь год назад, будто горящие пламенем, стронцианово-желтые кленки за чугунной оградой, с приопущенными, отягощенными ветками, срывающиеся комья пухлого, кристаллического снега, их шорох по листьям, слышный между залпами, сквозь гулкие перекаты многократного городского эха? В один из этих дней я торопливо шел здесь же, мимо плаца, с каким-то делом, с каким – не помню, а первый ранний снег и клены – помню со всей отчетливостью… Очень уж прекрасны были в тот год все осенние краски и белое, что добавлял в общую картину медленно, мягко опускавшийся крупными хлопьями снег, и так было тогда тревожно, мучительно на сердце, и так разителен контраст, раздирающая душу несовместимость: левитановская, элегическая, славящая жизнь красота и грусть привядших цветников, парковых деревьев – и грубая, мрачная, безжалостная сила подошедшей почти вплотную войны, рвущие барабанные перепонки залпы, взрывы, «юнкерсы» в небе, смерть всему живому – в стонущем завывании их моторов, в черном, тупо обрубленном кресте их крыльев и фюзеляжа, возникающем с бредовой навязчивостью над обреченным городом…
Обогнув по двум сторонам квадратное поле плаца, я вышел на Проспект, к стенам огромного здания, где находилось управление железной дороги. Петровский сквер напротив выглядел голо: деревья обглоданы осколками, почти без ветвей, посередине – розоватый гранит, постамент памятника – пустой, сиротливый, ограбленный: бронзового Петра увезли немцы – переплавить на патронные гильзы.
Через улицу, справа от сквера, будто ослепшее, потерявшее глаза, зияло выбитыми окнами памятное мне здание. У его дверей на краю тротуара чернели две невысокие, круглые, конусом, гранитные тумбы. Они остались от прошлого еще века, их щадили все события, все вихри, проносившиеся за время их долгого существования, словно бы судьба выбрала их в немые свидетели, очевидцы Истории. Пережили они и гибель города. В здании помещались различные учреждения: адвокатура, суд, юридическая консультация, еще что-то, а как только началась война – весь низ занял штаб истребительного батальона, собранного из молодежи и пожилых, непризывного возраста горожан. В одной из комнат – с решетками на окнах – находилось оружие: винтовки в пирамидах, дегтяревские и даже станковые пулеметы – тяжелые тупорылые «максимы» на литых, чугунных колесах. Я тоже стал бойцом-истребителем по направлению райкома комсомола. В назначенный день и час наш взвод собирался в одной из комнат первого этажа, совершенно пустых, только с лавками вдоль стен, зашарканными множеством ног полами. Нам выдавали винтовки, мы крепили на поясных ремнях подсумки с патронами. Вот к этим черным гранитным тумбам на краю тротуара подъезжали полуторки, каждый раз – новые, с каких-нибудь городских предприятий; мы забирались в кузов; скамеек не было, стояли, держась друг за друга, а крайние – за борта, – и ехали, не зная, куда нас везут. Мы никогда не знали этого заранее, пока не прибывали на место: все совершалось в строжайшей тайне. Нас привозили, и тогда командир открывал нашу задачу: охранять в эту ночь мост или загородную водокачку или стоять на дорогах постами, проверять документы и груз у всех, кто идет и едет в сторону города. Или в этот раз нам поручалось прочесать леса, приречные пойменные заросли на случай – не затаились ли вражеские ракетчики, чтобы сигналить своим самолетам. Я смотрел на выгоревшее изнутри здание, и мне вспоминался тот тревожный холодок в груди, то дерзостное, отважное, веселое возбуждение, с которым мы забирались в грузовик, ехали, слушали командира, объяснявшего, задачу, расходились по постам или растягивались в цепь, с винтовками, наперевес входя в сырые, сумеречные лесные заросли. Это были уже не военные игры, которыми мы занимались в пионерских лагерях, на школьных занятиях по военному делу, это была уже настоящая война, и все было абсолютно всерьез: в руках у нас были винтовки с армейского склада, заряженные боевыми патронами, в кустах мог быть настоящий враг, оттуда, навстречу нам, могла вылететь смертоносная пуля, граната. Признаться вслух было нельзя, и мы друг от друга это скрывали, но, отправляясь на задание, каждый про себя, хоть мельком, все же думал: вернется ли он назад или эта ночь окажется последней?..
Немцы шли к Москве, занимали Украину; батальон редел, таял: призывали юнцов, призывали пожилых, все поднимая границу возраста, подлежащего мобилизации. Нас становилось меньше, и с нами происходило то, что происходит в боевой части на фронте, несущей потери: оставшиеся чувствовали на себе возросший долг, как-то плотнее смыкались, и все острее хотелось совершить что-то настоящее, боевое, доказать свою отвагу и готовность к жертвам. Нам уже было мало просто охранной службы, ночных рейдов в окрестностях города. Самые нетерпеливые, не желавшие дальше ждать, писали для военкомата на листках бумаги: «Прошу добровольно отправить на фронт…» Наш маленький, с пронзительными черными хохлацкими глазами командир, пулеметчик на германской, кавалерист в гражданскую, усмехался и говорил таким: «Не забудут вас, не беспокойтесь…» Но сам он давно уже отнес такое заявление, потихоньку от нас, и не одно…
На правой стороне Проспекта, на которую я вышел, так же слепо зияло пустыми окнами и так же угрюмо чернело обугленными стенами здание областной библиотеки. Сколько часов, незабываемых, счастливых, лучших изо всего, что было в мои школьные годы, провел я в этом здании, на втором этаже, в огромном читальном зале, где вечерами на длинных столах горели неяркие лампы под зелеными абажурами, и весь зал, все окружающее отступало куда-то далеко в пространство, как бы исчезало вовсе, и я оставался с книгой совсем наедине. Даже не с книгой, а с тем, что вставало с ее страниц. Они становились как бы экраном, а я только смотрел, жадно следил за событиями, за движением и судьбами людей, как будто, невидимый и незаметный, я был возле них, среди них – и в тронных залах королей, и в пещере разбойников. Подростков не записывали в читальный зал, для этого надо было быть по меньшей мере студентом, но уже с восьмого класса у меня был читательский билет, добытый неотступным моим желанием поглощать книги. В школе я занимался во вторую смену. Она кончалась в шестом часу вечера. Я летел домой, швырял в передней на сундук портфель с учебниками, наспех проглатывал тарелку супа или борща и летел в «читалку». Какое удовольствие было рыться в карточках каталога, обнаруживать таящиеся в книжных хранилищах сокровища, разжигать свой ненасытный книжный аппетит! Я был всеяден. Я заказывал и листал старые журналы, книги забытых поэтов, географические атласы, мемуары полководцев и исторических деятелей, романы иностранных писателей, упиваясь непривычным, музыкальным звучанием нерусских имен, книги об охоте и рыбной ловле, хотя сам ни разу ни на кого не охотился и умел ловить только пескариков у Чернавского моста. По какому-то закону, действующему в школьные годы, меня интересовало все то, о чем не говорилось на уроках, что не входило в наши школьные программы, весь тот разнообразный, богатый мир жизни, что стоял за их кругом; он был заманчивей, притягательней во много раз, и если, готовя уроки, я должен был тратить труд и время и чувствовал это, то, поглощая книгу за книгой в «читалке», я делал это без всякого труда, не замечая часов, огорчаясь только тем, что вечер пролетает так скоро и служительница уже тушит настольные лампы и просит сдавать книги. У Паустовского в «Черном море» я прочитал, что нигде нет такой красочности языка, как в морских лоциях, ничто так не развивает образность речи, как их чтение. Лоция в книгохранилище нашлась только одна – Каспийского моря. Особой красочности и образности я в ней не обнаружил, это была крайне скучная книга, сухой перечень глубин, мелей, береговых примет, дующих в разное время года ветров, но тем не менее я прочитал ее всю, в каком-то упрямстве и до самого конца не покидавшей меня надежде, что вот-вот наконец откроются мне те красоты и богатства, на которые соблазнил меня Паустовский.
В десять, всегда последним, я выходил из «читалки» и, уже не спеша, направлялся домой, не усталый, но физически ощутимо нагруженный всем приобретенным. Я шел по темному тротуару, испятнанному светом уличных фонарей и тенями деревьев, мимо двухэтажного дома с железной доской, извещавшей, что здесь находился штаб Буденного в девятнадцатом году после изгнания из города мамонтовцев и шкуровцев, мимо старинного особнячка с колоннами, напоминавшего о прошлых, столетней давности, временах, когда на главной улице жили одни дворяне и богатые купцы и фамилии их были так широко известны, что дома не имели нумерации, а назывались по именам владельцев – дом такого-то, такого-то… Со звоном, железным громыханием проносились по Проспекту редкие уже, ярко освещенные изнутри трамваи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44