Диспетчеры и начальники станций ютятся кое-как – в станционных развалинах, где-нибудь по соседству, а то и в наспех сколоченных из досок, из горбыля будках. Нам приходится подолгу застревать: или поезда, идущие на запад, проскакивают мимо с ходу, или вообще нет движения, потому что немцы, изо всех сил старающиеся сдержать наступление, пробомбили впереди путь. Мы ночуем в развалинах станционных зданий среди битого кирпича и снега, согревая себя кострами, разложенными так, чтобы огонь не был видел сверху ночным «юнкерсам», в пустых вагонах, – благо, если там оказывается железная печка, в пристанционных пакгаузах, сараях, а если поблизости селение – просимся на ночлег к жителям. Многие из них скрывались в лесах, партизанских лагерях и вернулись недавно; дома их ограблены, огороды они не сажали, никаких припасов ни у кого нет, дрова не заготовлены, топиться нечем; никто не может нас ничем угостить, только разве пустым кипятком. Мы сами отыскиваем, натаскиваем дрова, варим свои концентраты. Худосочные дети голодными глазами смотрят на нашу еду, на сахар, и мы делимся с приютившими нас жителями своими продуктами, оделяем детей сахаром; некоторые, что в сорок первом, когда пришли немцы, были малы и выросли в оккупации, в землянках партизанских районов, пробуют сахар впервые, удивлены его вкусом. У Лачинова опять белеет лицо и подергиваются губы, когда он видит таких детей, такие сцены.
Все рассказы жителей об одном: чего натерпелись в оккупации, «под немцем». Как немецкие отряды окружали внезапно деревни, палили дома, а всех, кто не успел убежать, убивали.
– За что?
– А ни за что… За то, что русские…
А там, показывают жители руками на север, в сторону Белоруссии, там совсем страсть… Там сотнями деревни спалены, запустошены целые районы, людей истреблено – посчитать немыслимо…
– За что?
– А ни за что… За то, что белорусы…
Мы нервничаем, что все еще в дороге, потрачено столько времени. Илья Миронович ходит на переговоры с железнодорожным начальством и военными комендантами, сует им в руки наши мандаты, возвращается с мрачным лицом и без обнадеживающих вестей. Молчит, сопит, вздыхает, снимает с канистры печать, наполняет ее загадочным содержимым аптечные пузырьки, в самых трудных случаях – полулитровые бутылки, привешивает бирку на прежнее место, тискает печать и уходит к железнодорожникам на переговоры снова. И через некоторое время мы уезжаем с каким-нибудь паровозом, дрезиной или поездом, приостановленным специально для нас на четверть минуты.
В конце концов мы попадаем в указанный нам район, но подшефной нашей дивизии в нем не оказывается. Тыловые коменданты не знают, где она, куда передвинута, а скорее всего – знают, но не положено об этом говорить. Мы скоро это понимаем и перестаем выяснять. Уже совсем близко до фронта, передовой, вокруг – одни военные, тылы фронтовых частей, по ночам почти без перерыва назойливо ноют в черном небе «юнкерсы»; всюду строгая светомаскировка, не дай бог чиркнуть на открытом воздухе зажигалкой или не запрятать цигарку в ладонях, сейчас же из темноты гневный окрик часового или патрульного, лязг затвора, могут даже и выстрелить.
То, что подшефной дивизии нет, крайне нас печалит и ставит в трудное положение: мы не очень-то экономили продукты, надеясь на земляков и их дружескую помощь, и теперь у нас совсем скудные запасы, которые надо тянуть голодными порциями неизвестно сколько времени.
Но главная беда в другом: мы не находим на станциях того, что нас интересует, за чем нас. командировали.
– Опоздали! – смеются над нами тыловики. – Проворней надо быть. Таких, как вы, тут уже столько перебывало!
Илья Миронович мрачнеет все больше, щеки его заросли густой щетиной, от расстройства души он перестает даже бриться. Он куда-то бегает, по разным штабным и местным начальникам, выясняет обстановку, но точных сведений никто не дает, советы разноречивые, иногда прямо противоположные друг другу. Они только прибавляют ему злости. Он убеждает – надо ехать еще ближе к фронту.
Мы кочуем дальше. Минуем Унечу, запрятанную в лесах, пропахших гарью, Гомель, который взят уже недели две назад, но все еще дымится, все еще время от времени что-то взрывается в нем, – то ли это саперы подрывают обнаруженные мины, то ли это фугасы замедленного действия.
В привокзальном скверике маленький базарчик: картофельные лепешки, горячее молоко. На деньги – не так охотно, как в обмен на солдатский хлеб, махорку, портянки, белье. Обносились, обнищали жители. Рассказы: на одном из фугасов подорвалась целая семья – мать, бабка, трое детей. Скрывались в деревне у родни, пришли после освобождения в город, в свой дом, мать полезла в подпол – может, не всю картошку выгребли немцы, хоть сколько-то осталось. Взрыв – и только яма на том месте, где стоял дом… А еще такой случай…
– Подлость! – говорит Лачинов, не в силах больше слушать, и даже отходит от рассказчиц. – Подлые мозги, подлые душонки! Изуверство наслаждающихся убийц! Вы представьте только, как они веселились, когда прятали этот фугас в гражданский дом! Ведь они знали, не солдаты, не военный противник тут погибнет, а жители этого дома. Ведь они в своем подлом садистском воображении уже видели, смаковали эту сцену!
Илье Мироновичу удается раздобыть талоны в столовую военного продпункта, и впервые за много дней мы по-человечески обедаем: садимся за широкие столы, накрытые чистой клеенкой, с солью, горчицей и перцем в баночках, и солдат-официант подает нам в тарелках наваристый мясной борщ, перловую кашу с тушенкой, густой сладкий абрикосовый компот в железных кружках. Компот великолепен. Мы даже разгрызаем все косточки.
– Покажите мне повара, я хочу сказать ему спасибо от общего имени, – просит солдата восхищенный Илья Миронович.
Из кухни выходит черноватый мужчина в поварском чепчике, белой поварской куртке поверх солдатской гимнастерки. Он только черноватый, без каких-либо характерностей, но Илья Миронович мгновенно определяет в нем армянина. Он издает гортанное восклицание, вскидывает руки. Пять минут они жарко осыпают друг друга речью на своем языке. Повар выносит из кухни ведерную кастрюлю с компотом, ставит посередине стола.
– Это мой земляк! Он нас угощает сверх программы. Наливайте кто сколько хочет. Вот что значит встретить земляка! Это как друга, как брата родного встретить!
На ночлег мы располагаемся в здании сельской школы. Она давно уже не школа, служила немцам для разных нужд, была штабом, комендатурой, складом, казармой. Парты выброшены на двор, их почти не осталось, немцы рубили их и топили печи. На полу – солома вперемешку со снегом, наметенным в разбитые окна, бутылки из-под вина. Наклейки – французские, итальянские, румынские… пустые банки из-под консервов, тоже все с ярлыками союзных или оккупированных стран. В коридоре – кучи экскрементов. Фрицам не хотелось выходить на мороз… На школьных досках, мелом, художественное творчество: рисунки голых мужчин и женщин, немецкий текст. Такие же рисунки и надписи углем на стенах всех классов. И в соседстве с ними – бог знает как и почему уцелевшие, пощаженные, единственное, что осталось от школьных занятий, от последних мирных дней сорок первого года, – несколько картонных листов с гербарными травами, старательно выведенными подписями: «Одуванчик луговой… Пастушья сумка… Василек…».
Я долго смотрю на сухие блеклые цветы и травинки, каллиграфические буквы. Это происходило в одно время, может быть – в один и тот же день: там, по ту сторону границы, раздавали солдатам водку, танкисты натягивали шлемы и залезали в танки, а здесь, в этой школе, девочки и мальчики с пионерскими галстуками старательно и прилежно прикрепляли на лист картона вот этот одуванчик, вот этот василек…
Мы затыкаем разбитые стекла соломой, растапливаем печку, – щепой из парт, нарубленной немцами, другого топлива нет. Набиваем котелки снегом – погреть себя перед сном кипяточком.
Молчаливый, незаметно себя держащий Лачинов и Илья Миронович сидят на подоконнике в отдаленном углу школьного класса, и я слышу их негромкий, с паузами раздумья, разговор:
– Дальше надо… На Речицу! – настойчиво, убеждающе повторяет Илья Миронович. – Путейские не зря советуют, они местные, при немцах тут были, видели всё, знают… На Речицу все составы с востока шли… А еще советуют – на Жлобин.
– Не взят еще Жлобин…
– Сегодня не взят, завтра будет взят. Вслед за войсками – и мы тут же!
– Там фронт неустойчивый, вибрирует. Мосты подорваны, дорогу бомбят, нормальное движение еще не скоро будет. Оттуда и не вывезти…
– Насчет вывезти – это моя забота. Ты мне только скажи – что, и я тебе самого черта в ступе вывезу… Запакую, веревочкой перевяжу и бантик сделаю… Зато там наверняка. Там боковые ветки. Немцы их грузами забили. Они же тут, по этим линиям, все время без передышки войска гнали. Центральный фронт, главное направление. Грузы мешали – они в их сторону, вбок, до лучших времен. Там все, что нам нужно, я это чувствую, гарантию даю. Не с пустыми же руками назад? Я совершенно не могу себе такую картину представить. Нас ждут, нам доверие оказали. Нельзя доверие обмануть!
Ночью громыхает близкий фронт, не дает спать. Кажется, где-то на мостовую сбрасывают пустые железные бочки – по одной, несколько и кучами. А то вдруг рушится и долго гремит, раскатывается целая их гора.
Рассвет поздний, тусклый. В облачной вате над станцией и поселком гудит немецкий «юнкерс». Похоже, он, как жук в траве, завяз в облаках и не может выпутаться. Но мы солдатским своим опытом знаем, это он ходит кругами, снижаясь, ищет станцию, момента – вынырнуть и ударить бомбами. На две-три секунды он показывается из облаков: решетчатый нос, блестящий плексигласом, желтые концы тупо обрубленных крыльев, черно-белые кресты. В него сейчас же начинают лупить скорострельные пушки-автоматы; стрельба со всех сторон, – вроде заливистого, взахлеб, собачьего лая. Не сбросив бомбы, «юнкерс» уходит в облака.
Мы едем. Из драгоценной волшебной канистры Илья Миронович отливает пару четвертушек, где-то вдали от наших глаз они совершают свое магическое волшебное действие. Движения на запад от Гомеля почти нет, но пробирается какой-то жалкий на вид поездишко из двух платформ и трех теплушек с обмерзлой, в желтых сосульках «овечкой» в голове. Это героически движутся путейские ремонтники-восстановители, и мы подсаживаемся к ним в одну из теплушек. Там топится углем железная печурка, пахнет пригоревшей кашей, висят на веревках, подсыхают стираные портянки, нижнее белье. Рабочие – пожилые, пятидесяти и старше лет, с синебагровыми пятнами обморожения на обветренных скуластых лицах. Они не подошли под призыв по возрасту, ко теперь все железнодорожники такие же военнослужащие, как армейцы, так же подчиняются приказам. Солдаты и эти ремонтники только в своей одежде – в ватниках, спецовках. Их поезд, идущий все время вслед за наступающими войсками, имел и раненых, и убитых. А у тех, что нас принимают, под ватниками медали «За отвагу», «За боевые заслуги».
Среди мужчин, к своему удивлению, мы обнаруживаем и женщин.
– И вы, сердешные! – комически-сочувственно ахает Вася Курочкин. – Вы-то куда? Не терпится фугаской по затылку получить?
– А как же, куда мужики наши – туда и мы… – смеются женщины, толстые от своих ватных одежд, такие же багроволицые, обмороженные, как мужчины. – Как же они без нас? Кто им сготовит, постирает? Опять же при бабах и мужики смелей, дело свое бойчей справляют, мы им еще заместо морального фактора…
Поезд движется осторожно, ощупкой, часто останавливается. Рабочие берут кирки, лопаты, кувалды, подправляют шпалы и рельсы, заколачивают костыли.
Но настоящая работа ждет их там, впереди, где в пасмурной мгле громыхают артиллерийские раскаты, куда по снежному полю – благо пасмурно, и авиация немцев сегодня слепа, бессильна – шагает в валенках пехота, тяжело переваливаясь, ползут грузовики, длинные санные обозы, тоже везущие что-то нужное передовым войскам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Все рассказы жителей об одном: чего натерпелись в оккупации, «под немцем». Как немецкие отряды окружали внезапно деревни, палили дома, а всех, кто не успел убежать, убивали.
– За что?
– А ни за что… За то, что русские…
А там, показывают жители руками на север, в сторону Белоруссии, там совсем страсть… Там сотнями деревни спалены, запустошены целые районы, людей истреблено – посчитать немыслимо…
– За что?
– А ни за что… За то, что белорусы…
Мы нервничаем, что все еще в дороге, потрачено столько времени. Илья Миронович ходит на переговоры с железнодорожным начальством и военными комендантами, сует им в руки наши мандаты, возвращается с мрачным лицом и без обнадеживающих вестей. Молчит, сопит, вздыхает, снимает с канистры печать, наполняет ее загадочным содержимым аптечные пузырьки, в самых трудных случаях – полулитровые бутылки, привешивает бирку на прежнее место, тискает печать и уходит к железнодорожникам на переговоры снова. И через некоторое время мы уезжаем с каким-нибудь паровозом, дрезиной или поездом, приостановленным специально для нас на четверть минуты.
В конце концов мы попадаем в указанный нам район, но подшефной нашей дивизии в нем не оказывается. Тыловые коменданты не знают, где она, куда передвинута, а скорее всего – знают, но не положено об этом говорить. Мы скоро это понимаем и перестаем выяснять. Уже совсем близко до фронта, передовой, вокруг – одни военные, тылы фронтовых частей, по ночам почти без перерыва назойливо ноют в черном небе «юнкерсы»; всюду строгая светомаскировка, не дай бог чиркнуть на открытом воздухе зажигалкой или не запрятать цигарку в ладонях, сейчас же из темноты гневный окрик часового или патрульного, лязг затвора, могут даже и выстрелить.
То, что подшефной дивизии нет, крайне нас печалит и ставит в трудное положение: мы не очень-то экономили продукты, надеясь на земляков и их дружескую помощь, и теперь у нас совсем скудные запасы, которые надо тянуть голодными порциями неизвестно сколько времени.
Но главная беда в другом: мы не находим на станциях того, что нас интересует, за чем нас. командировали.
– Опоздали! – смеются над нами тыловики. – Проворней надо быть. Таких, как вы, тут уже столько перебывало!
Илья Миронович мрачнеет все больше, щеки его заросли густой щетиной, от расстройства души он перестает даже бриться. Он куда-то бегает, по разным штабным и местным начальникам, выясняет обстановку, но точных сведений никто не дает, советы разноречивые, иногда прямо противоположные друг другу. Они только прибавляют ему злости. Он убеждает – надо ехать еще ближе к фронту.
Мы кочуем дальше. Минуем Унечу, запрятанную в лесах, пропахших гарью, Гомель, который взят уже недели две назад, но все еще дымится, все еще время от времени что-то взрывается в нем, – то ли это саперы подрывают обнаруженные мины, то ли это фугасы замедленного действия.
В привокзальном скверике маленький базарчик: картофельные лепешки, горячее молоко. На деньги – не так охотно, как в обмен на солдатский хлеб, махорку, портянки, белье. Обносились, обнищали жители. Рассказы: на одном из фугасов подорвалась целая семья – мать, бабка, трое детей. Скрывались в деревне у родни, пришли после освобождения в город, в свой дом, мать полезла в подпол – может, не всю картошку выгребли немцы, хоть сколько-то осталось. Взрыв – и только яма на том месте, где стоял дом… А еще такой случай…
– Подлость! – говорит Лачинов, не в силах больше слушать, и даже отходит от рассказчиц. – Подлые мозги, подлые душонки! Изуверство наслаждающихся убийц! Вы представьте только, как они веселились, когда прятали этот фугас в гражданский дом! Ведь они знали, не солдаты, не военный противник тут погибнет, а жители этого дома. Ведь они в своем подлом садистском воображении уже видели, смаковали эту сцену!
Илье Мироновичу удается раздобыть талоны в столовую военного продпункта, и впервые за много дней мы по-человечески обедаем: садимся за широкие столы, накрытые чистой клеенкой, с солью, горчицей и перцем в баночках, и солдат-официант подает нам в тарелках наваристый мясной борщ, перловую кашу с тушенкой, густой сладкий абрикосовый компот в железных кружках. Компот великолепен. Мы даже разгрызаем все косточки.
– Покажите мне повара, я хочу сказать ему спасибо от общего имени, – просит солдата восхищенный Илья Миронович.
Из кухни выходит черноватый мужчина в поварском чепчике, белой поварской куртке поверх солдатской гимнастерки. Он только черноватый, без каких-либо характерностей, но Илья Миронович мгновенно определяет в нем армянина. Он издает гортанное восклицание, вскидывает руки. Пять минут они жарко осыпают друг друга речью на своем языке. Повар выносит из кухни ведерную кастрюлю с компотом, ставит посередине стола.
– Это мой земляк! Он нас угощает сверх программы. Наливайте кто сколько хочет. Вот что значит встретить земляка! Это как друга, как брата родного встретить!
На ночлег мы располагаемся в здании сельской школы. Она давно уже не школа, служила немцам для разных нужд, была штабом, комендатурой, складом, казармой. Парты выброшены на двор, их почти не осталось, немцы рубили их и топили печи. На полу – солома вперемешку со снегом, наметенным в разбитые окна, бутылки из-под вина. Наклейки – французские, итальянские, румынские… пустые банки из-под консервов, тоже все с ярлыками союзных или оккупированных стран. В коридоре – кучи экскрементов. Фрицам не хотелось выходить на мороз… На школьных досках, мелом, художественное творчество: рисунки голых мужчин и женщин, немецкий текст. Такие же рисунки и надписи углем на стенах всех классов. И в соседстве с ними – бог знает как и почему уцелевшие, пощаженные, единственное, что осталось от школьных занятий, от последних мирных дней сорок первого года, – несколько картонных листов с гербарными травами, старательно выведенными подписями: «Одуванчик луговой… Пастушья сумка… Василек…».
Я долго смотрю на сухие блеклые цветы и травинки, каллиграфические буквы. Это происходило в одно время, может быть – в один и тот же день: там, по ту сторону границы, раздавали солдатам водку, танкисты натягивали шлемы и залезали в танки, а здесь, в этой школе, девочки и мальчики с пионерскими галстуками старательно и прилежно прикрепляли на лист картона вот этот одуванчик, вот этот василек…
Мы затыкаем разбитые стекла соломой, растапливаем печку, – щепой из парт, нарубленной немцами, другого топлива нет. Набиваем котелки снегом – погреть себя перед сном кипяточком.
Молчаливый, незаметно себя держащий Лачинов и Илья Миронович сидят на подоконнике в отдаленном углу школьного класса, и я слышу их негромкий, с паузами раздумья, разговор:
– Дальше надо… На Речицу! – настойчиво, убеждающе повторяет Илья Миронович. – Путейские не зря советуют, они местные, при немцах тут были, видели всё, знают… На Речицу все составы с востока шли… А еще советуют – на Жлобин.
– Не взят еще Жлобин…
– Сегодня не взят, завтра будет взят. Вслед за войсками – и мы тут же!
– Там фронт неустойчивый, вибрирует. Мосты подорваны, дорогу бомбят, нормальное движение еще не скоро будет. Оттуда и не вывезти…
– Насчет вывезти – это моя забота. Ты мне только скажи – что, и я тебе самого черта в ступе вывезу… Запакую, веревочкой перевяжу и бантик сделаю… Зато там наверняка. Там боковые ветки. Немцы их грузами забили. Они же тут, по этим линиям, все время без передышки войска гнали. Центральный фронт, главное направление. Грузы мешали – они в их сторону, вбок, до лучших времен. Там все, что нам нужно, я это чувствую, гарантию даю. Не с пустыми же руками назад? Я совершенно не могу себе такую картину представить. Нас ждут, нам доверие оказали. Нельзя доверие обмануть!
Ночью громыхает близкий фронт, не дает спать. Кажется, где-то на мостовую сбрасывают пустые железные бочки – по одной, несколько и кучами. А то вдруг рушится и долго гремит, раскатывается целая их гора.
Рассвет поздний, тусклый. В облачной вате над станцией и поселком гудит немецкий «юнкерс». Похоже, он, как жук в траве, завяз в облаках и не может выпутаться. Но мы солдатским своим опытом знаем, это он ходит кругами, снижаясь, ищет станцию, момента – вынырнуть и ударить бомбами. На две-три секунды он показывается из облаков: решетчатый нос, блестящий плексигласом, желтые концы тупо обрубленных крыльев, черно-белые кресты. В него сейчас же начинают лупить скорострельные пушки-автоматы; стрельба со всех сторон, – вроде заливистого, взахлеб, собачьего лая. Не сбросив бомбы, «юнкерс» уходит в облака.
Мы едем. Из драгоценной волшебной канистры Илья Миронович отливает пару четвертушек, где-то вдали от наших глаз они совершают свое магическое волшебное действие. Движения на запад от Гомеля почти нет, но пробирается какой-то жалкий на вид поездишко из двух платформ и трех теплушек с обмерзлой, в желтых сосульках «овечкой» в голове. Это героически движутся путейские ремонтники-восстановители, и мы подсаживаемся к ним в одну из теплушек. Там топится углем железная печурка, пахнет пригоревшей кашей, висят на веревках, подсыхают стираные портянки, нижнее белье. Рабочие – пожилые, пятидесяти и старше лет, с синебагровыми пятнами обморожения на обветренных скуластых лицах. Они не подошли под призыв по возрасту, ко теперь все железнодорожники такие же военнослужащие, как армейцы, так же подчиняются приказам. Солдаты и эти ремонтники только в своей одежде – в ватниках, спецовках. Их поезд, идущий все время вслед за наступающими войсками, имел и раненых, и убитых. А у тех, что нас принимают, под ватниками медали «За отвагу», «За боевые заслуги».
Среди мужчин, к своему удивлению, мы обнаруживаем и женщин.
– И вы, сердешные! – комически-сочувственно ахает Вася Курочкин. – Вы-то куда? Не терпится фугаской по затылку получить?
– А как же, куда мужики наши – туда и мы… – смеются женщины, толстые от своих ватных одежд, такие же багроволицые, обмороженные, как мужчины. – Как же они без нас? Кто им сготовит, постирает? Опять же при бабах и мужики смелей, дело свое бойчей справляют, мы им еще заместо морального фактора…
Поезд движется осторожно, ощупкой, часто останавливается. Рабочие берут кирки, лопаты, кувалды, подправляют шпалы и рельсы, заколачивают костыли.
Но настоящая работа ждет их там, впереди, где в пасмурной мгле громыхают артиллерийские раскаты, куда по снежному полю – благо пасмурно, и авиация немцев сегодня слепа, бессильна – шагает в валенках пехота, тяжело переваливаясь, ползут грузовики, длинные санные обозы, тоже везущие что-то нужное передовым войскам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44