Я видела такие шалаши: у нас в деревне в них держат инструменты и скот. Если работать прилежно, то можно построить такой шалаш за один день: сначала возводятся стены из уложенных один на другой без всякой извести камней. С двух сторон огороженного пространства, имеющего овальную форму, ставятся две слеги с развилинами на концах, на которые горизонтально укладывается еще одна длинная слега. По обе стороны кладут снопы соломы, перевязанные жгутами, таким образом получается крыша. Окон в помещении нет, дверью служит отверстие, по краям которого вместо косяков стоят два камня, третий камень заменяет притолоку, дверь получается настолько низенькая, что войти можно только согнувшись. Этот шалаш был совершенно такой же, как у нас в деревне; на гвозде у двери висело ведро с водой, в котором плавал половник. Прежде чем войти, Париде взял половник, напился воды, потом подал его мне, я тоже напилась. Мы вошли. В первый момент я ничего не увидела: окон, как я уже сказала, в шалаше не было, а Париде, входя, закрыл за собой дверь. Но он тут же зажег коптилку, и я постепенно начала различать предметы вокруг себя. Пол был земляной, утрамбованный, посредине шалаша на треножнике, под которым еле теплился огонь, стоял небольшой черный котел. Я посмотрела вверх: под темным потолком висели гирлянды сосисок и кровяной колбасы, повешенные туда для копчения, а также бахрома копоти, похожая на украшения рождественской елки, только траурные. Вокруг очага были расставлены чурбаны, и я очень удивилась, когда увидела, что на одном из них сидит старуха, совсем старая, с лицом, похожим на ущербную луну и состоявшим из одного носа и подбородка. Старуха сидела одна- одинешенька в полной темноте и пряла. Это была мать Пдриде; она встретила меня словами:
— Хорошо, что ты пришла, садись сюда, мне сказали, что ты синьора из Рима... эта кухня, конечно, не похожа на гостиную в Риме, но тебе придется приспособиться здесь... Иди сюда, сядь со мной рядом.
Мне, по правде сказать, совсем не хотелось садиться на один из этих узких чурбанов, и я чуть не попросила дать мне стул, но вовремя остановилась. Позже я узнала, что стулья не держат в шалашах; стулья находятся в домиках и считаются предметом роскоши, поэтому садятся на них только во время больших праздников и церемоний, например, на свадьбах, похоронах и тому подобное; а чтобы сохранить их в целости, стулья подвешивают к потолку, где они и висят кверху ножками, точно окорока. Однажды, войдя в домик Париде, я ударилась лбом о такой подвешенный стул и подумала про себя, что попала к очень невежественным людям.
Ну, хватит об этом. Коптилка разгорелась, и я увидела, что шалаш этот был настоящим хлевом, холодным и темным, с грязным полом; каменные стены и солома крыши были покрыты толстым слоем копоти. Затухающий очаг коптил, может потому, что дрова были сырыми; окон не было, и дым стоял в воздухе; выходил он из помещения очень медленно через соломенную крышу; за несколько минут пребывания в этом шалаше глаза у нас с Розеттой начали слезиться, а в горле запершило от дыма, Я вдруг заметила, что рядом со старухой, прячась под ее широкой юбкой, сидели уродливая дворняга и старый ободранный кот, и оба, хотя это и может показаться невозможным, плакали, бедняжки, как люди, от
этого острого и едкого дыма, только плакали они, сидя неподвижно и глядя перед собой широко открытыми глазами, и было видно, что они привыкли сидеть так и плакать. Я всегда ненавидела грязь, квартира у меня в Риме хоть и была очень скромной, но блестела, как зеркало. Сердце у меня сжалось от мысли, что нам с Розеттой придется готовить пищу, есть и даже жить в этом шалаше, как будто мы не люди, а козы или овцы. Я невольно сказала, продолжая думать вслух:
— Какое счастье, что нам жить здесь всего несколько дней, до прихода англичан.
На что Париде:
— Тебе что, не нравится шалаш?
А я ему в ответ:
— У нас в деревне в таких шалашах держат скот.
Париде был странным человеком, как я это заметила
впоследствии, бесчувственным и не имеющим никакого самолюбия. Он ответил мне с какой-то странной улыбкой:
— А здесь живут люди.
Старуха скрипящим, как у сверчка, голосом добавила:
— Тебе не нравится наш шалаш? Все же здесь лучше, чем под открытым небом. Наши бедные солдаты, которых послали в Россию,— их жены живут здесь с нами,— согласились бы прожить всю жизнь в таком вот шалаше, лишь бы вернуться сюда. Но они не вернутся, их всех убьют и даже не похоронят, как христиан, потому что в России не признают больше ни Христа, ни мадонны.
Я удивилась мрачным предсказаниям старухи; Париде усмехнулся и сказал:
— Моя мать видит все в мрачном свете, потому что она старая, сидит здесь одна целый день, а к тому же она еще и глухая. Кто тебе сказал, что они не вернутся? — громко спросил он у матери: — Обязательно вернутся, и ждать их осталось уже недолго.
Старуха проворчала:
— И они не вернутся, и нас всех убьют здесь с самолетов.
Париде опять усмехнулся, как будто мать сказала что-то смешное, но меня испугало это мрачное карканье старухи, и я сказала поспешно:
— Мы еще увидимся, а пока до свидания.
А она мне опять своим каркающим голосом:
— Мы еще увидимся и не раз, в Рим ты все равно вернешься не скоро, а может, и совсем не вернешься.
Париде расхохотался, а я подумала, что в этом нет ничего смешного, и произнесла в уме заклинания против наговора.
Конец дня я была занята приведением в порядок комнатки, в которой нам суждено было поселиться на долгое время, хотя тогда я этого еще не знала. Я подмела пол, соскоблила с кого многолетнюю грязь, собрала валявшиеся во всех углах тяпки и лопаты и отдала их Париде, чтобы он унес их в другое место, смела паутину со стен. Потом я перенесла кровать в угол, поставив ее около стенки мачеры, сдвинула вместе доски на железных козлах, встряхнула матрац из сухих кукурузных листьев, покрыла его простынями, очень красивыми, льняными, домашнего тканья и совсем свежими, а сверху постелила черный плащ Париде. Жена Париде, Луиза, блондинка с хитрым лицом, голубыми глазами и кудрявыми волосами, о которой я уже упоминала, уселась в глубине комнаты у станка и начала двигать его туда и обратно своими сильными и мускулистыми руками, производя при этом страшный шум, так что я ей сказала:
— Ты что, всегда будешь здесь так шуметь?
На что она ответила, смеясь:
— Да, еще сколько времени мне придется здесь, работать!.. Надо наткать материала, чтобы сшить штаны Париде и ребятам.
Я сказала:
— Вот беда, мы здесь совсем оглохнем.
А она:
— Я же не оглохла... и ты привыкнешь.
Луиза просидела около станка часа два, двигая его все время взад и вперед с деревянным шумом, сухим и звонким; а мы обе, кончив с уборкой комнаты, уселись тут же: Розетта на стуле, взятом нами напрокат у Париде, а я на кровати; так мы сидели и, открыв рот, смотрели на Луизу, как две дурочки, и ничего не делали. Луиза была не слишком разговорчивой, но охотно отвечала на наши вопросы. Таким образом мы узнали, что ив всех мужчин, живших здесь до войны, остался один Париде: его не взяли на войну, потому что у него не хватало двух пальцев на правой руке. Остальные мужчины были призваны и почти все были в России.
— Все женщины здесь, кроме меня,— сказала Луиза, двусмысленно, чуть ли не удовлетворенно улыбаясь,— уже все равно, что вдовы.
Я удивлялась, что и Луиза смотрит на все так же мрачно, как ее свекровь, и сказала:
— Почему ты думаешь, что все умрут? Я уверена, что они вернутся.
Но Луиза, улыбаясь, трясла головой:
— Ты меня не поняла. Я не верю, что они вернутся не потому, что их обязательно убьют, а потому, что русским женщинам нравятся наши мужчины. Всем нравятся иностранцы. Вполне возможно, что после войны эти женщины не отпустят их, и никто их больше никогда здесь не увидит.
Луиза смотрела на войну с точки зрения отношений между мужчинами и женщинами; казалось, она была очень довольна, что у ее мужа не хватало двух пальцев и он остался с ней, в то время как другие крестьянки потеряют своих мужей, которых отберут у них русские женщины. Разговор наш коснулся семьи Фесты, и Луиза сказала мне, что Филиппо удалось освободить сына от военной службы благодаря знакомствам и подкупам, а крестьяне, у которых не было ни денег, ни связей, должны были идти на войну и умирать там. Тут я вспомнила слова Филиппо, когда он говорил, что мир, по его мнению, состоит из дураков и умных, и я поняла, что и в данном случае Филиппо поступил умно.
Но вот, слава богу, наступила ночь, Луиза перестала двигать грохочущий станок и ушла готовить ужин. Мы с Розеттой так устали, что целый час продолжали сидеть неподвижно и безмолвно: я на кровати, а она на стуле около изголовья. Масляная коптилка еле мерцала, и при ее тусклом свете комнатушка казалась настоящей пещерой. Я смотрела на Розетту, Розетта на меня, и каждый раз наши взгляды сообщали что-то новое, мы не говорили — все выражалось в наших взглядах, слова были излишни, они не могли прибавить ничего к тому,
что мы сообщали друг другу глазами. Глаза Розетты говорили: «Что мы будем делать, мама? Мне страшно. Куда мы с тобой попали?» — и тому подобное.
Мои глаза отвечали ей: «Золотая моя дочка, успокойся, твоя мама рядом с тобой, и тебе нечего бояться»,— и так далее.
Так мы разговаривали без слов, пока наконец, как бы в заключение этого безмолвного разговора, Розетта придвинула стул к кровати, положила голову мне на колени и обняла мои ноги, а я все так же молча стала тихо-тихо гладить ее по голове. Мы сидели так, может быть, еще полчаса, потом дверь открылась, кто-то толкнул ее снаружи, и внизу показалась детская головка. Это был Донато — сынишка Париде.
— Папа зовет вас ужинать.
После обильного обеда, которым нас угостил Филиппо, нам совсем не хотелось есть, но я охотно приняла приглашение Париде, потому что грустные мысли обуревали меня и мне не хотелось сидеть целый вечер без ужина вдвоем с Розеттой в этой мрачной комнатушке.
Мы пошли вслед за Донато, бежавшим впереди нас, ориентируясь в темноте, как кошка, и вскоре оказались около шалаша на следующей мачере. В шалаше сидел Париде с четырьмя женщинами: там были его мать, жена, сестра и невестка. У сестры и у невестки было по трое детей у каждой, мужья их были на войне, их услали в Россию. Сестра Париде, которую звали Джачинта, была такая же смуглая, как брат, лицо широкое, с крупными чертами, глаза блестели, как у одержимой. Она казалась не совсем нормальной, голос у нее был резкий, и она все время ругала детей, цеплявшихся за нее, как щенки за суку, и непрерывно хныкавших, а иногда она их молча и с ожесточением била кулаком по голове. Невестку Париде, жену его брата, звали Анита, она жила до войны где-то возле Чистерны. Анита была худая и бледная брюнетка с орлиным носом и ясными глазами, смотревшими спокойно и задумчиво. По сравнению с Джачинтой, вид которой внушал страх, Анита производила впечатление тихой и кроткой женщины. Ее дети были тут же, но они не цеплялись за платье матери, а сидели молча на скамейках и терпеливо ждали ужина. Как только мы вошли, Париде сказал нам, улыбаясь
своей странной улыбкой, одновременно застенчивой и хитрой:
— Мы подумали, что вы там сидите одни, и решили пригласить вас.— Он помолчал немного и прибавил: — Пока вы не получите свои запасы, можете столоваться с нами; потом мы с вами подсчитаем, сколько вы мне будете должны.
Этим он давал мне понять, что я должна буду платить за еду, но я была ему и за это благодарна, потому что знала, что он беден, а в голодное время даже за деньги было трудно получить продукты: у кого были запасы, тот держал их для себя и не хотел делиться с другими, даже если ему за это платили.
Мы уселись, Париде зажег ацетиленовую лампу, яркий белый свет озарил шалаш и всех нас, сидевших на чурбанах вокруг треножника, на котором дымилась небольшая кастрюлька.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
— Хорошо, что ты пришла, садись сюда, мне сказали, что ты синьора из Рима... эта кухня, конечно, не похожа на гостиную в Риме, но тебе придется приспособиться здесь... Иди сюда, сядь со мной рядом.
Мне, по правде сказать, совсем не хотелось садиться на один из этих узких чурбанов, и я чуть не попросила дать мне стул, но вовремя остановилась. Позже я узнала, что стулья не держат в шалашах; стулья находятся в домиках и считаются предметом роскоши, поэтому садятся на них только во время больших праздников и церемоний, например, на свадьбах, похоронах и тому подобное; а чтобы сохранить их в целости, стулья подвешивают к потолку, где они и висят кверху ножками, точно окорока. Однажды, войдя в домик Париде, я ударилась лбом о такой подвешенный стул и подумала про себя, что попала к очень невежественным людям.
Ну, хватит об этом. Коптилка разгорелась, и я увидела, что шалаш этот был настоящим хлевом, холодным и темным, с грязным полом; каменные стены и солома крыши были покрыты толстым слоем копоти. Затухающий очаг коптил, может потому, что дрова были сырыми; окон не было, и дым стоял в воздухе; выходил он из помещения очень медленно через соломенную крышу; за несколько минут пребывания в этом шалаше глаза у нас с Розеттой начали слезиться, а в горле запершило от дыма, Я вдруг заметила, что рядом со старухой, прячась под ее широкой юбкой, сидели уродливая дворняга и старый ободранный кот, и оба, хотя это и может показаться невозможным, плакали, бедняжки, как люди, от
этого острого и едкого дыма, только плакали они, сидя неподвижно и глядя перед собой широко открытыми глазами, и было видно, что они привыкли сидеть так и плакать. Я всегда ненавидела грязь, квартира у меня в Риме хоть и была очень скромной, но блестела, как зеркало. Сердце у меня сжалось от мысли, что нам с Розеттой придется готовить пищу, есть и даже жить в этом шалаше, как будто мы не люди, а козы или овцы. Я невольно сказала, продолжая думать вслух:
— Какое счастье, что нам жить здесь всего несколько дней, до прихода англичан.
На что Париде:
— Тебе что, не нравится шалаш?
А я ему в ответ:
— У нас в деревне в таких шалашах держат скот.
Париде был странным человеком, как я это заметила
впоследствии, бесчувственным и не имеющим никакого самолюбия. Он ответил мне с какой-то странной улыбкой:
— А здесь живут люди.
Старуха скрипящим, как у сверчка, голосом добавила:
— Тебе не нравится наш шалаш? Все же здесь лучше, чем под открытым небом. Наши бедные солдаты, которых послали в Россию,— их жены живут здесь с нами,— согласились бы прожить всю жизнь в таком вот шалаше, лишь бы вернуться сюда. Но они не вернутся, их всех убьют и даже не похоронят, как христиан, потому что в России не признают больше ни Христа, ни мадонны.
Я удивилась мрачным предсказаниям старухи; Париде усмехнулся и сказал:
— Моя мать видит все в мрачном свете, потому что она старая, сидит здесь одна целый день, а к тому же она еще и глухая. Кто тебе сказал, что они не вернутся? — громко спросил он у матери: — Обязательно вернутся, и ждать их осталось уже недолго.
Старуха проворчала:
— И они не вернутся, и нас всех убьют здесь с самолетов.
Париде опять усмехнулся, как будто мать сказала что-то смешное, но меня испугало это мрачное карканье старухи, и я сказала поспешно:
— Мы еще увидимся, а пока до свидания.
А она мне опять своим каркающим голосом:
— Мы еще увидимся и не раз, в Рим ты все равно вернешься не скоро, а может, и совсем не вернешься.
Париде расхохотался, а я подумала, что в этом нет ничего смешного, и произнесла в уме заклинания против наговора.
Конец дня я была занята приведением в порядок комнатки, в которой нам суждено было поселиться на долгое время, хотя тогда я этого еще не знала. Я подмела пол, соскоблила с кого многолетнюю грязь, собрала валявшиеся во всех углах тяпки и лопаты и отдала их Париде, чтобы он унес их в другое место, смела паутину со стен. Потом я перенесла кровать в угол, поставив ее около стенки мачеры, сдвинула вместе доски на железных козлах, встряхнула матрац из сухих кукурузных листьев, покрыла его простынями, очень красивыми, льняными, домашнего тканья и совсем свежими, а сверху постелила черный плащ Париде. Жена Париде, Луиза, блондинка с хитрым лицом, голубыми глазами и кудрявыми волосами, о которой я уже упоминала, уселась в глубине комнаты у станка и начала двигать его туда и обратно своими сильными и мускулистыми руками, производя при этом страшный шум, так что я ей сказала:
— Ты что, всегда будешь здесь так шуметь?
На что она ответила, смеясь:
— Да, еще сколько времени мне придется здесь, работать!.. Надо наткать материала, чтобы сшить штаны Париде и ребятам.
Я сказала:
— Вот беда, мы здесь совсем оглохнем.
А она:
— Я же не оглохла... и ты привыкнешь.
Луиза просидела около станка часа два, двигая его все время взад и вперед с деревянным шумом, сухим и звонким; а мы обе, кончив с уборкой комнаты, уселись тут же: Розетта на стуле, взятом нами напрокат у Париде, а я на кровати; так мы сидели и, открыв рот, смотрели на Луизу, как две дурочки, и ничего не делали. Луиза была не слишком разговорчивой, но охотно отвечала на наши вопросы. Таким образом мы узнали, что ив всех мужчин, живших здесь до войны, остался один Париде: его не взяли на войну, потому что у него не хватало двух пальцев на правой руке. Остальные мужчины были призваны и почти все были в России.
— Все женщины здесь, кроме меня,— сказала Луиза, двусмысленно, чуть ли не удовлетворенно улыбаясь,— уже все равно, что вдовы.
Я удивлялась, что и Луиза смотрит на все так же мрачно, как ее свекровь, и сказала:
— Почему ты думаешь, что все умрут? Я уверена, что они вернутся.
Но Луиза, улыбаясь, трясла головой:
— Ты меня не поняла. Я не верю, что они вернутся не потому, что их обязательно убьют, а потому, что русским женщинам нравятся наши мужчины. Всем нравятся иностранцы. Вполне возможно, что после войны эти женщины не отпустят их, и никто их больше никогда здесь не увидит.
Луиза смотрела на войну с точки зрения отношений между мужчинами и женщинами; казалось, она была очень довольна, что у ее мужа не хватало двух пальцев и он остался с ней, в то время как другие крестьянки потеряют своих мужей, которых отберут у них русские женщины. Разговор наш коснулся семьи Фесты, и Луиза сказала мне, что Филиппо удалось освободить сына от военной службы благодаря знакомствам и подкупам, а крестьяне, у которых не было ни денег, ни связей, должны были идти на войну и умирать там. Тут я вспомнила слова Филиппо, когда он говорил, что мир, по его мнению, состоит из дураков и умных, и я поняла, что и в данном случае Филиппо поступил умно.
Но вот, слава богу, наступила ночь, Луиза перестала двигать грохочущий станок и ушла готовить ужин. Мы с Розеттой так устали, что целый час продолжали сидеть неподвижно и безмолвно: я на кровати, а она на стуле около изголовья. Масляная коптилка еле мерцала, и при ее тусклом свете комнатушка казалась настоящей пещерой. Я смотрела на Розетту, Розетта на меня, и каждый раз наши взгляды сообщали что-то новое, мы не говорили — все выражалось в наших взглядах, слова были излишни, они не могли прибавить ничего к тому,
что мы сообщали друг другу глазами. Глаза Розетты говорили: «Что мы будем делать, мама? Мне страшно. Куда мы с тобой попали?» — и тому подобное.
Мои глаза отвечали ей: «Золотая моя дочка, успокойся, твоя мама рядом с тобой, и тебе нечего бояться»,— и так далее.
Так мы разговаривали без слов, пока наконец, как бы в заключение этого безмолвного разговора, Розетта придвинула стул к кровати, положила голову мне на колени и обняла мои ноги, а я все так же молча стала тихо-тихо гладить ее по голове. Мы сидели так, может быть, еще полчаса, потом дверь открылась, кто-то толкнул ее снаружи, и внизу показалась детская головка. Это был Донато — сынишка Париде.
— Папа зовет вас ужинать.
После обильного обеда, которым нас угостил Филиппо, нам совсем не хотелось есть, но я охотно приняла приглашение Париде, потому что грустные мысли обуревали меня и мне не хотелось сидеть целый вечер без ужина вдвоем с Розеттой в этой мрачной комнатушке.
Мы пошли вслед за Донато, бежавшим впереди нас, ориентируясь в темноте, как кошка, и вскоре оказались около шалаша на следующей мачере. В шалаше сидел Париде с четырьмя женщинами: там были его мать, жена, сестра и невестка. У сестры и у невестки было по трое детей у каждой, мужья их были на войне, их услали в Россию. Сестра Париде, которую звали Джачинта, была такая же смуглая, как брат, лицо широкое, с крупными чертами, глаза блестели, как у одержимой. Она казалась не совсем нормальной, голос у нее был резкий, и она все время ругала детей, цеплявшихся за нее, как щенки за суку, и непрерывно хныкавших, а иногда она их молча и с ожесточением била кулаком по голове. Невестку Париде, жену его брата, звали Анита, она жила до войны где-то возле Чистерны. Анита была худая и бледная брюнетка с орлиным носом и ясными глазами, смотревшими спокойно и задумчиво. По сравнению с Джачинтой, вид которой внушал страх, Анита производила впечатление тихой и кроткой женщины. Ее дети были тут же, но они не цеплялись за платье матери, а сидели молча на скамейках и терпеливо ждали ужина. Как только мы вошли, Париде сказал нам, улыбаясь
своей странной улыбкой, одновременно застенчивой и хитрой:
— Мы подумали, что вы там сидите одни, и решили пригласить вас.— Он помолчал немного и прибавил: — Пока вы не получите свои запасы, можете столоваться с нами; потом мы с вами подсчитаем, сколько вы мне будете должны.
Этим он давал мне понять, что я должна буду платить за еду, но я была ему и за это благодарна, потому что знала, что он беден, а в голодное время даже за деньги было трудно получить продукты: у кого были запасы, тот держал их для себя и не хотел делиться с другими, даже если ему за это платили.
Мы уселись, Париде зажег ацетиленовую лампу, яркий белый свет озарил шалаш и всех нас, сидевших на чурбанах вокруг треножника, на котором дымилась небольшая кастрюлька.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57