И это совершенство, представляющее собой смесь неопытности с религией и казавшееся мне нерушимым, как каменная башня, оказалось в конце концов карточным домиком; я не понимала тогда, что настоящая святость основана на знании и опыте, хотя и совсем особого свойства, а не на отсутствии опыта и на неведении, как это было у Розетты. Но разве я в этом виновата? Я окружала ее любовью и, как все матери, заботилась о том, чтобы она ничего не знала о темной стороне жизни. Я думала: когда она выйдет замуж и уйдет от меня, то очень скоро познакомится с этой темной стороной. Но я не учла войны, которая обнажает все плохое и тогда, когда мы этого не хотим, заставляет нас раньше времени испытывать это плохое, часто противоестественным и жестоким образом. Совершенство Розетты было совершенством мирных лет, когда торговля в лавке шла хорошо, я заботилась о том, чтобы накопить деньги ей на приданое, и она могла выйти замуж за хорошего человека, который любил бы ее, а она родила бы ему детей и стала бы такой же совершенной женой, как была совершенной девочкой и девушкой. Ее совершенство не годилось для войны, требующей от человека совсем других качеств, не знаю каких, но, во всяком случае, не таких, какими обладала Розетта.
Наконец мы поднялись и пошли в темноте вдоль мачеры, направляясь к нашей комнатке. Проходя мимо окна Париде, я услышала шум в доме — они еще не легли, двигались по комнате, тихонько переговариваясь между собой, как куры в курятнике, которые всегда квохчут, прежде чем устроятся на насесте. Но вот и наша комнатка, прислонившаяся к дому и к скале, с дощатой дверью, покатой черепичной крышей и окошком без стекол. Я открыла дверь, и мы оказались в полной темноте, но у меня были спички, я зажгла огарок свечи, потом оторвала полоску от носового платка и смастерила фитиль для коптилки. Коптилка осветила нашу комнатку довольно ярким, хотя и печальным светом, мы уселись на кровать, и я сказала Розетте:
— Мы с тобой снимем только юбки и кофточки. У нас ничего нет, кроме простынь и плаща Париде, и если мы разденемся догола, то ночью замерзнем.
Так мы и сделали: улеглись спать в нижних юбках. Единственной нормальной вещью в этой кровати, которую, собственно говоря, даже нельзя назвать кроватью, были льняные простыни ручного тканья, тяжелые и свежие. Но стоило повернуться, как кукурузные листья начинали шуршать и сбивались в стороны, так что между спиной и досками оставалась лишь тонкая мешковина. Никогда в жизни я не спала на такой кровати, даже когда жила ребенком в деревне: у нас в доме были обычные кровати с сетками и матрацами.
Как-то я повернулась и подо мной раздвинулись не только листья, но и доски, я почувствовала, что падаю вниз и касаюсь задом земли. Я встала в темноте, поправила доски и мешок с листьями, потом опять залезла на кровать и прижалась к Розетте, которая лежала возле стенки ко мне спиной, свернувшись клубочком. Это была очень беспокойная ночь. Не знаю, в котором часу, может после полуночи, я проснулась и услыхала какой- то писк, тоненький и слабый, слабее, чем пищат птенчики. Писк слышался из-под кровати. Я разбудила Розетту и спросила у нее, слышит ли она этот писк, Розетта ответила, что слышит. Тогда я зажгла коптилку и заглянула под кровать. Я увидела там ящичек, в котором, кроме пучков ромашки и дикой мяты, казалось, ничего не было. Но писк шел оттуда, поискав среди ромашки, я нашла круглое гнездышко из соломы и шерсти, а в нем восемь или десять только что родившихся мышат, величиной не больше моего мизинца, розовых, голых, совсем прозрачных. Розетта сейчас же сказала мне, что их нельзя трогать, что если мы убьем их в первую ночь, проведенную на этом месте, это принесет нам несчастье. Тогда мы опять взобрались на кровать и с большим трудом уснули. Но примерно через час я почувствовала, как что-то мягкое и тяжелое гуляет по моему лицу и груди. Я испугалась и закричала, Розетта опять проснулась, мы зажгли коптилку и увидели, что на этот раз это были не мыши, а котенок. Он сидел в ногах кровати— хорошенький, черный, с зелеными глазами, очень худой, но молодой и с блестящей шерстью, и пристально смотрел на нас, готовый выпрыгнуть в окошко, через которое к нам залез. Розетта ласково позвала его, она очень любила кошек и знала, как надо с ними обходиться; котенок сейчас же доверчиво подошел к ней и через несколько мгновений уже лежал с нами под простыней и мурлыкал. Этот котенок спал с нами все время, пока мы жили в Сант Еуфемии, звали его Джиджи. Он повадился ходить к нам каждую ночь после полуночи, забираться между мной и Розеттой под простыню и спать с нами до утра. Джиджи очень привязался к Розетте, но когда он спал между нами, мы не смели двигаться, потому что котенок сейчас же начинал ворчать в темноте, как бы говоря: «Что за безобразие! Не дают поспать».
В эту ночь я просыпалась много раз, не только из- за мышей и кота, и каждый раз с трудом могла сообразить, где мы находимся. Один раз, проснувшись, я услышала шум самолета, летевшего очень низко, звук мотора был такой строгий и вместе с тем нежный, как будто пропеллер крутился не в воздухе, а в воде, и мне показалось, что самолет разговаривает со мной и сообщает утешительные для меня вести. Потом мне объяснили, что эти самолеты называют аистами и что они делают разведку, а потому и летают так медленно. В конце концов я так привыкла к ним, что иногда не засыпала, пока не услышу знакомого шума, а когда самолет не прилетал, испытывала нечто вроде разочарования. Эти аисты были английскими самолетами, а я знала, что англичане когда-нибудь придут к нам, чтобы вернуть нам свободу и дать возможность возвратиться домой.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Так началась жизнь в Сант Еуфемии, как называлась эта местность. Поначалу мы думали, что проживем здесь не больше двух недель, на самом же деле нам пришлось остаться на целых девять месяцев. Утром мы старались вставать как можно позже, потому что нам было совершенно нечего делать; да к тому же мы были так измучены пережитыми в Риме лишениями и тревогой, что всю первую неделю спали по двенадцати-четырнадцати часов в сутки. Ложились мы очень рано, просыпались ночью, потом опять засыпали, просыпались на рассвете, опять погружались в сон, а когда становилось совсем светло, достаточно было повернуться лицом к стене и спиной к падавшему из окошечка свету, чтобы опять заснуть и проснуться незадолго до полудня. Я никогда в своей жизни не спала так много и таким хорошим, крепким сном, полным аромата, как хлеб домашней выпечки, без сновидений и без волнений; я чувствовала, что отдыхаю, что ко мне возвращаются силы, истощенные сборами в дорогу и днями, проведенными в доме у Кончетты. Этот крепкий и глубокий сон возрождал нас, так что через неделю мы обе преобразились: черные круги под глазами исчезли, и глаза больше не выглядели усталыми, щеки округлились, лица стали гладкими и свежими, мысли — ясными. Когда я спала, мне казалось, что земля, на которой я родилась и которую покинула уже так давно, вновь раскрыла передо мной свои объятия, вливая в меня силу, как это случается с растениями, вырванными из почвы и потом снова посаженными в землю,— они вновь обретают силы и начинают докрываться листьями и цветами. Да, именно так! Мы ведь даже не люди, а растения, или, вернее, больше растения, чем люди, и вся наша сила идет от земли, на которой мы родились, и когда мы покидаем эту землю, то становимся не людьми и не растениями, а просто мусором, который ветер разносит по свету.
Мы спали так много и с таким удовольствием, что все жизненные трудности стали казаться нам здесь, в горах, ничтожными и мы весело преодолевали их, почти не замечая; так у сытого и отдохнувшего мула, втащившего без передышки на гору тяжелый воз, остается еще достаточно сил для того, чтобы как ни в чем не бывало продолжать трусить по ровной дорожке. А между тем жизнь наша здесь была очень тяжелой, в чем мы скоро убедились. Трудности начинались с самого утра: вставать с кровати надо было очень осторожно, чтобы не измазать ноги, потому что пошли дожди и земляной гол превратился в грязное болото. Чтобы не пачкать ноги, я положила на него плоские камни. Потом надо бы натаскать воды из колодца, находившегося против нашего домишки; осенью это не представляло большой трудности, но мы жили в горах на высоте около тысячи метров, и зимой вода в колодце замерзала. Когда я вытаскивала ведро из колодца, руки у меня совершенно окоченевали, а вода была ледяной. Я страшная мерзлячка и ограничивалась тем, что по утрам мыла только лицо и руки; но Розетта была гораздо чувствительнее к грязи, чем к холоду, поэтому каждое утро она раздевалась донага и, стоя посреди комнаты, выливала себе на голову целое ведро ледяной воды. Моя Розетта была такой сильной и здоровой, что вода стекала с нее, как будто ее кожа была покрыта маслом, только несколько капель задерживалось у нее на груди, на плечах, на животе и на ягодицах. Окончив утренний туалет, мы выходили из нашей комнатушки и приступали к приготовлению пищи. Пока погода стояла хорошая и не наступила зима, мы справлялись довольно легко с готовкой, с наступлением же зимы начались и наши трудности. Мы должны были идти под дождем в заросли кустарника за ветками и камышом. Потом мы приносили все это в шалаш, и тут начиналось наше мучение с огнем. Зеленые и мокрые ветви не загорались, камыш дымил густым черным дымом, нам приходилось ложиться на землю и, прислонив щеку прямо к грязи, подолгу дуть, пока огонь не разгорался. Для того чтобы разогреть кастрюльку с фасолью или зажарить яичницу из одного яйца, мы становились грязными с головы до ног, глаза у нас слезились от дыма, и мы чувствовали себя совершенно измотанными. Ели мы, как крестьяне: завтракали около одиннадцати часов и съедали за завтраком очень мало, а потом обедали часов в семь вечера. Утром мы ели немного мамалыги с томатным соусом, в который я крошила одну сосиску, или просто луковицу с хлебом, а то и горсточку сладких рожков; вечером мы ели минестрину, о которой я уже упоминала, и немного мяса, почти всегда козлятину; разница была лишь в том: коза ли это, козленок или козел. После утреннего завтрака нам не оставалось ничего другого, как ждать обеда. Если погода была хорошая, мы шли гулять вдоль мачеры до леса; там мы находили себе тенистое местечко под деревом, ложились на траву и до самого вечера смотрели на открывавшуюся перед нами панораму. Но зима была очень суровой, погода все время стояла плохая, и чаще всего нам приходилось оставаться у себя в комнатке, где мы сидели: Розетта на стуле, а я на кровати,— ничего не делая, и смотрели на Луизу, которая с описанным уже мною оглушающим шумом ткала на своем станке. Этих часов, проведенных в нашей комнатке, я не забуду до самой смерти. Дождь шел не переставая, монотонный и частый, я прислушивалась к его шуму на черепичной крыше, к журчанию струек, стекавших по водосточной трубе, проведенной в колодец. Мы экономили оливковое масло, потому что у нас было его мало, и сидели без освещения, если не считать света дождливого дня, проникавшего в комнатушку через оконце, которое было таким маленьким, что казалось скорее отдушиной. Мы молчали, потому что нам надоело говорить об одном и том же: тем для разговора у нас было всего две: голод и приход англичан. Дни тянулись мучительно медленно; я совершенно потеряла ощущение времени и даже не знала, какой у нас месяц и день, мне казалось, что я стала совсем глупой, так как думать мне было не о чем, и моя голова не работала; иногда мне чудилось, что я схожу с ума; если бы у меня не было Розетты, которой я, как мать, должна была показать пример, не знаю, что бы я сделала: может быть, я выбежала бы из комнаты со страшным криком или надавала пощечин Луизе, которая нарочно оглушала нас своим ужасным станком, делая это с хитрой улыбкой и как бы говоря нам:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Наконец мы поднялись и пошли в темноте вдоль мачеры, направляясь к нашей комнатке. Проходя мимо окна Париде, я услышала шум в доме — они еще не легли, двигались по комнате, тихонько переговариваясь между собой, как куры в курятнике, которые всегда квохчут, прежде чем устроятся на насесте. Но вот и наша комнатка, прислонившаяся к дому и к скале, с дощатой дверью, покатой черепичной крышей и окошком без стекол. Я открыла дверь, и мы оказались в полной темноте, но у меня были спички, я зажгла огарок свечи, потом оторвала полоску от носового платка и смастерила фитиль для коптилки. Коптилка осветила нашу комнатку довольно ярким, хотя и печальным светом, мы уселись на кровать, и я сказала Розетте:
— Мы с тобой снимем только юбки и кофточки. У нас ничего нет, кроме простынь и плаща Париде, и если мы разденемся догола, то ночью замерзнем.
Так мы и сделали: улеглись спать в нижних юбках. Единственной нормальной вещью в этой кровати, которую, собственно говоря, даже нельзя назвать кроватью, были льняные простыни ручного тканья, тяжелые и свежие. Но стоило повернуться, как кукурузные листья начинали шуршать и сбивались в стороны, так что между спиной и досками оставалась лишь тонкая мешковина. Никогда в жизни я не спала на такой кровати, даже когда жила ребенком в деревне: у нас в доме были обычные кровати с сетками и матрацами.
Как-то я повернулась и подо мной раздвинулись не только листья, но и доски, я почувствовала, что падаю вниз и касаюсь задом земли. Я встала в темноте, поправила доски и мешок с листьями, потом опять залезла на кровать и прижалась к Розетте, которая лежала возле стенки ко мне спиной, свернувшись клубочком. Это была очень беспокойная ночь. Не знаю, в котором часу, может после полуночи, я проснулась и услыхала какой- то писк, тоненький и слабый, слабее, чем пищат птенчики. Писк слышался из-под кровати. Я разбудила Розетту и спросила у нее, слышит ли она этот писк, Розетта ответила, что слышит. Тогда я зажгла коптилку и заглянула под кровать. Я увидела там ящичек, в котором, кроме пучков ромашки и дикой мяты, казалось, ничего не было. Но писк шел оттуда, поискав среди ромашки, я нашла круглое гнездышко из соломы и шерсти, а в нем восемь или десять только что родившихся мышат, величиной не больше моего мизинца, розовых, голых, совсем прозрачных. Розетта сейчас же сказала мне, что их нельзя трогать, что если мы убьем их в первую ночь, проведенную на этом месте, это принесет нам несчастье. Тогда мы опять взобрались на кровать и с большим трудом уснули. Но примерно через час я почувствовала, как что-то мягкое и тяжелое гуляет по моему лицу и груди. Я испугалась и закричала, Розетта опять проснулась, мы зажгли коптилку и увидели, что на этот раз это были не мыши, а котенок. Он сидел в ногах кровати— хорошенький, черный, с зелеными глазами, очень худой, но молодой и с блестящей шерстью, и пристально смотрел на нас, готовый выпрыгнуть в окошко, через которое к нам залез. Розетта ласково позвала его, она очень любила кошек и знала, как надо с ними обходиться; котенок сейчас же доверчиво подошел к ней и через несколько мгновений уже лежал с нами под простыней и мурлыкал. Этот котенок спал с нами все время, пока мы жили в Сант Еуфемии, звали его Джиджи. Он повадился ходить к нам каждую ночь после полуночи, забираться между мной и Розеттой под простыню и спать с нами до утра. Джиджи очень привязался к Розетте, но когда он спал между нами, мы не смели двигаться, потому что котенок сейчас же начинал ворчать в темноте, как бы говоря: «Что за безобразие! Не дают поспать».
В эту ночь я просыпалась много раз, не только из- за мышей и кота, и каждый раз с трудом могла сообразить, где мы находимся. Один раз, проснувшись, я услышала шум самолета, летевшего очень низко, звук мотора был такой строгий и вместе с тем нежный, как будто пропеллер крутился не в воздухе, а в воде, и мне показалось, что самолет разговаривает со мной и сообщает утешительные для меня вести. Потом мне объяснили, что эти самолеты называют аистами и что они делают разведку, а потому и летают так медленно. В конце концов я так привыкла к ним, что иногда не засыпала, пока не услышу знакомого шума, а когда самолет не прилетал, испытывала нечто вроде разочарования. Эти аисты были английскими самолетами, а я знала, что англичане когда-нибудь придут к нам, чтобы вернуть нам свободу и дать возможность возвратиться домой.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Так началась жизнь в Сант Еуфемии, как называлась эта местность. Поначалу мы думали, что проживем здесь не больше двух недель, на самом же деле нам пришлось остаться на целых девять месяцев. Утром мы старались вставать как можно позже, потому что нам было совершенно нечего делать; да к тому же мы были так измучены пережитыми в Риме лишениями и тревогой, что всю первую неделю спали по двенадцати-четырнадцати часов в сутки. Ложились мы очень рано, просыпались ночью, потом опять засыпали, просыпались на рассвете, опять погружались в сон, а когда становилось совсем светло, достаточно было повернуться лицом к стене и спиной к падавшему из окошечка свету, чтобы опять заснуть и проснуться незадолго до полудня. Я никогда в своей жизни не спала так много и таким хорошим, крепким сном, полным аромата, как хлеб домашней выпечки, без сновидений и без волнений; я чувствовала, что отдыхаю, что ко мне возвращаются силы, истощенные сборами в дорогу и днями, проведенными в доме у Кончетты. Этот крепкий и глубокий сон возрождал нас, так что через неделю мы обе преобразились: черные круги под глазами исчезли, и глаза больше не выглядели усталыми, щеки округлились, лица стали гладкими и свежими, мысли — ясными. Когда я спала, мне казалось, что земля, на которой я родилась и которую покинула уже так давно, вновь раскрыла передо мной свои объятия, вливая в меня силу, как это случается с растениями, вырванными из почвы и потом снова посаженными в землю,— они вновь обретают силы и начинают докрываться листьями и цветами. Да, именно так! Мы ведь даже не люди, а растения, или, вернее, больше растения, чем люди, и вся наша сила идет от земли, на которой мы родились, и когда мы покидаем эту землю, то становимся не людьми и не растениями, а просто мусором, который ветер разносит по свету.
Мы спали так много и с таким удовольствием, что все жизненные трудности стали казаться нам здесь, в горах, ничтожными и мы весело преодолевали их, почти не замечая; так у сытого и отдохнувшего мула, втащившего без передышки на гору тяжелый воз, остается еще достаточно сил для того, чтобы как ни в чем не бывало продолжать трусить по ровной дорожке. А между тем жизнь наша здесь была очень тяжелой, в чем мы скоро убедились. Трудности начинались с самого утра: вставать с кровати надо было очень осторожно, чтобы не измазать ноги, потому что пошли дожди и земляной гол превратился в грязное болото. Чтобы не пачкать ноги, я положила на него плоские камни. Потом надо бы натаскать воды из колодца, находившегося против нашего домишки; осенью это не представляло большой трудности, но мы жили в горах на высоте около тысячи метров, и зимой вода в колодце замерзала. Когда я вытаскивала ведро из колодца, руки у меня совершенно окоченевали, а вода была ледяной. Я страшная мерзлячка и ограничивалась тем, что по утрам мыла только лицо и руки; но Розетта была гораздо чувствительнее к грязи, чем к холоду, поэтому каждое утро она раздевалась донага и, стоя посреди комнаты, выливала себе на голову целое ведро ледяной воды. Моя Розетта была такой сильной и здоровой, что вода стекала с нее, как будто ее кожа была покрыта маслом, только несколько капель задерживалось у нее на груди, на плечах, на животе и на ягодицах. Окончив утренний туалет, мы выходили из нашей комнатушки и приступали к приготовлению пищи. Пока погода стояла хорошая и не наступила зима, мы справлялись довольно легко с готовкой, с наступлением же зимы начались и наши трудности. Мы должны были идти под дождем в заросли кустарника за ветками и камышом. Потом мы приносили все это в шалаш, и тут начиналось наше мучение с огнем. Зеленые и мокрые ветви не загорались, камыш дымил густым черным дымом, нам приходилось ложиться на землю и, прислонив щеку прямо к грязи, подолгу дуть, пока огонь не разгорался. Для того чтобы разогреть кастрюльку с фасолью или зажарить яичницу из одного яйца, мы становились грязными с головы до ног, глаза у нас слезились от дыма, и мы чувствовали себя совершенно измотанными. Ели мы, как крестьяне: завтракали около одиннадцати часов и съедали за завтраком очень мало, а потом обедали часов в семь вечера. Утром мы ели немного мамалыги с томатным соусом, в который я крошила одну сосиску, или просто луковицу с хлебом, а то и горсточку сладких рожков; вечером мы ели минестрину, о которой я уже упоминала, и немного мяса, почти всегда козлятину; разница была лишь в том: коза ли это, козленок или козел. После утреннего завтрака нам не оставалось ничего другого, как ждать обеда. Если погода была хорошая, мы шли гулять вдоль мачеры до леса; там мы находили себе тенистое местечко под деревом, ложились на траву и до самого вечера смотрели на открывавшуюся перед нами панораму. Но зима была очень суровой, погода все время стояла плохая, и чаще всего нам приходилось оставаться у себя в комнатке, где мы сидели: Розетта на стуле, а я на кровати,— ничего не делая, и смотрели на Луизу, которая с описанным уже мною оглушающим шумом ткала на своем станке. Этих часов, проведенных в нашей комнатке, я не забуду до самой смерти. Дождь шел не переставая, монотонный и частый, я прислушивалась к его шуму на черепичной крыше, к журчанию струек, стекавших по водосточной трубе, проведенной в колодец. Мы экономили оливковое масло, потому что у нас было его мало, и сидели без освещения, если не считать света дождливого дня, проникавшего в комнатушку через оконце, которое было таким маленьким, что казалось скорее отдушиной. Мы молчали, потому что нам надоело говорить об одном и том же: тем для разговора у нас было всего две: голод и приход англичан. Дни тянулись мучительно медленно; я совершенно потеряла ощущение времени и даже не знала, какой у нас месяц и день, мне казалось, что я стала совсем глупой, так как думать мне было не о чем, и моя голова не работала; иногда мне чудилось, что я схожу с ума; если бы у меня не было Розетты, которой я, как мать, должна была показать пример, не знаю, что бы я сделала: может быть, я выбежала бы из комнаты со страшным криком или надавала пощечин Луизе, которая нарочно оглушала нас своим ужасным станком, делая это с хитрой улыбкой и как бы говоря нам:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57