А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


У входа в пещеру я заметила совершенно необычный предмет: небольшой алтарь, сделанный из старых ящиков и покрытый красивой вышитой скатертью. На алтаре стояло распятие и две серебряные вазы, в которые кто-то за неимением цветов поставил дубовые ветви с листьями. Под распятием я с удивлением увидела, что вместо иконок или там других религиозных символов лежали в ряд часы, около дюжины всяких часов, но все они были старого образца, из тех, что носят в жилетном кармане, большинство из них были металлические, но некоторые казались золотыми. Рядом с алтарем на скамейке сидел патер. Я сказала, что это был патер, потому что узнала его по тонзуре \ но по всему остальному трудно было себе представить, что это священнослужитель. Это был человек лет пятидесяти, со смуглым худым и строгим лицом. Он был одет не в черное, как все патеры, а в белое: белая фуфайка с белым поясом, белые панталоны, вернее кальсоны, заправленные в черные носки, на ногах у него были черные башмаки. Одним словом, патер снял с себя по неизвестным причинам свою сутану и остался в том, что было под сутаной. Он сидел неподвижно, опустив голову, скрестив на коленях руки и шевеля быстро-быстро губами, как будто молился. Я подошла к алтарю, патер поднял на меня глаза одержимого, ничего не видящего вокруг.
Я сказала тихонько Розетте:
— Да ведь он сумасшедший.
Но в голосе моем не было удивления, так как я уже успела привыкнуть не удивляться ничему. Патер пристально посмотрел на меня, и в его глазах постепенно появлялось выражение, как будто он начинал узнавать меня. Вдруг он вскочил на ноги, схватил меня за руку и воскликнул:
— Молодец, что ты наконец пришла... вот, заведи мне все эти часы.
1 Католические священнослужители выбривают себе на макушке круглую лысину, называемую тонзурой, которая и является отличительным признаком того, что человек посвятил себя религии.
Я растерянно огляделась по сторонам. Пальцы патера сжимали мою руку с такой силой, как будто это были когти ястреба или коршуна. Один из беженцев, очевидно, наблюдавший краем глаза всю эту сцену, закричал, не оборачиваясь:
— Сделай то, о чем он тебя просит, заведи ему часы... У него разрушили церковь и дом, он сбежал со своими часами и малость помешался. Но он совершенно безобидный сумасшедший... можешь быть спокойна.
Немного придя в себя, мы с Розеттой взяли по очереди все его часы и завели их, вернее сделали вид, что завели, потому что часы были заведены и прекрасно шли. Он смотрел на нас, стоя в типичной для патера позе — расставив ноги, заложив руки за спину, нахмурившись и опустив голову. Когда мы кончили нашу работу, он сказал низким голосом:
— Теперь часы заведены, и я могу наконец отслужить обедню... хорошо, как хорошо, что вы наконец пришли.
В этот момент, к счастью, к нам подошла еще одна обитательница этой пещеры, молодая монахиня, вид которой меня сразу успокоил. У нее было бледное красивое лицо, черные брови сходились на переносице, оттеняя черные блестящие и спокойные глаза, похожие на две звезды в летнем небе. Но больше всего меня поразило, что ее нагрудник и прочие детали монашеского одеяния были белы, как снег, и, что особенно удивительно, идеально накрахмалены. Как она могла оставаться такой чистой и аккуратной в этой грязной пещере? Монахиня обратилась к патеру, заговорив с ним участливым и мягким голосом:
— Идите поешьте с нами, дон Маттео... но сначала оденьте что-нибудь, нехорошо садиться за стол в кальсонах.
Дон Маттео, стоявший с широко расставленными ногами и своей позой и костюмом очень напоминавший зуава, слушал ее с раскрытым ртом и испуганным взглядом. Наконец он пробормотал:
— А как же часы? Кто позаботится о часах?
Монахиня ответила спокойным голосом:
— Ведь вам их завели, они идут хорошо; посмотри
те, дон Маттео, все они показывают один и тот же час, и это как раз время садиться за стол.
Говоря это, монахиня сняла с гвоздя черное платье патера и помогла ему одеться, как это делают сиделки в сумасшедшем доме, спокойно и приветливо. Дон Маттео позволил облачить себя в пыльную и грязную сутану, провел рукой по спутанным волосам и направился вместе с монахиней, державшей его под руку, в глубь пещеры, где на треножнике стоял большой дымящийся котел. Монахиня обернулась к нам:
— Идите и вы трое, еды хватит и для вас.
Мы подошли к котлу, вокруг которого уже собрались беженцы. Среди этих беженцев я обратила внимание на одного, низенького и толстого человечка в лохмотьях, растрепанного и небритого, который все время жаловался и ворчал. Штаны его были разорваны сзади, как раз на заднице, и в дырку виднелся кусок белой рубахи. Он протягивал свою тарелку, говоря при этом жалобным голосом:
— Мне вы даете всегда меньше других, сестра Тереза, почему вы мне даете меньше других?
Сестра Тереза не ответила ему, она была занята тем, что разливала суп: каждый получил по куску мяса и по два половника бульона. Один из беженцев, человек средних лет, с черными усами и красным лицом, сказал язвительно:
— Почему ты не наложишь на сестру штраф, Тико? Ведь ты служишь в полиции, вот и наложи на нее штраф, что она дает тебе супа меньше других.
Потом, смеясь, он обратился к Микеле:
— Замечательная компания собралась здесь: патер сошел с ума, карабинеров увезли в Германию, полицейский бродит с рубахой, вылезающей из панталон, а городской голова — это я — голодает больше других. Властей никаких нет, чудо еще, что мы не перегрызли горло друг другу.
Монахиня ответила, не поднимая глаз от котла:
— Это не чудо, а божья воля, бог хочет, чтобы люди помогали друг другу.
А Тико бормотал:
— Вы всегда шутите, дон Луиджи... Разве вы не
знаете, что полицейский без мундира такой же бедный человек, как и все остальные? Дайте мне мундир, и я вам наведу здесь порядок.
Я подумала, что в общем он прав: в некоторых случаях мундир — это все. Даже эта добрал монахиня со своим кротким характером и со своей религией не могла бы завоевать здесь такого авторитета, если бы на ней было не монашеское платье, а тряпки, как на мне и на Розетте.
Ну, хватит об этом. Мы ели суп из козлятины, жирный и неприятный на вид; от него так отвратительно пахло козлом, что я с трудом глотала его, хотя была голодна; во время еды мы прислушивались к разговорам беженцев; они говорили все о том же, что и у нас, в Сант Еуфемии: о голоде, о приходе англичан, о бомбежках, об облавах, о гойне. Наконец, выбрав удобное время, я спросила, не может ли кто-нибудь из них продать мне немного продуктов. Мой вопрос вызвал всеобщее удивление: продуктов у них, как я и думала, не было; эти беженцы находились в таком же положении, как и мы,— приканчивали то, что принесли с собой, и покупали, что попадалось. Они посоветовали нам обратиться к пастухам, жившим в хижинах за пещерой.
— Мы сами покупаем у них, что придется: сыр, козлятину... Может, они и вам согласятся продать что-нибудь.
Я сказала, что одна женщина послала нас к ним, утверждая, что у пастухов нет ничего для продажи. Городской голова пожал плечами:
— Они говорят так потому, что не доверяют пришлым людям, а еще потому, что они хотят содрать за свои продукты большие деньги. Но у них есть стада, и они единственные здесь в округе, у кого можно что-нибудь купить.
Мы поблагодарили монахиню и беженцев за суп и вышли из пещеры, пройдя опять мимо алтаря сумасшедшего патера с его часами. Как раз в этот момент мы увидели между скалами и хижинами маленькое стадо овец и коз, погоняемое высоким человеком в белых чочах, черных штанах, поддерживаемых широким поясом, в черном пиджаке и черной шляпе. Беженка, сто-
явдыая около входа в пещеру с куском хлеба в руке,— она слышала, что мы ищем кого-нибудь, кто бы нам продал продуктов,— сказала нам, указывая на пастуха:
— Вот один из евангелистов... он продаст тебе сыра, если ты за него хорошо заплатишь.
Я побежала за этим человеком и крикнула ему:
— Ты продашь нам немного сыра?
Он ничего мне не ответил, даже не обернулся и продолжал идти вперед, как будто не расслышал. Я опять закричала ему:
— Синьор Евангелист, продайте мне сыра.
На это он сказал мне:
— Меня зовут не Евангелист, а Де Сантис. А я:
— Мне сказали, что твое имя Евангелист.
— Мы — евангелисты по вере, вот и все,— ответил он мне.
Наконец, как бы мимоходом, он бросил нам, что, может быть, продаст нам сыра; мы пошли за ним в его хижину. Сначала он впустил в соседнюю хижину своих овец, называя их всех по имени: «Биаикина, Пачокка, Матта, Челесте...» — и так далее, закрыл за ними дверь и только потом прошел впереди нас в свою хижину. Хижина была похожа на ту, в которой жил Париде, но была немного больше и казалась почему-то беднее, более пустой и холодной, может быть, такой ее делало нелюбезное обращение хозяина. Вокруг огня, как и у Париде, на таких же скамейках и чурбанах сидело много женщин и детей. Мы тоже сели, а он сложил руки и стал молиться, и все стали молиться с ним, даже дети. Я очень удивилась, потому что в наших краях крестьяне молятся редко и только в церкви; но тут я вспомнила его ответ и поняла, что они другой веры, чем мы. Микеле с интересом наблюдал за ними, и как только они кончили молиться, спросил, каким образом они стали евангелистами, по-видимому, он знал значение этого слова. Мужчина ответил нам, что он и его два брата были в Америке, где они работали; там они встретили протестантского пастора, который убедил их в правоте своей религии, и они перешли в веру евангелистов.
Микеле спросил, какое впечатление произвела на него Америка, и он ответил:
— Мы сели на пароход в Неаполе и высадились в каком-то маленьком городе на побережье Тихого океана, дальше ехали поездом и очутились в больших лесах, мы ведь нанялись на работу как лесорубы. Из того, что я видел, можно заключить, что в Америке много лесов.
— А городов вы не видели?
— Только тот, где мы высадились. Это был маленький город... Два года мы провели в лесах, потом той же дорогой вернулись в Италию.
Микеле был удивлен, очевидно, этот рассказ показался ему очень забавным; позже он мне сказал, что в Америке есть огромные города, но эти люди видели только леса и думают поэтому, что вся Америка покрыта лесами. Некоторое время они еще говорили об Америке, но приближался вечер, нам пора было уходить, и я спросила насчет сыра. Мужчина порылся в темноте в соломе крыши и вытащил оттуда две головки сыра, маленькие и желтые, сказав, что они стоят столько-то. Он заломил такую цену, что мы подпрыгнули на месте: таких цен мы не слышали даже в те голодные времена. Я сказала ему:
— Что он, из золота сделан, что ли, этот твой сыр?
Он ответил совершенно серьезно:
— Лучше, чем из золота, потому что это сыр. Золото ты не сможешь есть, а сыр сможешь.
Микеле сказал иронически:
— Это евангелие учит вас запрашивать такие цены?
Тот ничего не ответил, но я продолжала настаивать:
— Только что там в пещере сестра Тереза сказала нам, что бог хочет, чтобы люди помогали друг другу, А вы так помогаете людям?
Ни один мускул не дрогнул на его лице, он ответил нам совершенно спокойно:
— Сестра Тереза принадлежит к другому вероисповеданию. Мы не католики.
— А как вы думаете, что значит быть евангелистом? — вмешался опять Микеле.— Это значит запрашивать за свои товары в два раза больше, чем католики?
А он с той же серьезностью:
— Быть евангелистом, брат мой, это значит соблюдать заветы евангелия. Мы их соблюдаем.
На все у него был готов ответ, убедить его было невозможно, он был тверд, как камень. Наконец он сказал:
— Если хотите, я могу продать ягненка, хорошего жирного ягненка к пасхе. У меня есть ягнята до шести килограммов весом, и стоят они недорого.
Я подумала, что пасха не за горами и что ягненок нам, конечно, для пасхального стола нужен, и спросила, сколько он возьмет за этого ягненка, но он назвал цену, за которую можно было купить не только ягненка, но и овцу, родившую его на свет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57