Летчики, сбрасывавшие на нас бомбы, ничего не знали о нас и о наших памятниках и разрушали их спокойно и безжалостно в силу своего невежества. Микеле еще добавил, что, может быть, невежество и было причиной всех бед, как наших, так и других людей, потому что преступность — это только один из видов невежества; человек знающий не может делать зла.
Англичане провели ночь на сеновале и ушли рано утром, даже не попрощавшись с нами. Мы с Розеттой чувствовали себя очень усталыми, потому что легли поздно, что не входило в наши привычки: обычно мы ложились вместе с курами. Поэтому в то утро мы креп
ко проспали до полудня. Вдруг страшный удар в дверь нашей комнатки и громкий голос, говоривший что-то на незнакомом языке, пробудили нас от сна.
— О боже, мама! — воскликнула Розетта, прижимаясь ко мне.— Что случилось?
Я оцепенела от удивления, но тут еще один удар обрушился на нашу дверь, и послышались какие-то непонятные слова. Я сказала Розетте, что пойду посмотреть, соскочила с кровати и, как была в одной нижней юбке, растрепанная и босиком, открыла дверь и выглянула наружу. Перед дверью стояли два немецких солдата; один из них был, наверно, сержантом, другой — простым солдатом. Сержант был моложе, его светлые волосы были острижены очень коротко, лицо белое, как бумага, глаза мутно-голубые, без ресниц, без всякого выражения и блеска. Нос у него был искривлен в одну сторону, рот — в другую, на щеке было два длинных шрама, придававших лицу странный вид, как будто рот его, изгибаясь, доходил до ушей. Другой немец был средних лет, приземистый, смуглый, с огромным лбом, печальными, окруженными синяками глазами темно-голубого цвета и с челюстью, как у бульдога. Я испугалась, но, по правде сказать, больше всего меня испугали глаза сержанта, холодные и невыразительные, такого противного голубого цвета, что они казались скорее звериными, чем человеческими. Но я не показала и виду, что боюсь, и заорала на него, как могла:
— Эй ты! Ты что, с ума сошел? Чего выламываешь дверь? Не видишь, что ли, что здесь живут две женщины и что мы спим? Или теперь и поспать нельзя?
Сержант со светлыми глазами махнул на меня рукой, сказав на плохом итальянском языке:
— Будя, будя,— сделал солдату знак, чтобы тот шел за ним, и вошел в хижину.
Розетта сидела на постели, натянув простыню до подбородка и глядя на них широко открытыми глазами. Они перерыли всю комнату, заглянули под кровать, а сержант даже приподнял простыню Розетты, как будто то, что они искали, могло находиться у нее под простыней. Потом они вышли наружу. Около нашего домика собралась толпа беженцев; я считаю просто чудом, что немцы не стали расспрашивать беженцев об англичанах, потому что кто-нибудь из них, даже не по злобе, а просто по глупости, рассказал бы все немцам, и тогда нам с Розеттой несдобровать. Уже тот факт, что немцы пришли к нам на другой день после англичан, наводил на мысль о доносе или по крайней мере о том, что кто- нибудь сболтнул. Мне кажется, что немцам просто не хотелось возиться с этим делом, и они ограничились беглым осмотром и не допросили никого.
Но беженцы, не привыкшие видеть у себя немцев, хотели расспросить их о войне, узнать, когда она кончится. Кто-то пошел за Микеле, говорившим немного по- немецки, Микеле не хотел идти, но в последний момент, когда немцы уже собирались уходить, беженцы подтолкнули его вперед, крича:
— Спроси у них, когда кончится война?
Весь вид Микеле ясно показывал, что ему не хочется разговаривать с немцами, но он взял себя в руки и что- то спросил. Вот что говорили Микеле и немцы,— часть этого разговора Микеле переводил тут же беженцам, другую часть он перевел мне после ухода немцев. Микеле спросил, когда кончится война, и сержант ответил, что война кончится скоро победой Гитлера. Он еще добавил, что у немцев есть секретное оружие, и этим секретным оружием они скинут в море англичан не позже, как весной. Одно из его заявлений произвело огромное впечатление на беженцев, он оказал:
— Мы скоро начнем наступление и сбросим англичан в море. А для этого все поезда будут перевозить боеприпасы, продовольствие же мы будем брать у итальянцев, а они, изменники, пусть умирают с голоду.
Он сказал именно так, с полным убеждением, спокойно и безжалостно, как будто говорил не об итальянцах, то есть о людях, а о мухах или тараканах. При этих словах беженцы остолбенели. Они не ожидали услышать такого, думая почему-то, что немцы питают к итальянцам симпатию. Но Микеле, очевидно, этот разговор нравился, и он спросил у немцев, кем они были до войны. Сержант ответил, что он житель Берлина, до войны у него была маленькая фабрика картонных коробок, теперь эта фабрика разрушена, и ему, по его словам, не остается ничего другого, как воевать получше. Солдат немного поколебался, но потом сказал печально, отведя в сторону глаза, с видом побитой собаки, что он тоже из Берлина и что ему тоже не остается ничего другого, как воевать, потому что его жена и единственная дочь умерли под бомбежкой. Они оба ответили примерно одно и то же, а именно, что они все потеряли под бомбежками и им не остается ничего другого, как воевать; но было совершенно очевидно, что сержант воевал охотно и с удовольствием, даже со злобой, а солдат, человек с мрачным видом и огромным грустным лбом, продолжал воевать главным образом потому, что отчаялся и знал, что дома его никто не ждет. Я решила, что этот солдат неплохой человек, но смерть жены и дочери обозлила его; и если бы, боже сохрани, нас арестовали, он, не колеблясь, мог убить Розетту, думая о своей дочери, которую убили в таком же возрасте, как Розетта.
Пока я размышляла обо всем этом, сержант, который, по-видимому, был очень зол на итальянцев, вдруг спросил, почему здесь среди беженцев так много молодых мужчин, которые ничего не делают, в то время, как все немцы находятся на фронте? Микеле вдруг повысил голос и прокричал ему в лицо, что он сам и все другие сражались за Гитлера и за немцев в Греции, в Африке и в Албании и что они все готовы опять сражаться до последней капли крови и ждут не дождутся часа, когда великий и славный Гитлер выиграет войну и сбросит в море всех этих сукиных сынов англичан и американцев. Сержант был немного удивлен таким заявлением, но смотрел недоверчиво и исподлобья на Микеле; было видно, что он не очень-то верит ему. Но возражать ему было нечего, верит он там или не верит. Побродив еще немного по мачере и зайдя в несколько домиков, где они рылись в углах, но уже совсем вяло, без всякого энтузиазма, немцы, к великому нашему облегчению, ушли наконец в долину.
Я была поражена поведением Микеле. Не хочу сказать этим, что он должен был обругать немцев плохими словами, меня просто удивили все эти выдумки, которые он так нахально выкрикивал перед немцами. Я сказала ему об этом, но он пожал плечами и ответил:
— С нацистами все дозволено: лгать им, изменять, убивать их, если это возможно. Что бы ты делала с ядовитой змеей, с тигром, с бешеным волком? Конечно, по
старалась бы обезвредить их силой или хитростью. Думаю, что ты не стала бы пытаться говорить с ними и воздействовать на них, зная заранее, что это бесполезно. То же самое с нацистами. Они сами, как дикие звери, поставили себя вне человеческих законов, поэтому с ними все дозволено. Ты никогда не читала Данте, как не читал его, впрочем, и этот образованный английский офицер. Но если бы ты его читала, то знала бы, что Данте сказал: «И было доблестью быть подлым с ним»
Я попросила его объяснить мне эту фразу Данте; и он сказал, что лгать таким людям, как нацисты, и изменять им — это даже слишком большая любезность, именно это и хотел сказать Данте. Нацисты и этого не заслуживают. Я возразила ему, правда без всякого убеждения, что и с^еди нацистов могут быть хорошие и плохие люди, как это всегда случается; откуда же он знает, что эти двое плохие? Но Микеле рассмеялся:
— Здесь дело не в хороших и плохих людях. Они могут быть добрыми по отношению к своим женам и детям, как добры со своими самками и детенышами волки и змеи. Но с человечеством, а это именно и важно,— то есть с тобой, со мной, с Розеттой, с этими вот беженцами и этими крестьянами,— они могут быть только плохими.
— Почему?
— Почему? — повторил он после минутного раздумья.— Потому, что они убеждены, что зло — это добро. Вот они и делают зло, считая, что делают добро, то есть исполняют свой долг.
Я заколебалась, потому что не совсем его поняла, но Микеле уже не слушал меня и продолжал, как бы говоря вслух:
— Да, именно так: нацизм — это сочетание зла с чувством долга.
Мне казалось очень странным, что Микеле мог сочетать бесконечную доброту с такой твердостью. Помню еще одну встречу с немцами, но уже при совсем других обстоятельствах. У нас было очень мало муки, и я дав-
Данте, Божественная Комедия, часть I, «Ад», песня 38, строка 150, перевод М. Лозинского.
но пекла хлеб, подмешивая к муке отруби. Поэтому мы однажды решили пойти вниз, поискать муки в обмен на яйца. Я купила у Париде шестнадцать штук яиц и надеялась получить за них с доплатой деньгами несколько килограммов белой муки. После бомбежки, так сильно напугавшей бедного Томмазино, мы не были в долине, и теперь я очень неохотно шла туда. Я сказала об этом Микеле, и он предложил сопровождать нас; я с удовольствием согласилась, потому что чувствовала себя с ним более спокойно, и еще потому, что он был единственным человеком, из всех живших с нами в Сант Еуфемии, к которому я питала доверие и который вселял в меня бодрость. Уложив яйца в корзинку с соломой, мы рано утром вышли из дома. Было начало января — середина зимы, и мне почему-то казалось, что это был самый напряженный период войны, самое ужасное время того ни с чем не сравнимого отчаяния, которое уже продолжалось годами и которое люди называли войной. Когда я была в долине последний раз — вместе с Томмазино,— на деревьях были еще листья, хотя и пожелтевшие, на лугах зеленела трава и даже пестрели цветы, последние цветы осени: цикламены и дикие фиалки. Но теперь, спускаясь вниз, мы видели, что все вокруг нас голое, сухое, серое, замерзшее, солнца не было, небо казалось дымчатым и бесцветным, воздух был холодный. Мы вышли из дому в довольно веселом настроении, но очень скоро притихли; день выдался спокойный, какими бывают только зимние дни, беззвучный; и эта тишина угнетала нас, мешала нам вести веселую беседу. Мы спустились по тропинке по левому склону горы, перешли на правую сторону через то место, где торчали скалы и росли кактусы и где упала бомба в тот день, когда мы проходили здесь с Томмазино, и стали спускаться по правому склону. Мы шли молча еще с полчаса, пока наконец не достигли начала ущелья, то есть того места, где был мост, развилка дороги и домик, в котором жил Томмазино до бомбежки, ставшей для него роковой. Мне запомнилось, что это место было тогда красивое, веселое и просторное, и я была очень удивлена, увидав его сейчас грустным, серым, голым и невзрачным. Вы никогда не видели женщину без волос? У нас в деревне одна девушка болела тифом, и часть волос у нее вылезла, ос
тальные ей остригли под машинку. Я видела раньше эту девушку, и потом она показалась мне совершенно другой, даже выражение лица у нее изменилось, а голова была похожа на большое и уродливое яйцо, голое и гладкое — такой головы никогда не бывает у женщин, а лицо ее без рамки волос казалось освещенным слишком ярким светом. То же самое случилось и с этим местом: платаны, под сенью которых прятался домик Томмазино, стояли голые, камни на берегу потока не прятались в траве, по сторонам дороги и во рвах не было никакой растительности — я не заметила раньше, что там росло, ко сейчас мне бросилось в глаза, что там ничего не растет, значит растения там были,— и вся эта местность лишилась своей прелести, как женщина, оставшаяся без волос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Англичане провели ночь на сеновале и ушли рано утром, даже не попрощавшись с нами. Мы с Розеттой чувствовали себя очень усталыми, потому что легли поздно, что не входило в наши привычки: обычно мы ложились вместе с курами. Поэтому в то утро мы креп
ко проспали до полудня. Вдруг страшный удар в дверь нашей комнатки и громкий голос, говоривший что-то на незнакомом языке, пробудили нас от сна.
— О боже, мама! — воскликнула Розетта, прижимаясь ко мне.— Что случилось?
Я оцепенела от удивления, но тут еще один удар обрушился на нашу дверь, и послышались какие-то непонятные слова. Я сказала Розетте, что пойду посмотреть, соскочила с кровати и, как была в одной нижней юбке, растрепанная и босиком, открыла дверь и выглянула наружу. Перед дверью стояли два немецких солдата; один из них был, наверно, сержантом, другой — простым солдатом. Сержант был моложе, его светлые волосы были острижены очень коротко, лицо белое, как бумага, глаза мутно-голубые, без ресниц, без всякого выражения и блеска. Нос у него был искривлен в одну сторону, рот — в другую, на щеке было два длинных шрама, придававших лицу странный вид, как будто рот его, изгибаясь, доходил до ушей. Другой немец был средних лет, приземистый, смуглый, с огромным лбом, печальными, окруженными синяками глазами темно-голубого цвета и с челюстью, как у бульдога. Я испугалась, но, по правде сказать, больше всего меня испугали глаза сержанта, холодные и невыразительные, такого противного голубого цвета, что они казались скорее звериными, чем человеческими. Но я не показала и виду, что боюсь, и заорала на него, как могла:
— Эй ты! Ты что, с ума сошел? Чего выламываешь дверь? Не видишь, что ли, что здесь живут две женщины и что мы спим? Или теперь и поспать нельзя?
Сержант со светлыми глазами махнул на меня рукой, сказав на плохом итальянском языке:
— Будя, будя,— сделал солдату знак, чтобы тот шел за ним, и вошел в хижину.
Розетта сидела на постели, натянув простыню до подбородка и глядя на них широко открытыми глазами. Они перерыли всю комнату, заглянули под кровать, а сержант даже приподнял простыню Розетты, как будто то, что они искали, могло находиться у нее под простыней. Потом они вышли наружу. Около нашего домика собралась толпа беженцев; я считаю просто чудом, что немцы не стали расспрашивать беженцев об англичанах, потому что кто-нибудь из них, даже не по злобе, а просто по глупости, рассказал бы все немцам, и тогда нам с Розеттой несдобровать. Уже тот факт, что немцы пришли к нам на другой день после англичан, наводил на мысль о доносе или по крайней мере о том, что кто- нибудь сболтнул. Мне кажется, что немцам просто не хотелось возиться с этим делом, и они ограничились беглым осмотром и не допросили никого.
Но беженцы, не привыкшие видеть у себя немцев, хотели расспросить их о войне, узнать, когда она кончится. Кто-то пошел за Микеле, говорившим немного по- немецки, Микеле не хотел идти, но в последний момент, когда немцы уже собирались уходить, беженцы подтолкнули его вперед, крича:
— Спроси у них, когда кончится война?
Весь вид Микеле ясно показывал, что ему не хочется разговаривать с немцами, но он взял себя в руки и что- то спросил. Вот что говорили Микеле и немцы,— часть этого разговора Микеле переводил тут же беженцам, другую часть он перевел мне после ухода немцев. Микеле спросил, когда кончится война, и сержант ответил, что война кончится скоро победой Гитлера. Он еще добавил, что у немцев есть секретное оружие, и этим секретным оружием они скинут в море англичан не позже, как весной. Одно из его заявлений произвело огромное впечатление на беженцев, он оказал:
— Мы скоро начнем наступление и сбросим англичан в море. А для этого все поезда будут перевозить боеприпасы, продовольствие же мы будем брать у итальянцев, а они, изменники, пусть умирают с голоду.
Он сказал именно так, с полным убеждением, спокойно и безжалостно, как будто говорил не об итальянцах, то есть о людях, а о мухах или тараканах. При этих словах беженцы остолбенели. Они не ожидали услышать такого, думая почему-то, что немцы питают к итальянцам симпатию. Но Микеле, очевидно, этот разговор нравился, и он спросил у немцев, кем они были до войны. Сержант ответил, что он житель Берлина, до войны у него была маленькая фабрика картонных коробок, теперь эта фабрика разрушена, и ему, по его словам, не остается ничего другого, как воевать получше. Солдат немного поколебался, но потом сказал печально, отведя в сторону глаза, с видом побитой собаки, что он тоже из Берлина и что ему тоже не остается ничего другого, как воевать, потому что его жена и единственная дочь умерли под бомбежкой. Они оба ответили примерно одно и то же, а именно, что они все потеряли под бомбежками и им не остается ничего другого, как воевать; но было совершенно очевидно, что сержант воевал охотно и с удовольствием, даже со злобой, а солдат, человек с мрачным видом и огромным грустным лбом, продолжал воевать главным образом потому, что отчаялся и знал, что дома его никто не ждет. Я решила, что этот солдат неплохой человек, но смерть жены и дочери обозлила его; и если бы, боже сохрани, нас арестовали, он, не колеблясь, мог убить Розетту, думая о своей дочери, которую убили в таком же возрасте, как Розетта.
Пока я размышляла обо всем этом, сержант, который, по-видимому, был очень зол на итальянцев, вдруг спросил, почему здесь среди беженцев так много молодых мужчин, которые ничего не делают, в то время, как все немцы находятся на фронте? Микеле вдруг повысил голос и прокричал ему в лицо, что он сам и все другие сражались за Гитлера и за немцев в Греции, в Африке и в Албании и что они все готовы опять сражаться до последней капли крови и ждут не дождутся часа, когда великий и славный Гитлер выиграет войну и сбросит в море всех этих сукиных сынов англичан и американцев. Сержант был немного удивлен таким заявлением, но смотрел недоверчиво и исподлобья на Микеле; было видно, что он не очень-то верит ему. Но возражать ему было нечего, верит он там или не верит. Побродив еще немного по мачере и зайдя в несколько домиков, где они рылись в углах, но уже совсем вяло, без всякого энтузиазма, немцы, к великому нашему облегчению, ушли наконец в долину.
Я была поражена поведением Микеле. Не хочу сказать этим, что он должен был обругать немцев плохими словами, меня просто удивили все эти выдумки, которые он так нахально выкрикивал перед немцами. Я сказала ему об этом, но он пожал плечами и ответил:
— С нацистами все дозволено: лгать им, изменять, убивать их, если это возможно. Что бы ты делала с ядовитой змеей, с тигром, с бешеным волком? Конечно, по
старалась бы обезвредить их силой или хитростью. Думаю, что ты не стала бы пытаться говорить с ними и воздействовать на них, зная заранее, что это бесполезно. То же самое с нацистами. Они сами, как дикие звери, поставили себя вне человеческих законов, поэтому с ними все дозволено. Ты никогда не читала Данте, как не читал его, впрочем, и этот образованный английский офицер. Но если бы ты его читала, то знала бы, что Данте сказал: «И было доблестью быть подлым с ним»
Я попросила его объяснить мне эту фразу Данте; и он сказал, что лгать таким людям, как нацисты, и изменять им — это даже слишком большая любезность, именно это и хотел сказать Данте. Нацисты и этого не заслуживают. Я возразила ему, правда без всякого убеждения, что и с^еди нацистов могут быть хорошие и плохие люди, как это всегда случается; откуда же он знает, что эти двое плохие? Но Микеле рассмеялся:
— Здесь дело не в хороших и плохих людях. Они могут быть добрыми по отношению к своим женам и детям, как добры со своими самками и детенышами волки и змеи. Но с человечеством, а это именно и важно,— то есть с тобой, со мной, с Розеттой, с этими вот беженцами и этими крестьянами,— они могут быть только плохими.
— Почему?
— Почему? — повторил он после минутного раздумья.— Потому, что они убеждены, что зло — это добро. Вот они и делают зло, считая, что делают добро, то есть исполняют свой долг.
Я заколебалась, потому что не совсем его поняла, но Микеле уже не слушал меня и продолжал, как бы говоря вслух:
— Да, именно так: нацизм — это сочетание зла с чувством долга.
Мне казалось очень странным, что Микеле мог сочетать бесконечную доброту с такой твердостью. Помню еще одну встречу с немцами, но уже при совсем других обстоятельствах. У нас было очень мало муки, и я дав-
Данте, Божественная Комедия, часть I, «Ад», песня 38, строка 150, перевод М. Лозинского.
но пекла хлеб, подмешивая к муке отруби. Поэтому мы однажды решили пойти вниз, поискать муки в обмен на яйца. Я купила у Париде шестнадцать штук яиц и надеялась получить за них с доплатой деньгами несколько килограммов белой муки. После бомбежки, так сильно напугавшей бедного Томмазино, мы не были в долине, и теперь я очень неохотно шла туда. Я сказала об этом Микеле, и он предложил сопровождать нас; я с удовольствием согласилась, потому что чувствовала себя с ним более спокойно, и еще потому, что он был единственным человеком, из всех живших с нами в Сант Еуфемии, к которому я питала доверие и который вселял в меня бодрость. Уложив яйца в корзинку с соломой, мы рано утром вышли из дома. Было начало января — середина зимы, и мне почему-то казалось, что это был самый напряженный период войны, самое ужасное время того ни с чем не сравнимого отчаяния, которое уже продолжалось годами и которое люди называли войной. Когда я была в долине последний раз — вместе с Томмазино,— на деревьях были еще листья, хотя и пожелтевшие, на лугах зеленела трава и даже пестрели цветы, последние цветы осени: цикламены и дикие фиалки. Но теперь, спускаясь вниз, мы видели, что все вокруг нас голое, сухое, серое, замерзшее, солнца не было, небо казалось дымчатым и бесцветным, воздух был холодный. Мы вышли из дому в довольно веселом настроении, но очень скоро притихли; день выдался спокойный, какими бывают только зимние дни, беззвучный; и эта тишина угнетала нас, мешала нам вести веселую беседу. Мы спустились по тропинке по левому склону горы, перешли на правую сторону через то место, где торчали скалы и росли кактусы и где упала бомба в тот день, когда мы проходили здесь с Томмазино, и стали спускаться по правому склону. Мы шли молча еще с полчаса, пока наконец не достигли начала ущелья, то есть того места, где был мост, развилка дороги и домик, в котором жил Томмазино до бомбежки, ставшей для него роковой. Мне запомнилось, что это место было тогда красивое, веселое и просторное, и я была очень удивлена, увидав его сейчас грустным, серым, голым и невзрачным. Вы никогда не видели женщину без волос? У нас в деревне одна девушка болела тифом, и часть волос у нее вылезла, ос
тальные ей остригли под машинку. Я видела раньше эту девушку, и потом она показалась мне совершенно другой, даже выражение лица у нее изменилось, а голова была похожа на большое и уродливое яйцо, голое и гладкое — такой головы никогда не бывает у женщин, а лицо ее без рамки волос казалось освещенным слишком ярким светом. То же самое случилось и с этим местом: платаны, под сенью которых прятался домик Томмазино, стояли голые, камни на берегу потока не прятались в траве, по сторонам дороги и во рвах не было никакой растительности — я не заметила раньше, что там росло, ко сейчас мне бросилось в глаза, что там ничего не растет, значит растения там были,— и вся эта местность лишилась своей прелести, как женщина, оставшаяся без волос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57