– Я спрашиваю, готовить ужин, или мы пойдем куда-нибудь поесть?
– Как хочешь.
– Хорошо. Ты в паршивом настроении, детка, я это понял сразу, когда увидел, как ты сидишь.
– Как я сижу?
– Напряженно. На краешке стула. Послушай, милая, я, придя домой, устраиваюсь поудобней, забываю о всей ерунде, которой мне приходилось заниматься сегодня. Включаю видео, смотрю Стинга, пропускаю рюмочку, бухаюсь на софу, без тапочек, само собой, и жду, пока сеньора придет в себя и решит, что она хочет делать. Или же иду принять ванну с солью и превращаюсь в скалу. Услышишь храп – разбуди меня, пока я не захлебнулся.
Тебе неловко за резкость, и он делает попытку привлечь твое внимание, жалуясь на то, что вода слишком горячая, пытаясь голосом испуганного ребенка сломать ледяной барьер, который вас разделяет и вас объединяет. Он сидит по горло в воде, хитроватые глаза зовут тебя, и он протягивает к тебе руки, когда ты опускаешься на колени рядом с ванной; ему удается притянуть тебя и поцеловать, и поцелуй этот пахнет мылом и солью для ванны.
– Ты не искупаешься со мной, милая?
– У меня месячные.
– Как, снова? У женщин всегда месячные.
Он не отталкивает тебя, но объятья его несколько ослабевают, и ты поправляешь перед зеркалом волосы, вытираешь мокрое лицо, пытаясь снова стать сама собой – ты знаешь кем, но этим ты на самом деле не являешься.
– Рикардо.
– Да?
– Давай пойдем куда-нибудь.
– Хорошо.
Ты собираешься медленно. Ты уже не следопыт, который пробирается сквозь дебри наспех сделанных записей и бормотанье магнитофонных лент, откуда несется имя Галиндеса, произносимое со всеми мыслимыми интонациями; ты уже не сочувствующая любовница, которая пытается дать другому то, чего у нее нет, – любовь, в которой сама не уверена и которая, быть может, – лишь сострадание. Хотя ты обманываешь себя, Мюриэл, обманываешь, если думаешь, что даешь ему что-нибудь, кроме секса и некоторой экзотичности ощущения необычности того, что у него роман с женщиной старше его. Норман относился к тебе точно так же, как ты относишься к этому юноше, посвежевшему после ванны. Он подходит к тебе, словно ничего не произошло. И может быть, в этом-то все и дело – с ним никогда ничего не происходило. Все уже произошло раньше, чем он родился или повзрослел. Вместе с бодростью к нему вернулось желание куда-нибудь пойти, хотя твое предложение было продиктовано лишь стремлением убежать из четырех стен этой квартиры, в которой вы обречены сталкиваться и задевать друг друга, и этой ночью вам даже не удастся прикрыть свою агрессивность сексом. Ты одеваешься кое-как, настолько небрежно, что становишься похожа на тетю Рикардо; тогда ты переодеваешься, потом переодеваешься еще раз, а его это все забавляет.
– Послушай, Мюриэл, что с тобой? На тебя напала Аляска святого Витта? Словно у тебя трясучка.
И ты сдаешься, глядя на эту розовощекую женщину в зеркале. Тебе тридцать пять, Мюриэл, ты на середине пути.
– Мы как – поесть с шиком или ты предпочитаешь антропологическую еду?
– Что ты имеешь в виду под «поесть с шиком»?
– С шиком – это пойти в «Эль Ампаро» или в «Залакаин», или в «Орчер», а антропологическая еда – это «Каса Сириако» и все бесчисленные мадридские забегаловки.
– Ближе всего «Каса Сириако».
– Если нам нужно то, что поближе, зачем вообще выходить?
– Может, ты лучше сразу скажешь, куда ты хочешь?
Он обижается, потому что ты разгадала его ход, но бурчит раздраженно, что ты всегда думаешь, будто он заранее все рассчитал, а он тобой командует. Кто кем командует? Кто хотел куда-нибудь пойти сегодня?
– Ладно, пошли в «Ла Анча», тебе ведь туда хочется, и на этом успокоимся.
– Не строй из себя самую умную. Мне больше не хочется в «Ла Анча».
Выходите на площадь, и тебя охватывает знакомое потрясение от того, что ты в Мадриде, в Испании, а для Рикардо это все так привычно – привычная будничная обстановка. Ты чуть замедляешь шаг – настолько, чтобы почувствовать дыхание этой площади и не отстать от спешащего Рикардо: его подгоняет голод или избыток горечи от поражения. Когда вы выходите на Калье-Майор, он останавливается, скрестив руки на груди, и ждет, что ты решишь. Ты останавливаешь такси и, когда вы садитесь, объявляешь приговор: в «Ла Анча», Принсипе де Вергара, 264.
– Это твое решение. Заметь, я рта не раскрыл.
– Что бы делал, мой маленький, если бы его сегодня лишили яичницы с картошкой и не дали вдоволь рубцов?
– Тебя послушаешь, можно подумать, что мысль о еде тебе отвратительна.
– А потом – два кило тушеной фасоли.
– Ладно, ладно. Смотри не переусердствуй.
Он первым пробует растопить лед молчания, когда вы усаживаетесь, поздоровавшись со всеми официантами, которые встречают вас как постоянных клиентов, и со знакомыми, которых Рикардо видит за соседними столиками: здесь всегда полно его коллег по работе и по партии, впрочем, в его случае это одно и то же. Усевшись, он оказывается перед выбором – поужинать, не скинув напряжения, или спокойно отдать должное яичнице с рубцами, которые он заказал. И он рассказывает тебе обо всех неприятностях, накопившихся за день, объясняя этим недавнее взаимное непонимание, словно предлагая тебе ответить ему тем же. И ты идешь ему навстречу, ты просто обязана.
– Да, у меня был трудный день.
– Вот это по-моему, Мюриэл. Когда выскажешь все, что накопилось на душе, сразу легче становится.
– Я сегодня весь день провела с испанскими университетскими преподавателями, жившими в эмиграции, и выяснила, что они никогда не принимали Галиндеса всерьез.
– Считали его интриганом.
– Точно.
– Если они все так считают, то надо подумать, а вдруг они правы?
– Отнюдь. Мне кажется, что эта профессура так реагирует из некоей профессиональной солидарности. Когда они познакомились с Галиндесом, их объединяло только то, что все они находились в эмиграции. Галиндес был баскским националистом, они – нет. Галиндес был холостяком, а у них была устроенная жизнь, семьи, хотя все они и оказались в изгнании. Галиндес продолжает активно, да еще как активно, заниматься политикой, они же в глубине души предпочитают превращать ее в объект исторических изысканий и строить на ней свои теории. Галиндес имеет дело с грязью и пачкается в ней по сотне раз на дню, они – нет. И тут я снова сталкиваюсь с параболой Расёмона.
– С какой параболой?
– Это кинематографическая парабола из фильма, она не универсальна, однако Норман часто пользовался ею и заразил меня. Да мне к тому же не столько лет, чтобы помнить фильмы 50-х годов. В том фильме одно и то же событие рассказывают разные люди, каждый – со своей точки зрения, а зрителю приходится или выбирать одну из предложенных версий, или на основе всех создавать самому какой-то один вариант. Так было и со мной, когда я начала заниматься Галиндесом. Люди, с которыми я встречалась в Стране Басков по рекомендации директора издательства «Сантолайя», говорили мне не о настоящем Галиндесе, а о мифическом персонаже, и упорно молчали о реальном человеке. Люди, знавшие Галиндеса в Нью-Йорке, делятся либо на страстных его почитателей, либо на яростных противников, иногда на умеренных противников, как Аяла и Уселай, которые удивляются, узнав, что Галиндес не был таким выдумщиком, как они полагали. Но для того чтобы они могли признать это, Галиндесу понадобилось умереть.
– Возможно, его смерть – тоже легенда.
– Он действительно исчез, его действительно пытали, и действительно убили, вполне реально.
– Нет, я хочу сказать, возможно, он пошел на все это, чтобы не выходить из образа, который сам же и создал.
– И поэтому отказался от денег, которые ему предлагали за отказ от публикации книги?
– Ну хотя бы.
– А потом и пытки?
– Что ты можешь знать о том, что сказал Галиндес или о чем он думал, когда его пытали?
Ты сидишь с набитым ртом, оцепенев от этого вопроса, а Рикардо уже перешел к своим проблемам. «Скажи откровенно, детка, что бы ты сделала, если бы к тебе в кабинет явился панк, похожий на попугая, разукрашенный, разрисованный, и отнял бы у тебя уйму времени, да еще и утверждал бы при этом, что оказывает тебе тем самым большое одолжение? Это происходит уже не в первый раз, но сегодня было нечто особенное. Слушай. Является Хосе Сувехон, авангардистский театральный режиссер, из тех, что устраивают представления, где все персонажи лают, кривляются, – и этот тип имеет наглость просить у Министерства, пятьдесят миллионов песет на спектакль, уверяя при этом, что у него есть связи с дирекцией Авиньонского театрального фестиваля и он добьется, чтобы его спектакль был там показан, и с принадлежащей Берлускони транснациональной компанией, которая запишет это все на видео. Я навожу справки по своим каналам и выясняю, что единственная связь этого типа с Авиньонским фестивалем состоит в том, что он – любовник одного из тамошних театральных деятелей, причем отнюдь не из руководства. Ну а что касается видео, то это еще куда ни шло, может оказаться правдой. Я прочитал пьеску – так, ничего особенного, штучка для молодых высоколобых критиков, не больше, но если этому типу отказать, то на тебя набросятся все цепные псы мадридского авангарда и начнут кричать, что во времена Тьерно молодежь поддерживали больше. Кто бы подумал, что социалисты окажутся такими ретроградами и такими прижимистыми! И приходится консультироваться с серым кардиналом Генерального директора. А потом мы приглашаем этого Сувехона и предлагаем ему пятнадцать миллионов – «берешь или отказываешься», – и этот Сувехон хватает со стола гранитное пресс-папье из Эскорила и запускает им в окно моего кабинета, и все это он проделывает совершенно невозмутимо и пристально глядя мне в глаза. Секретарша выходит из себя, я до смерти пугаюсь, а Сувехон спокойно теоретизирует относительно обязанностей государства. При этом он исходит из того очевидного для него факта, что государство – это мелкий воришка, лишенный воображения, воришка, который одновременно играет роль полицейского. Если это происходит при диктатуре, ты проглатываешь все это молча и ждешь, пока наступят лучшие времена, но при демократии государство надо как следует потрясти, дать ему пинка в задницу и посмотреть, что из всего этого выйдет. До этого места я выслушиваю его разглагольствования молча с завидным спокойствием, чтобы не раздражать еще больше несчастную секретаршу, которая и так готова взорваться, слушая, что он несет. Но когда он заявляет, что надо дать государству пинка в задницу – иными словами, мне, потому что в эту минуту я представляю государство, – и посмотреть, что из этого выйдет, я поднимаюсь из-за стола и говорю: «Послушай, дорогой красавчик, дорогой любитель красивых теорий, допустим, что ты дал государству пинка в задницу, чтобы посмотреть, что из этого выйдет, и вышли пятнадцать миллионов. Ты их берешь или нет?» – «Это ультиматум?» – «Да». – «Тогда соберу пресс-конференцию и заявлю, что происки чиновников из Министерства культуры вынуждают меня предложить мою пьесу правительству какой-либо из автономий Испании, например, Пужолю». – «Да Пужоль тебе и куска хлеба не даст, кретин. Как может Пужоль субсидировать постановку пьесы, написанной не просто по-кастильски, но на мадридском диалекте?» – «В пьесе почти нет текста. Там почти все время мычат». – «Тем более. Пятнадцать миллионов за одно мычание и аэробику – это совсем неплохо». И тут он совсем на стенку полез и все мне высказал, да при этом делая упор на свой гомосексуализм. Я вовсе не сексуальный расист. У меня нет предубеждений к сексуальным меньшинствам, и пусть он будет гомиком и кем хочет, но ведет себя прилично. Затем я переговорил с Генеральным, тот посоветовался с министром и заколебался. Поэтому я позвонил Феррасу и попросил переговорить с Клотасом и выяснить, как партия отнесется, если в прессе поднимется шум.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70