Он ждет, приоткрыв дверь так, чтобы видеть коридор, а сам оставаясь за дверью; и вот курьер появляется – в мотоциклетном шлеме и в темных очках. На шлеме – значок курьерской службы Конторы. Молча мужчина берет у посыльного конверт и взамен вручает расписку в получении. Запирает дверь, кладет конверт на тумбочку в прихожей, потом идет в кухню и сует голову под струю холодной воды; достает две таблетки «алказельцера», бросает в стакан с водой. Залпом выпивает, берет конверт и плюхается на софу, раздраженно глядя на опустевший телевизионный экран. Теперь до утра он так и не узнает, чем кончился матч. Мужчина выключает телевизор и в тишине сразу чувствует себя лучше. Он вытаскивает из конверта четыре листка. На одном стоят цифры, которые он читает с таким видом, как будто у него в голове компьютер; три остальные – письмо Мюриэл Колберт к Норману Рэдклиффу. Он бегло просматривает письмо, ища только самое главное – то, что его интересует больше всего, – а затем отправляется в кухню, вытаскивает из холодильника банку пива и жадно пьет, пока пена не начинает стекать у него по подбородку и по груди. Он растирает ладонью пятно, выступившее на рубашке, и говорит:
– Экологическое равновесие должно быть восстановлено.
После этого мужчина впивается в письмо глазами хирурга, препарирующего чувства других. Он раскладывает три странички письма на кухонном столе, как карты, открытые в решающий момент игры.
– Ну-ка, посмотрим, что ты нам расскажешь, Мюриэл.
Машинально он ищет красный фломастер, который утром был у него в кармане пижамной куртки. Джудит! Где она? Наверняка в постели. Но тут взгляд его падает на красный фломастер, прикрепленный к блокноту, висящему рядом с холодильником, и мужчина тут же забывает о непрошеном вторжении. Он снова усаживается и с фломастером в руке начинает внимательно читать. «Дорогой Норман! Ты просил, чтобы я ответила быстро, и я сразу же села за письмо. Меня переполняет возмущение, которое, клянусь, никак не направлено против тебя». Девочка, не надо возмущаться, не надо этого ослепления – ради твоего же блага. «…Как они могут говорить, что Галиндес никому не интересен, если о нем только что опубликована работа (книга Мануэля де Диос Унануэ), и к тому же в Нью-Йорке…» Детка, не обманывай себя: эту работу прочитали несколько страдающих ностальгией радикалов, к тому же опубликована она по-испански, который мало кто знает, поэтому у нас не было оснований для беспокойства. «…Это наиболее полная из всех появившихся до сих пор подборка фактов, связанных с делом Галиндеса. Автор исходит при этом из недоказанного пока предположения, что Галиндес был антикоммунистическим агентом, работавшим на ФБР и на ЦРУ, а также агентом баскских националистов». Тебе это известно, и тебе на это наплевать, а может быть, ты не хочешь признать, что тебе это известно, потому что в душе твоей живет привязанность к этой мумии, останки которой поглотило море у берегов Санто-Доминго и они пошли на обед акулам. «…Книга Унануэ со всей очевидностью свидетельствует, что дело Галиндеса не забыто, как не забыты еще и наиболее любопытные свидетельства, сфабрикованные, чтобы «объяснить» его исчезновение, – «Доклад Портера» и «Доклад Эрнста». Бедняга Эрнст, тридцать лет прошло, как общественное мнение успокоилось, а его все еще вспоминают в связи с этой историей! «Разве тот факт, что о Галиндесе забыли, не является следствием заполонившего все антиисторизма, который стремится избавиться от моральной оценки исторического?» Моральная оценка истории. Моральная оценка исторического. Что это такое, детка? Четыре строчки в энциклопедии? «Почему о нем помнить не хотят? Разве недавняя история Латинской Америки не дает достаточно примеров жестокости государства, государственного терроризма, которые подтверждают, что речь идет не об археологических раскопках?» Детка, ты все еще веришь, что в истории бывают виновные. Понятие виновности не умещается в энциклопедические словари, а если ему и выделяют одну строчку, то в ней даже жертв не перечислить. «Признаюсь тебе – но только тебе, – что у меня пока нет четких выводов, и может быть, я занята поисками ответа, который невозможно найти. Как встретил Галиндес очевидность своего конца, как принял он мысль о том, что умрет, и до какой степени ему помогло «чувство истории», о котором ты говорил с нами на занятиях?» Ты говорил об этом на занятиях, Норман? Ну ты и прохвост! Твое чувство истории – в том, чтобы сохранить свой радикализм и одновременно – текущий счет родителей твоей жены, страстность твоей молодой жены, сукин ты сын. «Итак, я не намерена менять направление моего исследования им в угоду…» Детка, не надо так торопиться, не надо делать таких поспешных выводов. «…Этой точке критического невозвращения…» Это еще что такое? Что за красные штучки? Откуда это не возвращаются? От привычного порядка вещей? Когда-нибудь возвращались из очевидного? Для чего надо бежать от очевидного? «Ты понимаешь, что я имею в виду? Никто не поймет меня так, как ты, – ведь именно ты сформировал меня, развил, помог вырасти интеллектуально». Ты, Норман, и тысячи тебе подобных проходимцев вдохновляют во всем мире на борьбу с очевидным и неизменным порядком. Вы бесчувственны перед лицом поражения, вас не трогают трупы. Мужчина аккуратно сложил листки бумаги и внимательно изучил подпись, вспомнив почти забытые знания по графологии. Подпись Мюриэл Колберт была похожа на подпись композитора, но он не мог вспомнить, какого именно.
– Какая простодушная! Еще остались простодушные. Простодушные глупцы. Их можно пожалеть.
Он испугался, что Джудит услышит его, и на цыпочках подошел к двери ее комнаты – посмотреть, не проснулась ли женщина. Но там никого не было, даже кровать не сохранила вмятин ее тела. Нигде не было видно ее одежды; исчезла и дорожная сумка, но под бутылкой «Олд Кроу» лежала записка. «Я отправилась искать себе комнату. Прощай, скотина».
Он ничего не сделал. Абсолютно. Он просто не был уверен в своем аппетите и не очень доверял своей памяти. Но сейчас ему хотелось, чтобы женщина оказалась рядом, лежала, закрывшись простыней среди сбитых простыней, и чтобы ее большая задница была у него под рукой, и он поглаживал ее в полусне, рискуя, что она повернется и в нос ему ударит запах ее дыхания серой метиски. Он прошел в ванную комнату и отодвинул в сторону стенное зеркало, за которым оказался вделанный в стену сейф. Мужчина набрал комбинацию цифр, и дверца медленно открылась. Он положил туда полученное недавно сообщение и выбрал из аккуратной стопки лежащих там документов голубую папку. На ней было написано: «Дон Анхелито». Мужчина прошептал:
– Старые мумии снова нужны.
* * *
– Просто богатые тоже плачут, донья Кармен.
– Я не знают, Вольтер, плачут ли богатые, но я рыдаю не останавливаясь, с самого начала сериала.
– Плакать полезно для здоровья, донья Кармен.
– Но не столько же.
– Вы не приготовите мне чашечку кофе и рюмочку рома?
– В такую рань и в ваши-то годы!
– Именно поэтому, донья Кармен. Тогда кровь у меня с самого утра будет быстрее бежать по венам.
– Но я еще больше плакала из-за этих бедных женщин, дон Вольтер.
– Из-за каких женщин?
– Как? Вы даже не знаете? Да опять эти несчастные иммигранты. Какое-то судно перевозило нелегально женщин с Мартиники, и недалеко от берега их спустили на воду в деревянных ящиках. И до берега живыми добрались только шесть, а двенадцать захлебнулись.
– Ну, иммигранты с Мартиники – это, кажется, в первый раз.
– Вся Америка мечтает попасть в Майами.
– На всех у нас тут места нет. Чем больше их сожрут акулы, тем лучше.
– Какой вы злой, ужасно злой, Вольтер. Разве сами вы когда-то не точно так же оказались здесь?
– Когда я приехал, тут никого не было, кроме гринго. Ну, еще, может, горстка кубинцев и басков, обожающих играть в мяч. Поэтому-то я сюда и приехал, донья Кармен, – вы же знаете, как я люблю это дело: меня невозможно вытащить из клуба. Поэтому я тут и увяз, а Майами для меня оказалось болотом, где я живу уже сорок лет. Когда я сюда приехал, тут даже улицы еще не были заасфальтированы.
– Ну, судя по вашему виду, вам тут неплохо жилось: вон у вас кожа какая молодая, да и стать, как у танцора. Это в ваши-то годы!
Вольтер засмеялся, блеснув белоснежными вставными зубами, казавшимися особенно белыми на смуглом лице, изборожденном морщинами. Он отпил маленький глоточек рома, а остальное вылил в кофе, добавив туда же два кусочка сахара.
– Как вы эту смесь называете?
– Чертова. Так делают в Испании, и лучшего тонизирующего средства не существует.
– Как я вам завидую, дон Вольтер, вы столько стран повидали. А я вот только и знаю, что Майами да Сагуа. Ну один раз, когда замуж вышла, ездила в Гавану, познакомилась с крестным мужа.
– Пока эти бородачи не пришли, я бывал в Гаване каждую неделю, как в предместье Майами. Останавливался всегда в «Ривьере», на набережной, там был игорный зал; а иногда шел в Галисийский центр выпить «Горящей Испании».
– А это что за диковина, дон Вольтер?
– Коньяк с сидром. Мне всегда нравились всякие смеси, донья Кармен, – во мне самом много намешано, и все смешанное мне по вкусу. Вольтером отец назвал меня в честь самой великой революции в истории человечества, а О'Ши – потому что он вел свой род от освободителей Гайаны с фермы О'Ши, а Сарралуки – потому что моя мать была из Испании, из Страны Басков, где так любят играть в мяч. Отец мой был мастеровым, а мать – учительницей музыки. Ничего себе смесь, а, донья Кармен?
– Мой муж, царствие ему небесное, пока мы не перебрались сюда из-за этих бородачей, работал на тростниковых плантациях, а я была белошвейкой. Руки у меня были золотые, и ко мне ездили отовсюду, даже важные господа.
– А я-то думал, донья Кармен, что вы при церкви свечами до иконками торговали.
– Я? – Мулатка перекрестилась, еле сдерживая смех. – Что-то вы сегодня язвительный, дон Вольтер. Да у меня в доме один-единственный образочек Божьей Матери! Я поставила возле него орхидею, которую мне сын привез с экскурсии, на которую ездил в прошлые выходные.
– Я смотрю, вы сегодня за словом в карман не лезете.
– А что ж! А вот с вас, дон Вольтер, если вы и дальше будете злословить, я возьму деньги и за ром, и за кофеек, хотя очень вас уважаю.
Он надвинул поглубже, почти на глаза, соломенную шляпу, застегнул плотно облегавшую тело белую куртку, внимательно осмотрел начищенные до блеска ботинки и вытер бумажной салфеткой седые усы.
– Схожу-ка я в парк, посмотрю, как играют в шахматы, и заодно пройдусь: врач говорит, что надо больше двигаться – тогда кровь быстрее будет бегать по жилам. Я бы хотел хорошо выглядеть в свой последний час.
– Господи помилуй!
А старик ловко, как танцор, сделал несколько па, весело напевая сам себе:
За любовь любовью платят –
И не зря так говорят,
Но того, что потеряешь,
Не отыщешь никогда.
Никаким богатством мира
Не вернуть любви минувшей,
Верной, словно эти скалы,
Чистой, как в реке вода.
А поэтому не думай,
Будто я тебя забуду…
И так, напевая, вышел на улицу, а вслед ему летело восхищение доньи Кармен:
– Чертов старик, сколько обаяния!
Ища подтверждения своим словам, она оглядела людей за столиками, но те едва повернули головы в сторону дона Вольтера: молодые латиноамериканцы, занятые исключительно едой. Они ловко подхватывали вилками тушеную фасоль с рисом, так что брызги жира оседали на их футболках с изображением Барри Манилоу, Брюса Спрингстина или с эмблемой «Пумы». А дон Вольтер уже был на улице: поздоровался с владельцем похоронного бюро, который обмахивался от жары веткой, и пошел дальше, не взглянув на витрину, где были выставлены религиозные книги, фигурки святых и лежали листовки, обличающие Фиделя Кастро.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70