! Он приехал минута в минуту. Ну и пунктуальность! Мне, между прочим, рассказывали, как в первые месяцы совместной работы с итальянцами и немцами на строительстве Волжского завода наши шоферы ярились: «Привез, понимаешь, цемент с опозданием на пять минут, а они не берут! Что ж мне, выбрасывать его?!» — «Извольте соблюдать график!» Тогда наши ребята решили ударить по перевыполнению: привезли цемент на пять минут раньше срока. А те: «Нам такой цемент не нужен, пока вы будете ждать разгрузки, цемент потеряет свои свойства». Ну, конечно же, шофера в райком: «Провокация! Издевательство над русским рабочим!» Секретарь умный попался, ответил: «А что б вам, ребята, не попробовать минута в минуту?! Неужели не под силу?!»
Эх, Петр Великий, Петр Великий! Глядел в корень! Мудрец, не стыдился учиться, ибо понимал: пыжатся от дури и бессилия; русской вольнице необходимо усвоить границы европейской временной организованности. Без этого порядка в доме не наведешь… И как же отомстили ему, а?! Сразу же после смерти столицу вернули в Москву, женщин перестали «пущать» в ассамблеи, а дворянство сразу за свое: мы — самые-самые! Я, знаешь ли, сейчас особенно много думаю о феномене Петра и о реакции на его эксперимент, которая проявилась сразу после воцарения консервативной партии… И знаешь, с чем вижу сходство? С судьбою теории относительности! Ей-богу! На старости лет меня потянуло в ту науку, которую в школьные годы боялся, а потому ненавидел. Нет, правда, страх и непонимание — два основных побудителя ненависти. Если спроецировать трагедию послепетровской России на историю с открытием Эйнштейна, то возникнут весьма любопытные параллели, которые — в данном конкретном случае — безусловны… Отчего люди с таким трудом воспринимали (да и, говоря откровенно, воспринимают) теорию относительности? Потому что опыт человечества в течение многих тысяч лет (не десятилетий, как при Петре!) имел дело с привычными свойствами времени и пространства. Согласись, что человеческие знания основываются и проистекают из опыта. Повседневный опыт — матерь знания, с одной стороны, и, с другой, дремучего консерватизма, приверженности темным догмам. Человечество привыкло к тому, чему его учили веками. Действительно, Ньютон сформулировал теорию, лежавшую на поверхности, основу основ знания: закон тяготения, действию которого подвержено всё, абсолютно все в природе. И точка. Даже свет подвержен тяготению (вот она, тайна «черных дыр»!). Ньютон породил Лапласа. Гений порождает гения; застойность мстит миру плесенью. Занятно, когда Наполеон Бонапарт спросил Лапласа, отчего в его книге ни разу не упоминается бог, ученый ответил: «Ваше величество, в этой гипотезе я не нуждаюсь». Ньютон был создан добрым гением Галлея. Лаплас, будучи пиком человеческой мысли, тем не менее не мог представить себе, что в мире ничто не движется быстрее света, ибо ничто и никто не в силах обогнать свет в пустоте. Вот именно это и сформулировал Эйнштейн в своей теории — ну как к этому привыкнуть, если раньше и слыхом об этом не слыхали?! Ведь Эйнштейн замахнулся на самого Ньютона! А к нему привыкли. Эйнштейн замахнулся и доказал, как дважды два, что если Ньютон абсолютен для Земли, то в гравитационных полях его теория теряет свою силу. Как с этим согласиться?! Триста лет учили одному, а тут все в корне переиначили. «Не может такого быть, и все тут!» К счастью, в науке консерватизм сейчас невозможен. Кстати, знаешь, что такое «черная дыра»? Таким объектом называют «область пространства, которая не излучает света». Поразительно, да? Если нет излучения света (мысли, идеи, добра), из этого объекта вообще ничего не исходит… Неплохая проекция на людей, особенно на некоторых моих коллег по ремеслу…
Ладно, вернемся к Менарту… Приехал он ко мне с двумя чемоданами, как-то удивительно быстро, по-домашнему расположился в маленькой комнатке, где у меня жила Лыс, когда приезжала на каникулы, вышел в тапочках — добрый дедушка, как их всем нам не хватает в жизни — и спросил: «Ну, чем будете угощать?» — «Макаронами по-краснофлотски». Он даже опешил: «Это как?» — «Пошли на кухню, открою секрет».
Меня знаешь, что восхищало в Западной Германии? Это как хозяйки делают покупки на неделю. С маленьким компьютером приходят в магазин и чеки домой забирают, бюджет соблюдают, подсчитывают каждый пфенниг, маракуют , на чем сэкономить… В понедельник придет мамаша с двумя малышами в магазин, положит в каталку мясо, сыр, колбасу — все это в морозилку, храни хоть месяц — вот тебе и не надо толочься в очередях, экономия времени! Нигде так не теряется время, как у нас в очередях. Проблема номер один, честное слово…
Да… Поставил я кастрюлю с макаронами, достал из огромной морозилки спасительную тушенку и накормил профессора. Он плакал от умиления, особенно после того, как я ему поднес столь непопулярный ныне шкалик. А потом говорит: «Я ведь к вам приехал неспроста. У меня есть мечта — хочу написать книгу „Что читают русские“. После нашего зимнего спора я сел за литературные журналы и по прочтении двух тысяч двадцати семи страниц был вынужден согласиться с вашей правотой по целому ряду позиций: действительно, ситуация в русской литературе изменилась, я был чрезвычайно удивлен смелостью, с какой ряд ваших виднейших писателей ставят крайне острые проблемы — без страха и оглядки». — «По-моему, идея замечательная». — «По-моему, тоже. Только меня к вам не очень-то пускают, вот в чем беда. Сможете помочь с визой?» — «Не знаю. Попробую. Но у меня есть ряд вопросов и несколько условий». — «Вот это по-европейски. Налейте-ка еще рюмашку и положите, пожалуйста, краснофлотских макарон, если осталось». Налил. Положил. Потом спрашиваю: «Николай Германович, во-первых, почему вы хотите писать лишь о русских?» — «Потому что не знаю ни эстонского, ни грузинского… Я понимаю вас, вам хочется, чтобы я написал книгу под названием „Что читают советские“? Не получится. Берусь только за то, что знаю… Я уже наметил двадцать писателей, которые показались мне наиболее интересными, о них я и хочу писать, это звезды первой величины». — «Если вы включите сюда уехавших, я не пойду хлопотать о визе». — «Нет, меня интересуют только те, которые работают в России и пишут то, что имеет возможность читать народ». — «Кого вы избрали? Кого определили „звездами“?» Он назвал. Я спросил, отчего нет того, почему он обошел этого, зачем не хочет проанализировать такого-то. Менарт ответил: «Дмитрий Юрьевич, спорить со мной можно, а вот навязать точку зрения нельзя. Если бы я убедился, что ваш народ действительно читает и тех, кого вы упомянули, я бы увеличил мой список до двадцати четырех человек. Но не больше. Это уже профанация…»
Ты знаешь, как я бился за то, чтобы Менарту дали визу; слава богу, нашлись умные люди.
«Но я прилечу в Москву, — сказал он, — когда вы будете там». — «Милости прошу».
Я в отпуск, а он — ко мне; застолье, веселье — все, как полагается. Потом Менарт начал работать. Ах, как же великолепно работал старик! Сначала он хотел раздавать свои анкеты читателям городских библиотек: «Кого из современных писателей вы любите? Кого нет? За что? Какие книги вам наиболее интересны? Почему?» Сотня вопросов распечатана на двухстах анкетах; у себя в деревне на ксероксе отшлепал. Я ему тогда заметил: «Москва — показатель, верно, но вам надо и в Братск слетать, и в Волгоград, и куда-нибудь в рязанский колхоз съездить, где есть сельская библиотека». — «А пустят?» — «Чего ж не пустить, пустят». Я ему в Братск записку написал, в управление культуры исполкома, мол, помогите немецкому профессору… Народ у нас добрый, приняли хорошо, только сразу стали называть «товарищ Менарт»; решили, что коммунист, раз я прошу ему помочь… Это, кстати, его и перевернуло до конца… Он же все время слежки ждал, проверок, провокаций, а там: «товарищ Менарт» да «товарищ Менарт»… Он потом еще три раза в Союз прилетал, у меня жил, много ездил: в Калинин — на электричке, в Смоленск — на рейсовом автобусе, все норовил побыть с народом. Языкового барьера, как у большинства советологов, не было, говорил без акцента, обо всем говорил, понимаешь ли, обо всем… Глаза перестали быть серо-цепкими, сделались добрыми, голубыми, стариковскими, хотя продолжал крутить роман с женщиной моложе его на добрых сорок лет… Последний раз я был у него здесь, во Фрейденштадте, месяца за три перед выходом его книги «Что читают русские, каковы они есть». Пошли гулять, шутили, смеялись чему-то; а он смеялся и плакал. Слезы льются, а он смотрит добрыми голубыми глазами. «Вы что?» «Нет, нет, ничего». — «Может, пробежимся?» — «Врачи запретили». — «А что такое?» — «Ерунда, пустяки, пройдет». А потом стал очень серьезным, каким-то торжественным даже, вытер слезы и сказал: «Вы себе не представляете, какое это было для меня счастье — работать в России и писать книгу о вашей литературе, то есть о народе. Знаете, чем я ее закончил? Тем, что ваши книги взывают к миру, не требуют экспорта революции, полны ненависти к войне, напоены духом гуманизма и дружества к другим народам. Мои издатели — и в Штатах, и здесь, в Штутгарте, — были, говоря откровенно, удивлены… Но ведь я написал правду, я не мог иначе, я верующий человек, чту заповедь: „Не солги!“ Не могли же организовывать для меня спектакли во всех тех десятках библиотек, где я говорил с тысячами людей?! Да и писатели, с которыми я совершенно откровенно беседовал, не статисты, а личности… Боже мой, Дмитрий Юрьевич, как же это важно — пристальность ! Если бы люди научились пристально вглядываться в глаза друг другу! Скольких бы трагедий избежало человечество!»
Прошел еще месяц, я прилетел в Западный Берлин — случайно обнаружилась картина Коровина в Швейцарии, ее можно было спасти, однако, как всегда у нас, там не согласовали, здесь не подготовили; «надо запросить Москву, без разрешения машину дать не можем», словом, сам понимаешь…
Звоню к Менарту; отвечают: «Он в клинике». — «А что случилось?» — «Обычная профилактика. Кто говорит?» Я назвался. «Он просил вас непременно позвонить, если вы вдруг объявитесь в Федеративной Республике! Вот номер телефона в его палате. Он лежит в клинике профессора Штаубе». Звоню. Голос не его, какой-то надтреснутый, больной. Но когда узнал меня, рассмеялся — бодрячком-бодрячком: «Через десять дней выхожу! Все в порядке, индийский звездочет дал мне девяносто два года жизни! Так что еще осталось шестнадцать лет, скоро приеду писать книгу „Что смотрят русские“. О вашем театре и кино! Какие-нибудь проблемы?» — «Есть проблемы, Николай Германович». Он выслушал, спросил мой номер (знал, что на Западе в деньгах мы все ограничены), позвонил через двадцать минут: «Все организовано, я арендовал для вас машину, заказал отель в Швейцарии; если возникнут какие-то сложности при вывозе картины с таможнями в Базеле, высылаю экспрессом письмо, в котором подтверждаю, что везете картину Коровина мне для консультации». А его на Западе все знали, Киссинджера учил, Нитце, помощник Рейгана, с ним советовался, политик первой величины… Как-то он мне сказал: «Каждое рождество отправляю лидерам всех партий в бундестаге букеты гвоздик: они ведь и за меня работают; я там должен был сидеть, а пишу книги в Шварцвальде! Я им так благодарен, бедненьким… Не ругайте их… Политика — тяжелая профессия, с литературой не пересекаемая…» (Кстати, тогда в очередной раз был потрясен здешней экономичной деловитостью: по звонку из госпиталя — Менарт назвал фамилию, дал свой телефон, продиктовал номер счета в банке, в бюро аренды автомобилей, все это провели по компьютеру за десять минут — без каких бы то ни было бумажек, справок, я получил ключи от «фольксвагена»; время, все решает время, цените время! Когда же мы этому научимся? А тогда, отвечаю я себе в который уже раз, когда опубликуем закон , отменяющий привычное, веками въедавшееся в поры «бумажное беззаконие».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Эх, Петр Великий, Петр Великий! Глядел в корень! Мудрец, не стыдился учиться, ибо понимал: пыжатся от дури и бессилия; русской вольнице необходимо усвоить границы европейской временной организованности. Без этого порядка в доме не наведешь… И как же отомстили ему, а?! Сразу же после смерти столицу вернули в Москву, женщин перестали «пущать» в ассамблеи, а дворянство сразу за свое: мы — самые-самые! Я, знаешь ли, сейчас особенно много думаю о феномене Петра и о реакции на его эксперимент, которая проявилась сразу после воцарения консервативной партии… И знаешь, с чем вижу сходство? С судьбою теории относительности! Ей-богу! На старости лет меня потянуло в ту науку, которую в школьные годы боялся, а потому ненавидел. Нет, правда, страх и непонимание — два основных побудителя ненависти. Если спроецировать трагедию послепетровской России на историю с открытием Эйнштейна, то возникнут весьма любопытные параллели, которые — в данном конкретном случае — безусловны… Отчего люди с таким трудом воспринимали (да и, говоря откровенно, воспринимают) теорию относительности? Потому что опыт человечества в течение многих тысяч лет (не десятилетий, как при Петре!) имел дело с привычными свойствами времени и пространства. Согласись, что человеческие знания основываются и проистекают из опыта. Повседневный опыт — матерь знания, с одной стороны, и, с другой, дремучего консерватизма, приверженности темным догмам. Человечество привыкло к тому, чему его учили веками. Действительно, Ньютон сформулировал теорию, лежавшую на поверхности, основу основ знания: закон тяготения, действию которого подвержено всё, абсолютно все в природе. И точка. Даже свет подвержен тяготению (вот она, тайна «черных дыр»!). Ньютон породил Лапласа. Гений порождает гения; застойность мстит миру плесенью. Занятно, когда Наполеон Бонапарт спросил Лапласа, отчего в его книге ни разу не упоминается бог, ученый ответил: «Ваше величество, в этой гипотезе я не нуждаюсь». Ньютон был создан добрым гением Галлея. Лаплас, будучи пиком человеческой мысли, тем не менее не мог представить себе, что в мире ничто не движется быстрее света, ибо ничто и никто не в силах обогнать свет в пустоте. Вот именно это и сформулировал Эйнштейн в своей теории — ну как к этому привыкнуть, если раньше и слыхом об этом не слыхали?! Ведь Эйнштейн замахнулся на самого Ньютона! А к нему привыкли. Эйнштейн замахнулся и доказал, как дважды два, что если Ньютон абсолютен для Земли, то в гравитационных полях его теория теряет свою силу. Как с этим согласиться?! Триста лет учили одному, а тут все в корне переиначили. «Не может такого быть, и все тут!» К счастью, в науке консерватизм сейчас невозможен. Кстати, знаешь, что такое «черная дыра»? Таким объектом называют «область пространства, которая не излучает света». Поразительно, да? Если нет излучения света (мысли, идеи, добра), из этого объекта вообще ничего не исходит… Неплохая проекция на людей, особенно на некоторых моих коллег по ремеслу…
Ладно, вернемся к Менарту… Приехал он ко мне с двумя чемоданами, как-то удивительно быстро, по-домашнему расположился в маленькой комнатке, где у меня жила Лыс, когда приезжала на каникулы, вышел в тапочках — добрый дедушка, как их всем нам не хватает в жизни — и спросил: «Ну, чем будете угощать?» — «Макаронами по-краснофлотски». Он даже опешил: «Это как?» — «Пошли на кухню, открою секрет».
Меня знаешь, что восхищало в Западной Германии? Это как хозяйки делают покупки на неделю. С маленьким компьютером приходят в магазин и чеки домой забирают, бюджет соблюдают, подсчитывают каждый пфенниг, маракуют , на чем сэкономить… В понедельник придет мамаша с двумя малышами в магазин, положит в каталку мясо, сыр, колбасу — все это в морозилку, храни хоть месяц — вот тебе и не надо толочься в очередях, экономия времени! Нигде так не теряется время, как у нас в очередях. Проблема номер один, честное слово…
Да… Поставил я кастрюлю с макаронами, достал из огромной морозилки спасительную тушенку и накормил профессора. Он плакал от умиления, особенно после того, как я ему поднес столь непопулярный ныне шкалик. А потом говорит: «Я ведь к вам приехал неспроста. У меня есть мечта — хочу написать книгу „Что читают русские“. После нашего зимнего спора я сел за литературные журналы и по прочтении двух тысяч двадцати семи страниц был вынужден согласиться с вашей правотой по целому ряду позиций: действительно, ситуация в русской литературе изменилась, я был чрезвычайно удивлен смелостью, с какой ряд ваших виднейших писателей ставят крайне острые проблемы — без страха и оглядки». — «По-моему, идея замечательная». — «По-моему, тоже. Только меня к вам не очень-то пускают, вот в чем беда. Сможете помочь с визой?» — «Не знаю. Попробую. Но у меня есть ряд вопросов и несколько условий». — «Вот это по-европейски. Налейте-ка еще рюмашку и положите, пожалуйста, краснофлотских макарон, если осталось». Налил. Положил. Потом спрашиваю: «Николай Германович, во-первых, почему вы хотите писать лишь о русских?» — «Потому что не знаю ни эстонского, ни грузинского… Я понимаю вас, вам хочется, чтобы я написал книгу под названием „Что читают советские“? Не получится. Берусь только за то, что знаю… Я уже наметил двадцать писателей, которые показались мне наиболее интересными, о них я и хочу писать, это звезды первой величины». — «Если вы включите сюда уехавших, я не пойду хлопотать о визе». — «Нет, меня интересуют только те, которые работают в России и пишут то, что имеет возможность читать народ». — «Кого вы избрали? Кого определили „звездами“?» Он назвал. Я спросил, отчего нет того, почему он обошел этого, зачем не хочет проанализировать такого-то. Менарт ответил: «Дмитрий Юрьевич, спорить со мной можно, а вот навязать точку зрения нельзя. Если бы я убедился, что ваш народ действительно читает и тех, кого вы упомянули, я бы увеличил мой список до двадцати четырех человек. Но не больше. Это уже профанация…»
Ты знаешь, как я бился за то, чтобы Менарту дали визу; слава богу, нашлись умные люди.
«Но я прилечу в Москву, — сказал он, — когда вы будете там». — «Милости прошу».
Я в отпуск, а он — ко мне; застолье, веселье — все, как полагается. Потом Менарт начал работать. Ах, как же великолепно работал старик! Сначала он хотел раздавать свои анкеты читателям городских библиотек: «Кого из современных писателей вы любите? Кого нет? За что? Какие книги вам наиболее интересны? Почему?» Сотня вопросов распечатана на двухстах анкетах; у себя в деревне на ксероксе отшлепал. Я ему тогда заметил: «Москва — показатель, верно, но вам надо и в Братск слетать, и в Волгоград, и куда-нибудь в рязанский колхоз съездить, где есть сельская библиотека». — «А пустят?» — «Чего ж не пустить, пустят». Я ему в Братск записку написал, в управление культуры исполкома, мол, помогите немецкому профессору… Народ у нас добрый, приняли хорошо, только сразу стали называть «товарищ Менарт»; решили, что коммунист, раз я прошу ему помочь… Это, кстати, его и перевернуло до конца… Он же все время слежки ждал, проверок, провокаций, а там: «товарищ Менарт» да «товарищ Менарт»… Он потом еще три раза в Союз прилетал, у меня жил, много ездил: в Калинин — на электричке, в Смоленск — на рейсовом автобусе, все норовил побыть с народом. Языкового барьера, как у большинства советологов, не было, говорил без акцента, обо всем говорил, понимаешь ли, обо всем… Глаза перестали быть серо-цепкими, сделались добрыми, голубыми, стариковскими, хотя продолжал крутить роман с женщиной моложе его на добрых сорок лет… Последний раз я был у него здесь, во Фрейденштадте, месяца за три перед выходом его книги «Что читают русские, каковы они есть». Пошли гулять, шутили, смеялись чему-то; а он смеялся и плакал. Слезы льются, а он смотрит добрыми голубыми глазами. «Вы что?» «Нет, нет, ничего». — «Может, пробежимся?» — «Врачи запретили». — «А что такое?» — «Ерунда, пустяки, пройдет». А потом стал очень серьезным, каким-то торжественным даже, вытер слезы и сказал: «Вы себе не представляете, какое это было для меня счастье — работать в России и писать книгу о вашей литературе, то есть о народе. Знаете, чем я ее закончил? Тем, что ваши книги взывают к миру, не требуют экспорта революции, полны ненависти к войне, напоены духом гуманизма и дружества к другим народам. Мои издатели — и в Штатах, и здесь, в Штутгарте, — были, говоря откровенно, удивлены… Но ведь я написал правду, я не мог иначе, я верующий человек, чту заповедь: „Не солги!“ Не могли же организовывать для меня спектакли во всех тех десятках библиотек, где я говорил с тысячами людей?! Да и писатели, с которыми я совершенно откровенно беседовал, не статисты, а личности… Боже мой, Дмитрий Юрьевич, как же это важно — пристальность ! Если бы люди научились пристально вглядываться в глаза друг другу! Скольких бы трагедий избежало человечество!»
Прошел еще месяц, я прилетел в Западный Берлин — случайно обнаружилась картина Коровина в Швейцарии, ее можно было спасти, однако, как всегда у нас, там не согласовали, здесь не подготовили; «надо запросить Москву, без разрешения машину дать не можем», словом, сам понимаешь…
Звоню к Менарту; отвечают: «Он в клинике». — «А что случилось?» — «Обычная профилактика. Кто говорит?» Я назвался. «Он просил вас непременно позвонить, если вы вдруг объявитесь в Федеративной Республике! Вот номер телефона в его палате. Он лежит в клинике профессора Штаубе». Звоню. Голос не его, какой-то надтреснутый, больной. Но когда узнал меня, рассмеялся — бодрячком-бодрячком: «Через десять дней выхожу! Все в порядке, индийский звездочет дал мне девяносто два года жизни! Так что еще осталось шестнадцать лет, скоро приеду писать книгу „Что смотрят русские“. О вашем театре и кино! Какие-нибудь проблемы?» — «Есть проблемы, Николай Германович». Он выслушал, спросил мой номер (знал, что на Западе в деньгах мы все ограничены), позвонил через двадцать минут: «Все организовано, я арендовал для вас машину, заказал отель в Швейцарии; если возникнут какие-то сложности при вывозе картины с таможнями в Базеле, высылаю экспрессом письмо, в котором подтверждаю, что везете картину Коровина мне для консультации». А его на Западе все знали, Киссинджера учил, Нитце, помощник Рейгана, с ним советовался, политик первой величины… Как-то он мне сказал: «Каждое рождество отправляю лидерам всех партий в бундестаге букеты гвоздик: они ведь и за меня работают; я там должен был сидеть, а пишу книги в Шварцвальде! Я им так благодарен, бедненьким… Не ругайте их… Политика — тяжелая профессия, с литературой не пересекаемая…» (Кстати, тогда в очередной раз был потрясен здешней экономичной деловитостью: по звонку из госпиталя — Менарт назвал фамилию, дал свой телефон, продиктовал номер счета в банке, в бюро аренды автомобилей, все это провели по компьютеру за десять минут — без каких бы то ни было бумажек, справок, я получил ключи от «фольксвагена»; время, все решает время, цените время! Когда же мы этому научимся? А тогда, отвечаю я себе в который уже раз, когда опубликуем закон , отменяющий привычное, веками въедавшееся в поры «бумажное беззаконие».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55