они любили его.
Гренуй вот уже несколько минут стоял у открытой дверцы
кареты и не двигался. Лакей, оказавшийся рядом с ним, опустился
на колени и продолжал опускаться, пока не принял той
распластанной позы, какую на востоке принимают перед султаном
или Аллахом. И даже в этом положении он еще дрожал, и
раскачивался, и стремился опуститься еще ниже, растечься по
земле, под землей. Ему хотелось уйти под землю, просочиться в
нее до другого конца света, из чистой преданности. Офицер
охраны и лейтенант полиции, двое здоровенных мужчин, чьей
задачей было отвести осужденного на эшафот и передать в руки
палачу, потеряли координацию движений. Они заплакали и сняли
шляпы, снова их надели, бросили их на землю, кинулись друг
другу в объятия, расцепились, бессмысленно замахали руками в
воздухе, начали заламывать себе руки, судорожно дергаться и
гримасничать, как одержимые пляской святого Витта.
Находившиеся на некотором расстоянии почетные граждане
предавались своему умилению еще более нескромно. Каждый дал
полную волю своему сердцу. Были дамы, которые при виде Гренуя
застонали от блаженства, засунув кулаки между колен; и другие,
которые от страстного влечения к царственному юноше - ибо таким
он им казался, - не издав ни звука, попадали в обморок.
Были господа, которые вдруг взвились со своих сидений, и
снова на них рухнули, и снова вскочили, оглушительно сопя и
сжимая в руках рукояти шпаг, словно хотели вытащить их из ножен
и, уже вытаскивая снова совали их в ножны, так что стояли лязг
и треск; были другие, молча устремлявшие глаза к небу и
судорожно сжимавшие руки для молитвы; и монсеньор епископ,
словно ему стало дурно, наклонившись всем телом вперед,
уткнулся головой в колени, и зеленая камилавка кубарем слетела
с его головы: при этом ему вовсе не было дурно, но впервые в
жизни его обуял религиозный восторг, ибо на глазах у всех
свершилось чудо: Господь Бог самолично удержал руку палача,
явив ангельскую сущность того, кого свет принимал за убийцу, -
довелось же такому произойти еще в восемнадцатом веке.
Воистину, Господь велик! А сам ты мал и ничтожен, ибо предал
ангела анафеме, не веруя в это, но лишь для успокоения народа!
О, какая дерзость, какое маловерие! И вот Господь являет чудо!
О какое великое унижение, какое сладкое унижение, какая
благодать ниспосланы Господом епископу ради усмирения гордыни.
Между тем народ по ту сторону барьера предавался
чувственному опьянению, которое охватило всех при появлении
Гренуя. Тот, кто при виде его испытал лишь сострадание и
умиление, теперь преисполнился вожделения, тот, кто испытал
изумление и влечение, дошел до экстаза. Человек в голубой
куртке предстал перед всеми самым прекрасным, самым
привлекательным и самым совершенным существом, которое они
могли только вообразить; монахиням он казался Спасителем во
плоти, поклонникам сатаны - сияющим князем тьмы, людям
просвещенным - Высшим Существом, девицам - сказочным принцем,
мужчинам - идеальным образом их самих. Все чувствовали себя
так, словно он угадал и нащупал у них самое чувствительное
место, поразил их прямо в эротический центр. Как будто у этого
человека было сто тысяч невидимых рук и как будто каждому из
десяти тысяч окружавших его людей он возложил руку на половой
орган и ласкал его именно тем способом, которого сильнее всего
жаждал каждый в отдельности, мужчина или женщина, в своих самых
сокровенных фантазиях.
В результате запланированная казнь омерзительнейшего
преступника своего времени превратилась в величайшую
вакханалию, какую видел мир со второго века от Рождества
Христова: благонравные женщины раздирали на себе блузы, с
истерическими криками обнажали грудь, высоко задрав юбки,
кидались на землю. Мужчины с безумными взглядами, спотыкаясь,
блуждали по этому полю сладострастно распростертой плоти,
дрожащими пальцами вынимали из штанов отвердевшие как от
невыносимого озноба члены, падали с хрипом куда придется,
совокуплялись в самых немыслимых положениях и сочетаниях:
старец с невинной девушкой, поденщик с супругой адвоката,
мальчишка-подмастерье с монахиней, иезуит с франкмасонкой - все
вперемешку, кому с кем придется. Воздух отяжелел от сладкого
потного запаха похоти и наполнился криками, хрюканьем и стонами
десяти тысяч бестий. Это был ад.
Гренуй стоял и улыбался. Более того, людям, которые его
видели, казалось, что он улыбается самой невинной, самой
ласковой, самой очаровательной и одновременно самой неотразимой
улыбкой в мире. Но в действительности не улыбка, а гадкая,
циничная ухмылка змеилась на его губах, отражая весь его триумф
и все его презрение. Он, Жан-Батист Гренуй, рожденный без
запаха в зловоннейшем месте мира, вышедший из отбросов, грязи и
гнили, выросший без любви, выживший без душевной человеческой
теплоты из одного упрямства и в силу отвращения, маленький,
горбатый, хромой, уродливый, отринутый, физический и
нравственный калека - он достиг того, что понравилось миру!
Мало того! Он любим! Почитаем! Обожаем! Он совершил прометеев
подвиг. Божественную искру, которая с колыбели дается людям ни
за что ни про что и которой он, единственный в мире, был лишен,
эту искру он добыл бесконечным изощренным упорством. Больше
того! Он, в сущности, высек ее сам, в своем "я". Он был более
велик, чем Прометей. Он создал себе ауру, такую сияющую и
неотразимую, какой не обладал до него ни один человек. И он не
обязан ею никому - никакому отцу, никакой матери и менее всего
какому-то милосердному Богу, - но исключительно самому себе. Он
в самом деле был своим собственным богом и богом более
великолепным, чем тот, воняющий ладоном Бог, который ютился в
церквах. Живой епископ валялся перед ним на коленях и визжал от
удовольствия. Богатые и власть имущие, гордые господа и дамы
умирали от восхищения, а окружавший его широким кольцом народ,
в том числе отцы, матери, братья, сестры его жертв, праздновали
оргию в его честь и во имя его. Ему достаточно кивнуть, и все
отрекутся от Бога и будут молиться на него, Великого Гренуя.
Да, он был Великий Гренуй! Именно сейчас это стало ясно.
Он был им, как когда-то в его самовлюбленных фантазиях, так и
теперь - в действительности. В этот миг он пережил величайший
триумф своей жизни. И он ужаснулся.
Он ужаснулся, ибо ни секунды не смог им насладиться. В
этот момент, когда он вышел из камеры на залитую солнцем
площадь, надушенный духами, которых он жаждал всю жизнь... в
этот момент, когда он видел и обонял, что люди не в силах ему
противостоять и что аромат, захлестываясь, как петля аркана,
притягивает к нему людей, - в этот момент в нем снова поднялось
все его отвращение к людям и отравило его триумф настолько, что
он не испытал не только никакой радости, но даже ни малейшего
чувства удовлетворения. То, чего он всегда так страстно желал,
а именно чтобы его любили другие люди, в момент успеха стало
ему невыносимо, ибо сам он не любил их, он их ненавидел. И
внезапно он понял, что никогда не найдет удовлетворения в
любви, но лишь в ненависти своей к людям и людей - к себе.
Но ненависть его к людям не получала отклика. Чем больше
он ненавидел их в это мгновение, тем больше они его
боготворили, ибо ничто в нем не воспринималось ими как истина,
кроме присвоенной ауры, кроме ароматической маски, краденного
благоухания, а оно в самом деле было достойно обожествления.
Теперь он был бы рад всех их стереть с лица земли, этих
тупых, вонючих, эротизированных людишек точно так же, как
тогда, в стране его души, черной, как вороново крыло, ему
хотелось стереть все чужие запахи, И он желал, чтобы они
заметили, как он их ненавидит, и чтобы они ответили взаимной
ненавистью на это единственное, когда-либо испытанное им
подлинное чувство и, со своей стороны, были бы рады стереть его
с лица земли, что они первоначально и намеревались сделать. Он
хотел один раз в жизни разоблачиться. Раз в жизни ему
захотелось стать таким, как другие люди, и вывернуть наружу
свое нутро: как они обнажали свою любовь и свое глупое
почитание, так он хотел обнажить свою ненависть. Он хотел один
раз, всего один-единственный раз, быть воспринятым в своей
истинной сути и получить от людей отклик на свое единственное
истинное чувство - ненависть.
Но ничего из этого не вышло. Из этого и не могло ничего
выйти. Ведь он был замаскирован лучшими в мире духами, а под
этой маской у него не было лица, не было ничего, кроме
тотального отсутствия запаха. И тут ему внезапно стало дурно,
потому что он почувствовал, как снова поднимаются туманы.
Как в пещере, в сновидении, во сне, в сердце, в его
фантазии внезапно поднялись туманы, жуткие туманы его
собственного запаха, который нельзя было воспринять обонянием,
ибо он имел иную природу. И как тогда, он испытал бесконечный
ужас и страх и подумал, что вот вот задохнется.
Но сейчас это было не сновидением и не сном, а голой
действительностью. И он не лежал один в пещере, а стоял на
площади на виду у десятков тысяч людей. И сейчас здесь не помог
бы крик, который разбудил бы и освободил его, и не было пути
назад в добрый, теплый, спасительный мир. Ибо это, здесь и
сейчас, было миром, и это, здесь и сейчас, было его
осуществленным сном. И он сам этого так хотел.
Ужасные зловонные туманы все поднимались из бездонной топи
его души, пока народ вокруг него стонал, изнемогая в
безудержных сладострастных содроганиях. К нему бежал какой-то
человек. Он вскочил с самого переднего ряда трибуны для
почетных зрителей так стремительно, что его черная шляпа
свалилась с головы, и в развевающемся черном сюртуке пронесся
через эшафот как ворон или ангел мести. Это был Риши.
Он убьет меня, подумал Гренуй. Он - единственный, кого не
ввела в заблуждение моя маска. Он не даст себя обмануть. На мне
- аромат его дочери, эта улика неопровержима, как кровь. Он
должен узнать меня и убить. Он должен это сделать.
И он простер руки, чтобы принять в объятия низвергшегося
на него ангела. Ему уже казалось, что он ощущает удар меча или
кинжала, этот благостный удар в грудь, чувствует, как лезвие
рассекает все ароматические кольчуги и зловонные туманности и
проникает в середину его холодного сердца - наконец, наконец в
его сердце нечто, нечто иное, чем он сам. Он почти уже
почувствовал избавление.
И что же? Риши лежал у него на груди, не ангел возмездия,
но потрясенный, жалобно всхлипывающий Риши, и обнимал его
руками, прямо-таки цеплялся за него, словно не нашел иного
пристанища в море благорастворения. Никакого освобождаю-щего
удара меча, никакого укола в сердце, даже никакого проклятия
или хотя бы крика ненависти. Вместо этого мокрая от слез щека
Риши прилипла к его щеке, а дрожащие губы тянулись к нему с
визгом: "Прости меня, сын мой, мой дорогой сын, прости меня!"
И тут все побелело у него в глазах, а внешний мир стал
чернее черного. Не нашедшие выхода туманы слились в бурлящую
жидкость, как поднимающееся из-под пены кипящее молоко. Они
захлестнули его, с невыносимой силой надавили на внутреннюю
оболочку его тела, но им некуда было просочиться. Ему хотелось
бежать, ради Бога бежать, но куда... Ему хотелось лопнуть,
взорваться, чтобы не захлебнуться самим собой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Гренуй вот уже несколько минут стоял у открытой дверцы
кареты и не двигался. Лакей, оказавшийся рядом с ним, опустился
на колени и продолжал опускаться, пока не принял той
распластанной позы, какую на востоке принимают перед султаном
или Аллахом. И даже в этом положении он еще дрожал, и
раскачивался, и стремился опуститься еще ниже, растечься по
земле, под землей. Ему хотелось уйти под землю, просочиться в
нее до другого конца света, из чистой преданности. Офицер
охраны и лейтенант полиции, двое здоровенных мужчин, чьей
задачей было отвести осужденного на эшафот и передать в руки
палачу, потеряли координацию движений. Они заплакали и сняли
шляпы, снова их надели, бросили их на землю, кинулись друг
другу в объятия, расцепились, бессмысленно замахали руками в
воздухе, начали заламывать себе руки, судорожно дергаться и
гримасничать, как одержимые пляской святого Витта.
Находившиеся на некотором расстоянии почетные граждане
предавались своему умилению еще более нескромно. Каждый дал
полную волю своему сердцу. Были дамы, которые при виде Гренуя
застонали от блаженства, засунув кулаки между колен; и другие,
которые от страстного влечения к царственному юноше - ибо таким
он им казался, - не издав ни звука, попадали в обморок.
Были господа, которые вдруг взвились со своих сидений, и
снова на них рухнули, и снова вскочили, оглушительно сопя и
сжимая в руках рукояти шпаг, словно хотели вытащить их из ножен
и, уже вытаскивая снова совали их в ножны, так что стояли лязг
и треск; были другие, молча устремлявшие глаза к небу и
судорожно сжимавшие руки для молитвы; и монсеньор епископ,
словно ему стало дурно, наклонившись всем телом вперед,
уткнулся головой в колени, и зеленая камилавка кубарем слетела
с его головы: при этом ему вовсе не было дурно, но впервые в
жизни его обуял религиозный восторг, ибо на глазах у всех
свершилось чудо: Господь Бог самолично удержал руку палача,
явив ангельскую сущность того, кого свет принимал за убийцу, -
довелось же такому произойти еще в восемнадцатом веке.
Воистину, Господь велик! А сам ты мал и ничтожен, ибо предал
ангела анафеме, не веруя в это, но лишь для успокоения народа!
О, какая дерзость, какое маловерие! И вот Господь являет чудо!
О какое великое унижение, какое сладкое унижение, какая
благодать ниспосланы Господом епископу ради усмирения гордыни.
Между тем народ по ту сторону барьера предавался
чувственному опьянению, которое охватило всех при появлении
Гренуя. Тот, кто при виде его испытал лишь сострадание и
умиление, теперь преисполнился вожделения, тот, кто испытал
изумление и влечение, дошел до экстаза. Человек в голубой
куртке предстал перед всеми самым прекрасным, самым
привлекательным и самым совершенным существом, которое они
могли только вообразить; монахиням он казался Спасителем во
плоти, поклонникам сатаны - сияющим князем тьмы, людям
просвещенным - Высшим Существом, девицам - сказочным принцем,
мужчинам - идеальным образом их самих. Все чувствовали себя
так, словно он угадал и нащупал у них самое чувствительное
место, поразил их прямо в эротический центр. Как будто у этого
человека было сто тысяч невидимых рук и как будто каждому из
десяти тысяч окружавших его людей он возложил руку на половой
орган и ласкал его именно тем способом, которого сильнее всего
жаждал каждый в отдельности, мужчина или женщина, в своих самых
сокровенных фантазиях.
В результате запланированная казнь омерзительнейшего
преступника своего времени превратилась в величайшую
вакханалию, какую видел мир со второго века от Рождества
Христова: благонравные женщины раздирали на себе блузы, с
истерическими криками обнажали грудь, высоко задрав юбки,
кидались на землю. Мужчины с безумными взглядами, спотыкаясь,
блуждали по этому полю сладострастно распростертой плоти,
дрожащими пальцами вынимали из штанов отвердевшие как от
невыносимого озноба члены, падали с хрипом куда придется,
совокуплялись в самых немыслимых положениях и сочетаниях:
старец с невинной девушкой, поденщик с супругой адвоката,
мальчишка-подмастерье с монахиней, иезуит с франкмасонкой - все
вперемешку, кому с кем придется. Воздух отяжелел от сладкого
потного запаха похоти и наполнился криками, хрюканьем и стонами
десяти тысяч бестий. Это был ад.
Гренуй стоял и улыбался. Более того, людям, которые его
видели, казалось, что он улыбается самой невинной, самой
ласковой, самой очаровательной и одновременно самой неотразимой
улыбкой в мире. Но в действительности не улыбка, а гадкая,
циничная ухмылка змеилась на его губах, отражая весь его триумф
и все его презрение. Он, Жан-Батист Гренуй, рожденный без
запаха в зловоннейшем месте мира, вышедший из отбросов, грязи и
гнили, выросший без любви, выживший без душевной человеческой
теплоты из одного упрямства и в силу отвращения, маленький,
горбатый, хромой, уродливый, отринутый, физический и
нравственный калека - он достиг того, что понравилось миру!
Мало того! Он любим! Почитаем! Обожаем! Он совершил прометеев
подвиг. Божественную искру, которая с колыбели дается людям ни
за что ни про что и которой он, единственный в мире, был лишен,
эту искру он добыл бесконечным изощренным упорством. Больше
того! Он, в сущности, высек ее сам, в своем "я". Он был более
велик, чем Прометей. Он создал себе ауру, такую сияющую и
неотразимую, какой не обладал до него ни один человек. И он не
обязан ею никому - никакому отцу, никакой матери и менее всего
какому-то милосердному Богу, - но исключительно самому себе. Он
в самом деле был своим собственным богом и богом более
великолепным, чем тот, воняющий ладоном Бог, который ютился в
церквах. Живой епископ валялся перед ним на коленях и визжал от
удовольствия. Богатые и власть имущие, гордые господа и дамы
умирали от восхищения, а окружавший его широким кольцом народ,
в том числе отцы, матери, братья, сестры его жертв, праздновали
оргию в его честь и во имя его. Ему достаточно кивнуть, и все
отрекутся от Бога и будут молиться на него, Великого Гренуя.
Да, он был Великий Гренуй! Именно сейчас это стало ясно.
Он был им, как когда-то в его самовлюбленных фантазиях, так и
теперь - в действительности. В этот миг он пережил величайший
триумф своей жизни. И он ужаснулся.
Он ужаснулся, ибо ни секунды не смог им насладиться. В
этот момент, когда он вышел из камеры на залитую солнцем
площадь, надушенный духами, которых он жаждал всю жизнь... в
этот момент, когда он видел и обонял, что люди не в силах ему
противостоять и что аромат, захлестываясь, как петля аркана,
притягивает к нему людей, - в этот момент в нем снова поднялось
все его отвращение к людям и отравило его триумф настолько, что
он не испытал не только никакой радости, но даже ни малейшего
чувства удовлетворения. То, чего он всегда так страстно желал,
а именно чтобы его любили другие люди, в момент успеха стало
ему невыносимо, ибо сам он не любил их, он их ненавидел. И
внезапно он понял, что никогда не найдет удовлетворения в
любви, но лишь в ненависти своей к людям и людей - к себе.
Но ненависть его к людям не получала отклика. Чем больше
он ненавидел их в это мгновение, тем больше они его
боготворили, ибо ничто в нем не воспринималось ими как истина,
кроме присвоенной ауры, кроме ароматической маски, краденного
благоухания, а оно в самом деле было достойно обожествления.
Теперь он был бы рад всех их стереть с лица земли, этих
тупых, вонючих, эротизированных людишек точно так же, как
тогда, в стране его души, черной, как вороново крыло, ему
хотелось стереть все чужие запахи, И он желал, чтобы они
заметили, как он их ненавидит, и чтобы они ответили взаимной
ненавистью на это единственное, когда-либо испытанное им
подлинное чувство и, со своей стороны, были бы рады стереть его
с лица земли, что они первоначально и намеревались сделать. Он
хотел один раз в жизни разоблачиться. Раз в жизни ему
захотелось стать таким, как другие люди, и вывернуть наружу
свое нутро: как они обнажали свою любовь и свое глупое
почитание, так он хотел обнажить свою ненависть. Он хотел один
раз, всего один-единственный раз, быть воспринятым в своей
истинной сути и получить от людей отклик на свое единственное
истинное чувство - ненависть.
Но ничего из этого не вышло. Из этого и не могло ничего
выйти. Ведь он был замаскирован лучшими в мире духами, а под
этой маской у него не было лица, не было ничего, кроме
тотального отсутствия запаха. И тут ему внезапно стало дурно,
потому что он почувствовал, как снова поднимаются туманы.
Как в пещере, в сновидении, во сне, в сердце, в его
фантазии внезапно поднялись туманы, жуткие туманы его
собственного запаха, который нельзя было воспринять обонянием,
ибо он имел иную природу. И как тогда, он испытал бесконечный
ужас и страх и подумал, что вот вот задохнется.
Но сейчас это было не сновидением и не сном, а голой
действительностью. И он не лежал один в пещере, а стоял на
площади на виду у десятков тысяч людей. И сейчас здесь не помог
бы крик, который разбудил бы и освободил его, и не было пути
назад в добрый, теплый, спасительный мир. Ибо это, здесь и
сейчас, было миром, и это, здесь и сейчас, было его
осуществленным сном. И он сам этого так хотел.
Ужасные зловонные туманы все поднимались из бездонной топи
его души, пока народ вокруг него стонал, изнемогая в
безудержных сладострастных содроганиях. К нему бежал какой-то
человек. Он вскочил с самого переднего ряда трибуны для
почетных зрителей так стремительно, что его черная шляпа
свалилась с головы, и в развевающемся черном сюртуке пронесся
через эшафот как ворон или ангел мести. Это был Риши.
Он убьет меня, подумал Гренуй. Он - единственный, кого не
ввела в заблуждение моя маска. Он не даст себя обмануть. На мне
- аромат его дочери, эта улика неопровержима, как кровь. Он
должен узнать меня и убить. Он должен это сделать.
И он простер руки, чтобы принять в объятия низвергшегося
на него ангела. Ему уже казалось, что он ощущает удар меча или
кинжала, этот благостный удар в грудь, чувствует, как лезвие
рассекает все ароматические кольчуги и зловонные туманности и
проникает в середину его холодного сердца - наконец, наконец в
его сердце нечто, нечто иное, чем он сам. Он почти уже
почувствовал избавление.
И что же? Риши лежал у него на груди, не ангел возмездия,
но потрясенный, жалобно всхлипывающий Риши, и обнимал его
руками, прямо-таки цеплялся за него, словно не нашел иного
пристанища в море благорастворения. Никакого освобождаю-щего
удара меча, никакого укола в сердце, даже никакого проклятия
или хотя бы крика ненависти. Вместо этого мокрая от слез щека
Риши прилипла к его щеке, а дрожащие губы тянулись к нему с
визгом: "Прости меня, сын мой, мой дорогой сын, прости меня!"
И тут все побелело у него в глазах, а внешний мир стал
чернее черного. Не нашедшие выхода туманы слились в бурлящую
жидкость, как поднимающееся из-под пены кипящее молоко. Они
захлестнули его, с невыносимой силой надавили на внутреннюю
оболочку его тела, но им некуда было просочиться. Ему хотелось
бежать, ради Бога бежать, но куда... Ему хотелось лопнуть,
взорваться, чтобы не захлебнуться самим собой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40