А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

— поинтересовался он.
— Мари, тут прекрасное розовое вино. Папас, пожалуйста, принесите бутылку, папа рассказывал, как ты маленькая выпила розовое шампанское и стала танцевать на столе…
— И разбила фужер, — добавила Мари, — даже сейчас помню этот звук, фужер-то был хрустальный…
— Ну, и досталось тогда тебе от… — Вернье оборвал себя, потому что досталось ей от Элизабет, а он не считал возможным говорить о ней плохо, то равновесие, о котором мечтал все эти месяцы, достигнуто, самое страшное — нарушить его, ничего нельзя нарушать в этом ломком мире, все и так обречено, хрупко, ненадежно…
— А помнишь, — оживилась Мари, — как Ганс изображал охоту на кабана, когда мы вчетвером ездили на теплые озера, мама болела радикулитом?
— Помню… Маленький толстощекий озорник, а вместо ружья палочка… Он обожал пугать себя, ты замечала?
— Так это же очень интересно, — рассмеялась Мари. — Я тоже любила себя пугать. А вы любили, Гала?
— Нет. Я любила мечтать и очень этого боялась, потому что, когда возвращалась из грез в нашу обыденность, становилось до того ужасно, что жить не хотелось…
— А Гансу было так хорошо в папиной обыденности, что он себя пугал… Вам не скучно слушать наши воспоминания, Гала?
Та улыбнулась.
— Я все знаю… Папа часто рассказывает про вас, про каждый ваш день… Особенно когда рассматривает ваши фотографии… Он вспоминал, как ты маленькая отдыхала на море и очень шалила, не слушалась, тогда мама сказала, что отведет тебя в горы и там оставит, ты заплакала: «А я камушки соберу и буду кидать, и по ним к тебе вернусь…»
— А папа рассказывал вам, как он ударил меня?
— Да что ты?! Нет.
— О, папа умеет быть очень жестким, — сказала Мари, — вы, наверное, еще не имели возможности в этом убедиться… У меня была няня, маленькая толстая шведка, которая любила меня, да, папа?
— Очень, — подтвердил Вернье. — Такая славная девушка…
— Вот, а дети всегда знают, кто их любит, а ведь если любят, то все прощают, и я раз ударила няню по лицу не со зла, а так, играючи в «барыню-служанку», и папа снял ремень и стеганул меня, я испытала такой ужас, какого никогда больше не испытывала… Но это был нужный урок, да, па?
— Если ты так считаешь, — Вернье достал из кармана коробочку с сосудорасширяющим лекарством, положил таблетку под язык.
— Что? — спросила Мари. — Тебе плохо?
— У него постоянно скачет давление, — сказала Гала, — особенно когда он волнуется…
— А тут еще я со своими делами…
— Он очень волновался, когда тебя не было, Мари. Он жил тем, что ты к нему приедешь… Как это замечательно, что ты приехала…
— А завтра после лекции папу начнут поносить, отберут кафедру и перестанут печатать…
— Уже перестали, — заметил Вернье, — но это пустяки, никуда они не денутся… Главное, что мы с тобою точно придумали, как поступить завтра, это будет красивый удар…
— Помнишь, — Мари немножко повеселела, — как мы привезли бабушку в Дюнкерк и сказали ей, что это Бискайский залив, и наша слепенькая общительная бабуля стала расспрашивать всех на пляже, что это за новый Дюнкерк появился здесь?
— Помню. Все помню, будь я трижды неладен.
— И я, — кивнула головой Мари.
— А я чаще хочу забыть, что было, — сказала Гала. — Мари, пожалуйста, поправь плед, я же чувствую, как сквозит…
Мари закуталась; Вернье хмыкнул.
— Девочка стала похожа на шотландского стрелка.
— Знаешь, о чем я думала последние семь часов, па?
— Нет.
— Я думала про то, какое же это треклятое слово «собственность». Бедный Томмазо Кампанелла, как он мечтал о «городе солнца»… А такое невозможно… Увы… Разве бы стала я так метаться, не чувствуя, что мой Мигель под ударом? Не стала бы… Мой, и все тут…
— Но ведь ты прощаешь ему любовь к Гаривасу?
— Разные понятия.
— Почему? Просто ты его еще очень уважаешь… Ты ведь никому не позволишь сказать про него дурное слово? Конечно, не позволишь… Ты ведь никому не разрешишь обсуждать его слова, дела, поступки, ты убеждена, что он поступает верно, любит тех, кого надо, окружает себя теми, в ком уверен… Ладно, не сердись, не буду, прости… Просто я здорово старею, а поэтому делаюсь чересчур обидчивым…
Папас принес вино, налил Вернье, тот попробовал.
— Сказочно.
Только после этого обязательного ритуала Папас наполнил бокалы дамам и спросил:
— Поставить нашу критскую музыку? Или хочется тишины?
— О, пожалуйста, поставьте вашу музыку, — ответила Мари.
— Я с вами потанцую, — пообещал Папас, — я всегда танцую с моими постоянными клиентами, да, Гала?
— Он ее отобьет, — пожаловался Вернье дочери, — они постоянно переглядываются у меня за спиной.
— Не отобьет, — заверила Мари. — Только глупая женщина может уйти от такого красивого, умного и доброго, как ты…
— Поняла, подруга? — Вернье гордо взглянул на Гала. — Папас, еще пару бутылок, я сегодня хочу от души пить.
— И всю ночь потом глотать лекарства, — упрекнула Гала.
— Вы лишены слова, мадемуазель, — сказал Вернье. — Шат ап!
— Мари, хочешь устриц? — спохватилась Гала. — Здесь напротив допоздна их продают, совсем забыла! Я сейчас!
— Не надо, Гала! — но та уже шла к выходу, натягивая на ходу пальто. — Я сейчас, — и выбежала.
— Не слишком ли ты много говоришь только со мной одной? Про понятное нам, про нас с Гансом? Гала, может быть, обидно.
— Я все эти месяцы только про вас и говорил с ней, с кем же еще?
— А с собой?
— С собой я не говорил. С самим собою я плакал, человечек…
— Если все хорошо кончится, давай поедем все вместе в Гаривас, а?
— Приглашаешь?
— Конечно. Купим тур и поедем на две недели… Он будет счастлив…
— Ты любишь его, Мари? Или ты любишь свою любовь к нему?
— А разве это не одно и то же?
Вернье покачал головою.
— Нет, маленькая, это совсем не одно и то же.
— Я говорила об этом с одним русским…
— Его зовут Степанов?
Мари рассмеялась.
— О, какой ты хитренький, папочка! Откуда знаешь?
— Он был у меня…
— И рассказывал… Вы чем-то очень похожи…
— Ну, еще бы… Консерватор Вернье и коммунист Степанов…
— Вы похожи тем, как любите своих детей…
— Давай выпьем за Ганса?
— Давай. Только подождем Гала.
— Бесполезно. Она полчаса будет выбирать тебе самые вкусные устрицы и десять минут торговаться, чтобы купить их за полцены… Давай выпьем за то, чтобы Ганси скорее приехал сюда и мы посидели бы здесь, у Папаса, попировали и вы наконец обжили бы ваши комнаты…
Вернье достал ключ от квартиры, протянул Мари.
— Я заказал тебе этот ключ из особой бронзы, ты же любишь, когда все красиво…
— Бедная мамочка…
— Мне тоже ее очень жаль, но что я мог сделать, Мари?
— Вы такие разные… Почему ты женился на ней?
— Потому что я очень ее любил, я никого так не любил, как ее…
— Давай выпьем за нее?
— Давай.
— Пусть бы у нее получилось так, как ей хочется…
— Дай-то бог…
— Мы с Гансом всегда мечтали, чтобы вы хоть как-то соблюдали видимость семьи, это ведь так важно для детей, особенно маленьких…
— Я готов был, Мари…
— Знаю… Но ты действительно любил маму?
— А ты полагаешь, что я женился на ней, чтобы переселиться из моего подвала в ее прекрасный дом над Рейном?
Мари ничего не ответила, чокнулась с отцом и медленно выпила. Гала вернулась с коробочкой устриц.
— Такие жирные, просто прелесть! Самые лучшие устрицы — октябрьские! Пожалуйста, Мари, это все тебе! Боже, какого я сейчас видела страшного человека! Весь в черном, сидит на своем мотоцикле, а глаза белые, как вата… Он посмотрел на меня и крикнул: «Пиф-паф, птичка!» У меня даже мурашки побежали по коже…
— Накурился, идиот, — сказал Вернье, — сколько же таких несчастных!
Папас принес лимон, ножичек, чтобы вскрывать устрицы, и включил музыку. Зазвучал знакомый голос: бритоголовый актер Савалас запел грустную песню, его греческий был ужасен, все-таки он теперь работает в Голливуде, думает по-английски, а если думаешь на другом языке, теряешь правду родной речи.
— Мари так вкусно ест, — Вернье видел, как дочь смаковала устрицу, — что мне тоже захотелось.
— Я куплю еще! — Гала поднялась со стула.
— Сядь, — остановил ее Вернье. — Открой мне пару раковин, я чокнусь с Мари… Помнишь, маленькая, как я накормил вас с Гансом бульоном из мидий на Капри?
— Я все помню, папочка, и поэтому мне ужасно хочется выпить с тобой еще один бокал…
90
26.10.83 (18 часов 34 минуты)
Мишель Бреннер завороженно внимала Гиго; она теперь не могла провести без него ни дня; сразу же рвала с теми, кто говорил ей о Гиго плохо; она окончательно растворилась в его властной силе.
— Мы живем в эпоху тирании рассудка, — медленно потягивая виски, вещал Гиго. — Это есть проявление старчества нашей культуры. Мы живем в пору конца этой цивилизации, грядет новая. Ты не можешь не ощущать, как повсюду проявляется скрытая борьба против научности; ее первым апологетом был великий скептик Ницше. Посмотри, чем живет физика наших дней. Поражает скромность ее задач, ограниченность вопросов, которые она перед собой ставит. Каждая культура существует тем, что верует в свое бессмертие. История не знает даты, когда началась гибель Эллады, но ведь Эллада погибла. Принцип сохранения энергии, который был абсолютом в дни моей школьной молодости, отринут, поскольку мы утверждаем ныне, что энергия есть бесконечное в бесконечном пространстве. Ньютон утверждал необходимость постоянной массы. Ныне этот постулат отринут. Мы знаем движение нашей планеты относительно солнца, но нам неведомо абсолютное движение солнечной системы в пространстве. Время движения света утеряло свойство абсолютной величины. Рано или поздно будет упразднено постоянство физических величин, в определение которых входит время…
Гиго поднялся, начал раздеваться; Мишель нравилось смотреть, как он лениво, небрежно бросает на спинку стула рубашку, брюки, трусы; ее всегда раздражал маленький аккуратизм Бреннера, его страсть к порядку; в нем не было полета, он никогда не мог видеть и чувствовать мир так, как его понимает Гиго, тревожно, и широко. А еще снисходительно, как же это достойно в мужчине, снисходительность и спокойствие, как хочется пройти сквозь тот невидимый барьер, прижаться к нему, к этому огромному, податливому, но властному человеку, чувствовать свою нужность ему, растворяться в этом ощущении, испытывать блаженное спокойствие, тишину…
Бедный Бреннер, мне его жаль все-таки, подумала Мишель, как же мала его жизнь, ограничены интересы, суетны поступки, как мне было горько и унизительно подлаживаться под него все те годы, что мы провели вместе, но я должна быть благодарна судьбе и за это, потому что после пустых и неинтересных лет пришел Гиго…
Она теперь снимала эту квартирку неподалеку от дома; денег, что оставил ей Бреннер, вполне хватало на оплату аренды; с Гиго встречалась ежедневно; готовила ему обед, забивала холодильник бутылками, он любил виски со льдом, без воды; могла бесконечно слушать его; он говорил о том, что ему предстояло сделать в жизни; говорил увлеченно; Бреннер всегда молчал, уткнувшись в книги, и писал по ночам свои репортажи, бедный, бедный, ведь этот мир суетен, он на грани краха, культура кончилась, ушла Эллада, и нам не миновать этой судьбы.
— Обними меня, — шепнула Мишель, — обними меня крепко, родной…
— Погоди, — ответил Гиго, — я хочу послушать последние известия.
Он включил ящик; диктор рассказывал о том, что в Гаривасе начались события, какие именно, пока неизвестно, прервана связь.
— Снова суетятся люди, — усмехнулся Гиго, — они никак не могут без суеты…
Мишель поцеловала его в шею.
— Я хочу подарить тебе лаванду.
Он спросил:
— Что, вонючий?
— Обожаю тебя, — сказала Мишель, — обожаю, любовь моя, всякого обожаю, вонючего, пьяного, злого, только будь рядом…
Диктор прочитал сообщения о погоде.
— Ну, выключай, — шепнула Мишель, — иди ко мне, они обещали дождь, но ведь нам с тобою тепло, да?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71