Сейчас, в старом году, или потом, в Новом. И пока думал, кофейная бурда сварилась. И я принялся старательно её разливать. И так, что почти все выплеснул на себя.
Было смешно, весело и жгло ошпаренный бок. И мы с Викой пошли застирывать рубашку. Я сел на край ванны. В ней отмокало белье. Девочка нашла скользкое мыло. Она поймала его, как рыбку, и стала им елозить по моему боку. Было больно и приятно. Победа что-то говорила. Я не слушал. Я видел её глаза, потом увидел губы…
У меня закружилась голова, и, чтобы не свалиться в ванну, я вжал свои губы в её губы и громко зачмокал.
Признаюсь, мало целовался и не ожидал от себя такого происшествия. От стыда был готов провалиться сквозь землю, но все не проваливался…
Девочка помогла, испуганно вырвалась и толкнула меня в грудь. На дне ванны, напомню, отмокало грязное белье, в него я и сел, заклинившись в чугунной посудине.
Мало того, когда начал выбираться, на мою голову свалился таз. Емкостью литров сто. Было больно мне, а молодому хозяину, который явился на грохот и мои проклятия, смешно.
Я никогда не видел, чтобы так смеялся человек. Над другим человеком. Но я его простил, своего друга Сашку Серова.
Сегодня, в первый день после возвращения, я пойду к нему. Я прийду и скажу ему…
Что, собственно, скажу? Саныч, сукин ты кот, скажу, вот и я — я вернулся. Было бы странным, если бы ты, Леха, не вернулся, ответит он. И будет прав.
Когда осколком распорот живот и кишки, вываливающиеся наружу и покрывающиеся снежными звездочками, придерживаешь рукой, то остается только верить…
Во что можно верить, когда умираешь? Что не умрешь? Впрочем, если ты развороченный железом, думаешь о смерти, значит, все будет в порядке, служивый, — выживешь и будешь жить долго и, быть может, счастливо.
Мне повезло: я вернулся. Полтора месяца провалялся на казенной койке госпиталя под Тверью. В палате нас было семеро, и на всех — шесть ног и восемь рук. Я был единственный счастливчик, кому удалось вырваться из смертельной западни. Почти без потерь.
В новогоднюю ночь на Город были брошены механизированные колонны. Чудовищная бронированная сила, как расплавленный свинец, залила площади, проспекты и улицы. Наша бригада, которую можно было отличить по знаку нашивок, где чернели тарантулы, катила на броне по мертвому городу. За два часа мы не заметили ни одного человека. Ни одного. Казалось, что все население ушло в горы. Разве так встречают тех, кто на лязгающих траках несет свободу и независимость своему же народу?
Темное, слякотное небо кололось от устрашающего рева механизированных монстров. Потом наступила тишина — полки и бригады дошли до центра и остановились, выполнив боевую задачу.
Я помню эту минуту, когда было слышно, как трещит у рваных низких облаков зеленая ракета: сигнал победы. Победы?
Затем ракета погасла — и начался ад. Из верхних этажей, из подворотен, из щелей ударили сотни гранатометов духов. Это была лавина огня, сжигающая в секунды неуклюжие, неповоротливые коробки танков, БТР, БМП, БМД. И всех тех, кто находился в броне и на броне.
Наша ВДВ-бригада, натасканная к действиям в экстремальных ситуациях, успела рассредоточиться в домах. Под отсвет изумрудно-сигнальной ракеты. Нарушая приказ штабных выблядков: от техники не отходить, в дома не входить. Спасибо майору Сушкову. Он говорил: хлопчики, на войне, как на войне; помереть дело немудреное, а вот выжить…
Выжить, чтобы видеть: танки, забитые экипажами и боекомплектами, лопаются, как консервные банки на костре, как ветошными ошметками рвутся тела, как рукотворная и свирепая мощь стихии пожирает молодые доверчивые жизни.
С Новым годом, с новым счастьем?!.
Теперь я не люблю Новый год. Он пахнет горелыми трупами друзей.
Я вернулся и забота одна: забыть все, что было. Забыть и жить. Как живут все. А все живут всецело счастливо, делая вид, что ничего не происходит на окраине империи. Это где-то далеко, в незнакомой и кремнистой сторонке. Под исламским холодным солнцем.
Все как один. И один как все?
Помню, меня попросили сыграть в сценке. Сценку поставила Вирджиния, она же Верка, она же Варвара Павловна. Она руководила изокружком в нашей школе.
Я должен был выйти на подмостки, крича:
— Я один, я ничего не могу!
И я вышел, и старательно кричал, и мои школьные друзья вышли вслед за мной и тоже кричали:
— Я один! Я ничего не могу!
Мы заполнили собой всю сцену, маршировали по гнущимся доскам и драли горло:
— Я один! Я ничего не могу!
— Я! Один! Я! Ничего! Не! Могу!
— Я! Я! Я! Один! Один! Один! Ничего! Ничего! Ничего! Не-не-не! Могу!!!
Нам было весело, а в зале была тишина. Было такое впечатление, что никого нет, но зал был полон.
Через неделю Вирджиния уже не руководила кружком. Директриса оказалась консервативной дамой и слишком близко приняла к своему ветхому сердцу сценическую шутку.
И потом — драка. Из-за нее, Варвары Павловны. Между лучшими друзьями, мной, Ивановым, и Серовым.
Последний поспорил с нашим приятелем Соловьевым, что через денька три он будет кувыркаться с Вирджинией на персидских коврах. Соловей гоготал: слабо-слабо, Саныч. Я один и все могу, ржал Сашка, в крайнем случае Алеха в помощь — свечку подержать?..
Я развернулся и без предупреждения срезал улыбку своего друга. Он укатился под стол, мой лучший и единственный товарищ; после, выплевывая сгустки крови, пошел на меня…
Драка та была истерична, нелепа и глупа. Мы тогда не знали, что все это — милые забавы, по сравнению с тем, что нам приготовила сука-жизнь.
От той свалки у меня остался шрам над бровью — отметина беспечного, счастливого детства.
Я внимательно смотрю на себя через зеркало. Вижу современного молодого человека. Он в меру умен, самостоятелен, симпатичен. Здравомыслящ. Политически выдержан. Лоялен к власти. Ироничен. Наш современник, прошитый операционной леской и воспоминаниями. У него, правда, побаливает брюхо, из которого извлекли килограмм корявого железа, но это мелочи — он жив, наш современник, жив, и это сейчас самое главное.
Телефонный звонок задерживает у двери. Это мама. Родной голос, торопливый интерес к сыну, убедительная просьба позвонить Лаптеву.
— Зачем? — не понимаю я.
— Алеша, — нервничает мама, — у меня больные. Тебя ждали. Отметим твое возвращение.
— Зачем?
— Алеша, у меня больные. Тебя так ждали.
Зачем, молчу я.
— Алеша, ты не изменился. Я тебя прошу… Лаптев к тебя, как к сыну.
— Как к сыну, — повторяю я.
— Алексей, прекрати. Тебя так ждали.
Если бы я не знал свою маму и себя… Мама-мама…
— Нет! — кричала она. — Я тебя не пущу! Ты сошел с ума! Ты мой сын! Тебе учиться!.. И думать не смей. Это… это мерзость и стыд! Что тебе не хватает в жизни? У тебя все есть?! Все?! — Не понимала и смотрела напряженными от ненависти и слез глазами. — Ты ничего не знаешь. Там… там убивают!.. Убивают!.. Там война… Я не хочу, чтобы тебя убили! — Просила. — Я тебя родила, чтобы ты был живым всегда. Зачем ты мне мертвый?.. Зачем?
За спиной хлопает дверь. Как выстрел.
Помню, у нас проходили первые учебные стрельбы. Молодому пополнению выдали старенькие АК-74, потертые рожки, наполненные зернами патронов, и бросили на малиновую гальку стрельбища. Был июль и было жарко, хотя учебка ВДВ находилась под прохладными горами Красноярска-26. Мы стреляли по мишеням короткими очередями, а после бежали смотреть результат. Не бегал тот, кто метко стрелял. Все стреляли плохо и бегали к мишеням, чтобы ещё раз убедиться в своей боевой немощи.
Это была попытка изощренной пытки под калящим, сибирским солнышком.
— Ну, что, недоноски?! Где ваша боевая мощь?! Нет мощщщи! — орал молоденький прапорщик Демидюк и неприлично жестикулировал. — Я из вас, родные, сделаю ВДВэшников. Отличников боевой и политической подготовки! Настоящих «тарантулов»!.. Ну, бегом, кастраты! На рубеж!..
Оступившись, я завалился на неприятный, пыльный, малиновый гравий. Короткая тень задела меня, потом пнула ногой в бок:
— Подъем, Иванов!.. Наследство сваришь вкрутую, а я отвечай перед твоими столичными блядухами!
Тень засмеялась, стояла — руки за спину, с широко расставленными ногами. Я повернул автомат и подержанным прикладом изо всех сил саданул врага в пах.
От удара и боли прапорщик скрутился, осел на гравий — беззвучно и удивленно открывал рот… Все остановились: стояли, ждали, дышали. Демидюк захрипел, гравий хрустел на его зубах:
— Убью всех, сссуки московские!..
И случилось неожиданное: трое из взвода подбежали к нему и закружились вокруг в смертельном танце — наносили быстрые короткие удары коваными бутсами войск спецназначения.
— Хватит! Вы что?!. - сделал попытку спасти дурака-командира.
Меня отбросили. Я снова упал спиной на гравий, передернул затвор автомата… Пули взвизгнули над головами моих товарищей. Пули прекратили убийство. Наступила тишина — только прапорщик делал слабую попытку уползти: царапал гравий и хрипел разбитым в кровь ртом. Кровь капала в малиновую пыль и казалась черной.
Через месяц Демидюк вернулся из госпиталя в полк. Это был другой человек. Он говорил тихо, смотрел себе под ноги и у него не было даже тени.
На автомобильной стоянке тоже ничего не изменилось. В мартовских лужах стоят колымаги, покрытые таяющим льдом и кусками снега. Я стаскиваю покоробленный от непогоды тент с моего драндулета. Ключ хрустит в замке. Пыль в салоне, как прах прошлого… Прах и тлен…
Подключаю радиотелефон. Выщелкиваю номер, который помнил всегда. Длинные гудки.
Холодно — раннее весеннее солнышко не греет. Тогда тоже было холодно. От мороза тогда облезли трамваи. Холодные трамваи звенели на поворотах, как колокола. Облезлые языки колоколов.
Случайная встреча на перроне Казанского вокзала. Она так промерзла в Москве, что говорила медленно и невнятно. И как-то само собой получилось, что мы забились в электричку и поехали встречать Новый год.
— А ты где сейчас, Алеша? — спросила.
— Учусь.
— Где?
— В технологическом.
— Интересно?
— Да, так, — передернул плечами. — Первый курс…
— Ааа, — и посмотрела на меня.
Посмотрела, будто меня не было. Но ведь я-то был.
Потом мы приехали к Серову. Там пили теплую водку. Пела гитара. Моя нечаянная спутница пила водку, прокусывала дольки мандарин, смеялась и не хмелела, так она промерзла. И ещё был запах хвои.
Мы танцевали в темной комнате, как в лесу, и я целовал её мандариновые губы и пьяные глаза. А за окнами бледнел снег. Предрассветный снег без оттенков. Потом мы ушли…
Она была первой моей женщиной. Она была старше меня на пять лет, как на пять столетия. Ее звали Вирджиния. Как штат в силиконово-пластмассовой Америки. Ее отец был дипломатом и долгое время проработал в этой стране. Хотя в школе, напомню, её называли Варвара Павловна. А я её называл просто: Верка. Ей это имя нравилось.
Потом наступил другой вечер, ближе к весне. Когда я принял решение. Мы встретились в метро. Там из-за межсезонья было по-банному мокро и душно. Был час пик, все спешили: молекулы метро.
Мы спустились с балкона на перрон. Внизу был запах весенних одежд и призрачных будущих надежд.
— Ты дурак, — сказала она. — Там убивают.
— Ты, как моя мама, — улыбнулся. — Я не хочу быть, как все.
— Будь, как все, но живым.
— Но молекулой?
— Хочешь быть трупом?
— Нет, не хочу. И вернусь живым. Только проводи меня.
— Все это иллюзии, Алешенька, — сказала она. Из туннеля ударил порывистый ветер.
— Может быть, но ты меня проводи, — сказал я. Электропоезд мелькал окнами, как пустая рвущаяся кинопленка.
Она уехала в следующем.
Мы были бескомпромиссны, и все тогда казалось простым и возможным. Святая простота прошлого. Бремя настоящего.
Резкая трель. Машинально поднимаю трубку. Показалось, она звонит. Как раньше.
— Алексей, это я, — говорит мой отчим Лаптев. — Рад тебя слышать. Ты как?..
— Лучше многих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Было смешно, весело и жгло ошпаренный бок. И мы с Викой пошли застирывать рубашку. Я сел на край ванны. В ней отмокало белье. Девочка нашла скользкое мыло. Она поймала его, как рыбку, и стала им елозить по моему боку. Было больно и приятно. Победа что-то говорила. Я не слушал. Я видел её глаза, потом увидел губы…
У меня закружилась голова, и, чтобы не свалиться в ванну, я вжал свои губы в её губы и громко зачмокал.
Признаюсь, мало целовался и не ожидал от себя такого происшествия. От стыда был готов провалиться сквозь землю, но все не проваливался…
Девочка помогла, испуганно вырвалась и толкнула меня в грудь. На дне ванны, напомню, отмокало грязное белье, в него я и сел, заклинившись в чугунной посудине.
Мало того, когда начал выбираться, на мою голову свалился таз. Емкостью литров сто. Было больно мне, а молодому хозяину, который явился на грохот и мои проклятия, смешно.
Я никогда не видел, чтобы так смеялся человек. Над другим человеком. Но я его простил, своего друга Сашку Серова.
Сегодня, в первый день после возвращения, я пойду к нему. Я прийду и скажу ему…
Что, собственно, скажу? Саныч, сукин ты кот, скажу, вот и я — я вернулся. Было бы странным, если бы ты, Леха, не вернулся, ответит он. И будет прав.
Когда осколком распорот живот и кишки, вываливающиеся наружу и покрывающиеся снежными звездочками, придерживаешь рукой, то остается только верить…
Во что можно верить, когда умираешь? Что не умрешь? Впрочем, если ты развороченный железом, думаешь о смерти, значит, все будет в порядке, служивый, — выживешь и будешь жить долго и, быть может, счастливо.
Мне повезло: я вернулся. Полтора месяца провалялся на казенной койке госпиталя под Тверью. В палате нас было семеро, и на всех — шесть ног и восемь рук. Я был единственный счастливчик, кому удалось вырваться из смертельной западни. Почти без потерь.
В новогоднюю ночь на Город были брошены механизированные колонны. Чудовищная бронированная сила, как расплавленный свинец, залила площади, проспекты и улицы. Наша бригада, которую можно было отличить по знаку нашивок, где чернели тарантулы, катила на броне по мертвому городу. За два часа мы не заметили ни одного человека. Ни одного. Казалось, что все население ушло в горы. Разве так встречают тех, кто на лязгающих траках несет свободу и независимость своему же народу?
Темное, слякотное небо кололось от устрашающего рева механизированных монстров. Потом наступила тишина — полки и бригады дошли до центра и остановились, выполнив боевую задачу.
Я помню эту минуту, когда было слышно, как трещит у рваных низких облаков зеленая ракета: сигнал победы. Победы?
Затем ракета погасла — и начался ад. Из верхних этажей, из подворотен, из щелей ударили сотни гранатометов духов. Это была лавина огня, сжигающая в секунды неуклюжие, неповоротливые коробки танков, БТР, БМП, БМД. И всех тех, кто находился в броне и на броне.
Наша ВДВ-бригада, натасканная к действиям в экстремальных ситуациях, успела рассредоточиться в домах. Под отсвет изумрудно-сигнальной ракеты. Нарушая приказ штабных выблядков: от техники не отходить, в дома не входить. Спасибо майору Сушкову. Он говорил: хлопчики, на войне, как на войне; помереть дело немудреное, а вот выжить…
Выжить, чтобы видеть: танки, забитые экипажами и боекомплектами, лопаются, как консервные банки на костре, как ветошными ошметками рвутся тела, как рукотворная и свирепая мощь стихии пожирает молодые доверчивые жизни.
С Новым годом, с новым счастьем?!.
Теперь я не люблю Новый год. Он пахнет горелыми трупами друзей.
Я вернулся и забота одна: забыть все, что было. Забыть и жить. Как живут все. А все живут всецело счастливо, делая вид, что ничего не происходит на окраине империи. Это где-то далеко, в незнакомой и кремнистой сторонке. Под исламским холодным солнцем.
Все как один. И один как все?
Помню, меня попросили сыграть в сценке. Сценку поставила Вирджиния, она же Верка, она же Варвара Павловна. Она руководила изокружком в нашей школе.
Я должен был выйти на подмостки, крича:
— Я один, я ничего не могу!
И я вышел, и старательно кричал, и мои школьные друзья вышли вслед за мной и тоже кричали:
— Я один! Я ничего не могу!
Мы заполнили собой всю сцену, маршировали по гнущимся доскам и драли горло:
— Я один! Я ничего не могу!
— Я! Один! Я! Ничего! Не! Могу!
— Я! Я! Я! Один! Один! Один! Ничего! Ничего! Ничего! Не-не-не! Могу!!!
Нам было весело, а в зале была тишина. Было такое впечатление, что никого нет, но зал был полон.
Через неделю Вирджиния уже не руководила кружком. Директриса оказалась консервативной дамой и слишком близко приняла к своему ветхому сердцу сценическую шутку.
И потом — драка. Из-за нее, Варвары Павловны. Между лучшими друзьями, мной, Ивановым, и Серовым.
Последний поспорил с нашим приятелем Соловьевым, что через денька три он будет кувыркаться с Вирджинией на персидских коврах. Соловей гоготал: слабо-слабо, Саныч. Я один и все могу, ржал Сашка, в крайнем случае Алеха в помощь — свечку подержать?..
Я развернулся и без предупреждения срезал улыбку своего друга. Он укатился под стол, мой лучший и единственный товарищ; после, выплевывая сгустки крови, пошел на меня…
Драка та была истерична, нелепа и глупа. Мы тогда не знали, что все это — милые забавы, по сравнению с тем, что нам приготовила сука-жизнь.
От той свалки у меня остался шрам над бровью — отметина беспечного, счастливого детства.
Я внимательно смотрю на себя через зеркало. Вижу современного молодого человека. Он в меру умен, самостоятелен, симпатичен. Здравомыслящ. Политически выдержан. Лоялен к власти. Ироничен. Наш современник, прошитый операционной леской и воспоминаниями. У него, правда, побаливает брюхо, из которого извлекли килограмм корявого железа, но это мелочи — он жив, наш современник, жив, и это сейчас самое главное.
Телефонный звонок задерживает у двери. Это мама. Родной голос, торопливый интерес к сыну, убедительная просьба позвонить Лаптеву.
— Зачем? — не понимаю я.
— Алеша, — нервничает мама, — у меня больные. Тебя ждали. Отметим твое возвращение.
— Зачем?
— Алеша, у меня больные. Тебя так ждали.
Зачем, молчу я.
— Алеша, ты не изменился. Я тебя прошу… Лаптев к тебя, как к сыну.
— Как к сыну, — повторяю я.
— Алексей, прекрати. Тебя так ждали.
Если бы я не знал свою маму и себя… Мама-мама…
— Нет! — кричала она. — Я тебя не пущу! Ты сошел с ума! Ты мой сын! Тебе учиться!.. И думать не смей. Это… это мерзость и стыд! Что тебе не хватает в жизни? У тебя все есть?! Все?! — Не понимала и смотрела напряженными от ненависти и слез глазами. — Ты ничего не знаешь. Там… там убивают!.. Убивают!.. Там война… Я не хочу, чтобы тебя убили! — Просила. — Я тебя родила, чтобы ты был живым всегда. Зачем ты мне мертвый?.. Зачем?
За спиной хлопает дверь. Как выстрел.
Помню, у нас проходили первые учебные стрельбы. Молодому пополнению выдали старенькие АК-74, потертые рожки, наполненные зернами патронов, и бросили на малиновую гальку стрельбища. Был июль и было жарко, хотя учебка ВДВ находилась под прохладными горами Красноярска-26. Мы стреляли по мишеням короткими очередями, а после бежали смотреть результат. Не бегал тот, кто метко стрелял. Все стреляли плохо и бегали к мишеням, чтобы ещё раз убедиться в своей боевой немощи.
Это была попытка изощренной пытки под калящим, сибирским солнышком.
— Ну, что, недоноски?! Где ваша боевая мощь?! Нет мощщщи! — орал молоденький прапорщик Демидюк и неприлично жестикулировал. — Я из вас, родные, сделаю ВДВэшников. Отличников боевой и политической подготовки! Настоящих «тарантулов»!.. Ну, бегом, кастраты! На рубеж!..
Оступившись, я завалился на неприятный, пыльный, малиновый гравий. Короткая тень задела меня, потом пнула ногой в бок:
— Подъем, Иванов!.. Наследство сваришь вкрутую, а я отвечай перед твоими столичными блядухами!
Тень засмеялась, стояла — руки за спину, с широко расставленными ногами. Я повернул автомат и подержанным прикладом изо всех сил саданул врага в пах.
От удара и боли прапорщик скрутился, осел на гравий — беззвучно и удивленно открывал рот… Все остановились: стояли, ждали, дышали. Демидюк захрипел, гравий хрустел на его зубах:
— Убью всех, сссуки московские!..
И случилось неожиданное: трое из взвода подбежали к нему и закружились вокруг в смертельном танце — наносили быстрые короткие удары коваными бутсами войск спецназначения.
— Хватит! Вы что?!. - сделал попытку спасти дурака-командира.
Меня отбросили. Я снова упал спиной на гравий, передернул затвор автомата… Пули взвизгнули над головами моих товарищей. Пули прекратили убийство. Наступила тишина — только прапорщик делал слабую попытку уползти: царапал гравий и хрипел разбитым в кровь ртом. Кровь капала в малиновую пыль и казалась черной.
Через месяц Демидюк вернулся из госпиталя в полк. Это был другой человек. Он говорил тихо, смотрел себе под ноги и у него не было даже тени.
На автомобильной стоянке тоже ничего не изменилось. В мартовских лужах стоят колымаги, покрытые таяющим льдом и кусками снега. Я стаскиваю покоробленный от непогоды тент с моего драндулета. Ключ хрустит в замке. Пыль в салоне, как прах прошлого… Прах и тлен…
Подключаю радиотелефон. Выщелкиваю номер, который помнил всегда. Длинные гудки.
Холодно — раннее весеннее солнышко не греет. Тогда тоже было холодно. От мороза тогда облезли трамваи. Холодные трамваи звенели на поворотах, как колокола. Облезлые языки колоколов.
Случайная встреча на перроне Казанского вокзала. Она так промерзла в Москве, что говорила медленно и невнятно. И как-то само собой получилось, что мы забились в электричку и поехали встречать Новый год.
— А ты где сейчас, Алеша? — спросила.
— Учусь.
— Где?
— В технологическом.
— Интересно?
— Да, так, — передернул плечами. — Первый курс…
— Ааа, — и посмотрела на меня.
Посмотрела, будто меня не было. Но ведь я-то был.
Потом мы приехали к Серову. Там пили теплую водку. Пела гитара. Моя нечаянная спутница пила водку, прокусывала дольки мандарин, смеялась и не хмелела, так она промерзла. И ещё был запах хвои.
Мы танцевали в темной комнате, как в лесу, и я целовал её мандариновые губы и пьяные глаза. А за окнами бледнел снег. Предрассветный снег без оттенков. Потом мы ушли…
Она была первой моей женщиной. Она была старше меня на пять лет, как на пять столетия. Ее звали Вирджиния. Как штат в силиконово-пластмассовой Америки. Ее отец был дипломатом и долгое время проработал в этой стране. Хотя в школе, напомню, её называли Варвара Павловна. А я её называл просто: Верка. Ей это имя нравилось.
Потом наступил другой вечер, ближе к весне. Когда я принял решение. Мы встретились в метро. Там из-за межсезонья было по-банному мокро и душно. Был час пик, все спешили: молекулы метро.
Мы спустились с балкона на перрон. Внизу был запах весенних одежд и призрачных будущих надежд.
— Ты дурак, — сказала она. — Там убивают.
— Ты, как моя мама, — улыбнулся. — Я не хочу быть, как все.
— Будь, как все, но живым.
— Но молекулой?
— Хочешь быть трупом?
— Нет, не хочу. И вернусь живым. Только проводи меня.
— Все это иллюзии, Алешенька, — сказала она. Из туннеля ударил порывистый ветер.
— Может быть, но ты меня проводи, — сказал я. Электропоезд мелькал окнами, как пустая рвущаяся кинопленка.
Она уехала в следующем.
Мы были бескомпромиссны, и все тогда казалось простым и возможным. Святая простота прошлого. Бремя настоящего.
Резкая трель. Машинально поднимаю трубку. Показалось, она звонит. Как раньше.
— Алексей, это я, — говорит мой отчим Лаптев. — Рад тебя слышать. Ты как?..
— Лучше многих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72