А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Закричала женщина. Отец отмахнулся — сосед Жорка сцепился с женушкой, в который уж раз…
Стены обладали удивительной звукопроницаемостью. Возникало впечатление — мы слушаем радиоспектакль, голоса были мелодраматичны и, кажется, рассчитаны на внешний эффект.
— Ты все сам! А мне… Я тоже хочу, ты — плохой, ты — гад, ты — сам себе, а мне…
— Отстань, стервь, сгинь, — бубнил мужской голос. — У меня инфаркт, у меня жизнь погубленная из-за тебя, хабалы!
— Это ты, скот, жизнь мою перекосил… Говорила мама моя, ой, как она говорила…
— Удавись, чтоб тебе…
Наступила тишина. Отец прокомментировал: Жорка приобретает в галантерейном магазине несколько флаконов жидкости для выведения пятен или, против, например, перхоти, сам пьет. А с женой-голубушкой не делится, жадный, вот она…
— Ой, хороша клоповница! — завопила голубушка. — Ой, лю-лю! Подкатилась я под гору!.. Иди ко мне, любезный…
— Чего надоть?
— Любови хочу?
— А иди ты…
— Ааа, не могешь?
— Я тебе!..
— К соседу книжному пойду. Ох, потянет он меня, голубку…
Стена задрожала от удара, задвигалось мебелишко, женушка дурно завизжала — убивают!
— Тьфу ты, — плюнул отец. — Все как не у людей.
— Больные, — сказала женщина Маша. — Алеша, вы кушайте, кушайте.
— Убивают! Убивают! А-а-а! — голос оборвался; так он срывается, когда человека бьют ногой в живот.
Я принялся вылезать из-за стола. Отец закричал, чтобы я не мешался, сам же буду виноватый.
Отец-отец…
В коридоре толкались соседи: Жорик — мужик дурной, тюкнет по голове утюжком, милок, и унесут тебя из этой жизни вперед ногами.
Не трогайте меня, промолчал, я — человек, озлобленный собственным героизмом.
В комнате плавал странный запах каких-то душных дешевых химикалий запах безнадежности и убогости. На полу под ногами скрипели стеклянные осколки. На тахте хрипела знакомая мне фигура, которой я дал деньги на лечение души. Это и был Жорка. Кому и горький хрен — малина, а кому бламанже — полынь.
Жена, худая, злая, с распущенными волосами, с прекрасными заплаканными глазами, испуганно повернулась:
— Из милиции?
— Крик тут был?
— Чего? Уж и кричать не можно? А чего можно? Пить нельзя, ебац-ц-ца нельзя, да?! А?! Пошел вон!!!
Заплакала девочка. Я её не заметил; она заплакала, и я её заметил. Она пряталась в углу, маленький, нечистый звереныш с такими же крупными и прекрасными глазами, как у матери.
Жорка прекратил храпеть, задвигался на тахте. Женщина зашипела:
— Не реви, дура, папочку нашего разбудиш-ш-шь…
У женщины были надломленные резкие движения, как у механической, неисправной куклы. Худые ноги были в синяках и пропитаны этиловым спиртом. Она закинула ногу на ногу и повторила:
— Из милиции?
— Из нее, из неё — отмахнулся и шагнул к девочке.
— Заберите его, — ткнула пальцем в сторону мужа, — все время оскорбляет мое достоинство, губит будущее моего ребенка! Я требую, как женщина, как мать!..
Она замолчала. Я оглянулся — оседая на стуле и низко опуская голову, она засыпала, отравленная; из её рта тянулась липкая, безвольная нитка слюны.
Я протиснулся к девочке, протянул руку, она в ужасе закрыла лицо пятилетними ладошками…
Когда мы зачистили дом на Первомайской, как нас учили: «каждую квартиру проверить, в каждый закуток залезть. Боитесь — закати впереди себя гранату, только за угол надо спрятаться, да глядите, чтобы стенка не из фанеры была», я прошелся по квартирам — искал деревянный хлам для костерка. И в одной из квартир, в её развороченном, сочащемся кровью гнезде, увидел старика… то, что осталось от старика… Я увидел детей… то, что осталось от них… Детей было трое… или четверо… а, может быть, и больше… Трудно было сосчитать.
Вы интересуетесь, кто я такой? Не все ли равно. Лучше спросите, что я думаю.
Девочку женщина Маша умыла и принялась кормить. Девочка ела жадно и испуганно, она давилась кусками мяса и с ненавистью смотрела на неторопливые руки, её кормящие.
Потом сомлела от еды, уснула. Ее уложили на твердый диван. За окном занепогодилось — было сумрачно, грустно, тихо.
Отец меня провожал — жители дома отдыхали после обеда, как солдаты после боя.
— Я её люблю, — говорил отец. — Она прекрасная женщина. Чудная. Такие удивительно бескорыстны. Если бы ты знал…
— Раз, два, три… — сказал я. — Или четыре…
— Шутка, нервы лечит… По науке, брат… Маша читала в журнале. Она журналы читает.
— У нас самая читающая публика в мире, — сказал я. — Вот в чем беда.
— Нет, сын, — вздохнул отец. — Она удивительная женщина. Ты потом поймешь. А какие готовит пельмени — сибирские, она ж с тех мест… Ты не прав, сын.
Кто может быть правым в этой жизни? Кто поймет чужую жизнь, чужую правду, чужую боль? Кто? Я пожал руку своему отцу, которого никогда не понимал и которого всегда прощал.
Я ничего не боюсь. После того, как повстречал поющего старичка в домотканой рубахе на берегу моря, я не боюсь ничего. И никого. Единственное, что страшусь — одиночества. Трудно быть одному. Спасают друзья и любимые.
Любимые предают, а друзья… друзья гибнут. У меня были друзья; я вернулся из кровавой бессмыслицы, мне удалось вернуться оттуда, они — нет, им уже никогда не вернуться живыми.
Мертвыми — да, их привезут в цинковых гробах и поставят эти штампованные ящики со знаком качества под моросящую снежную сыпь.
Возвращаясь к машине, слышу телефонный зуммер. Кому я нужен? Это Серов, его восторженный и раздрызганный голос:
— Леха, Чеченец, твою мать, ты где шляешься? Я тебе звоню-звоню. Ты мне нужен.
— Зачем?
— Махнем в одно местечко.
— Я занят.
— Чего? Бабы не уйдут… Кстати, родной, у тебя никаких принципов: друзей бьешь в морду. Нехорошо.
— За дело. Пить меньше надо.
— А я сейчас трезв, как стеклышко. Звякнуло издательство — желают книжонку выпустить. Полный пи… дец!
— Чью книгу? — не понимаю.
— Мою! — восторженно вопит друг. — Мою, Чеченец! Еб… ть их во все издательские дыры!
— И что?
— Как что? Катим в Москву, столицу нашей Родины.
— Зачем?
— Договорчик подмахнуть и так далее…
— Я занят.
— А бить морды свободен?
— Тьфу! — солоноватый привкус. От злости я прикусил губу. Запах крови и моря. «За морями, за долами живет парень раскудрявый». — Черт с тобой!..
Все в порядке, говорю я себе. Что делать, говорю себе, у каждого из нас свой крест. Серов, я до сих пор чувствую свою вину перед тобой? Но в чем она, моя вина? Не знаю.
После того, как сбежал из прихожей, где столкнулся с женщиной в мамином атласном халате, недели две жил у друга. Я не мог сразу вернуться домой. Я жил у Сашки две недели и каждый день лгал по телефону маме. Я не мог себя заставить переступить порог квартиры, в которой осознал себя преданным. Понимал, что поступаю как неврастеник, как рафинированный мозгляк, но ничего не мог с собой поделать. Санька смеялся над моими юношескими переживаниями и утверждал, что к жизни надо относиться, как к физиологическому акту. Трах-трах. Или ты её, или она тебя. Иного не дано.
Потом к нему пришли гости, среди них была девочка Виктория. И как-то получилось, что нас, меня и её, отправили в булочную. Нам заказали купить хлеба. И мы пошли в эту булочную, и я с удивлением обнаружил, что к Победе совершенно равнодушен, она пресна и проста, может быть, пройдут годы, и она тоже окажется в чужом коридоре в чужом домашнем халате?.. И её увидит…
И тогда я себя спросил: быть может, мой товарищ прав — и вся наша жизнь бессмысленна по определению. Физиология, не более того. И понял, что ненавижу своего лучшего друга. Ненавижу за то, что он освободил меня от иллюзий.
А в булочной стоял теплый запах детства. Моя бабушка всегда выпекала хлеб. У этого хлеба был запах будущей счастливой жизни; жизни, похожей на сказку.
Потом бабушка умерла и я стал покупать хлеб в булочных.
На въезде в городок Ветрово — новенькая, ухоженная бензоколонка. Раньше её не было — и вот, пожалуйста, новые времена, новые песни. Пестренький, красивенький капитализм на обочине облезлой и заляпанной грязью российской действительности.
Я паркую джип и отправляюсь платить за корм своей автолошадки. Отдаю в окошко какие-то деньги, я плохо умею считать, но то, что мне должны вернуть сдачи, знаю. Мне ничего не возвращают. Бог с ним, говорю себе, однако не хочется, как не хочется становиться в общий молекулярный ряд.
Я потукиваю по стеклу. Меня спрашивают — в чем дело, командир? Я отвечаю. На этот вопрос я знаю ответ.
— Иди, командир, иди, пока живой.
— Деньги, родной, деньги, — говорю я.
— Ты чего? Жить надоело?
— С Новым годом, — говорю я, — с новым счастьем.
— Чччего?
Он выходит, самоуверенный болван, у него брезгливое и сытое выражение лица, у него лицо пройдохи, лицо человека, который не знает, что такое чужая боль и кровь. Он громоздок и силен. Он дебилен от сознания своей мощи. Он никого не боится, защищенный матушкой природой и своими правами хозяина новой жизни.
— Ты чего, больной? Аль крутой? — косился в сторону джипа. — Папа любит? Мама любит? Девочки дают? Я тебе тоже дам…
Болван потерял чувство самосохранения, он никогда не испытывал физической боли, своим мелким торгашеским умишком он даже не представляет, что это такое.
— Ну ты, козел! — потянул руку ко мне.
Он потянул сильные пальцы, потемневшие от бензина, к моему лицу, он слишком долго это делал…
Я его убивал. Он не сразу это понял, а когда понял, завизжал, как скотина перед убоем, хрипел разбитым носом и ртом, пытался уползти… Куда?
Меня учили убивать. Я бы его убил; болвану повезло, он не знал, как ему повезло. Я бы его убил, если бы не болело брюхо. Я бы его убил, даже несмотря на то, что он мой соотечественник.
Ему повезло — я залил в горловину его глотки высококачественного бензина Аи 95, но кремень в зажигалке стесался и она не вспыхнула. Жаль.
А зажигалку мне подарил Ваня Стрелков. Мы собрали костерок из мебельной рухляди, и мой боевой товарищ попытался высечь огонь. Пощелкал без положительного последствия и хотел кинуть зажигалку. Дай, сказал я ему. На, удивился Ваня, а зачем? Пусть будет, ответил я.
Уже в госпитале под Тверью я узнал, что он подорвался на противотанковом фугасе, начиненном металлическими прутьями, болтами и стальными шарикоподшипниками. Чечи в этом смысле были удивительно изобретательны.
Вы видели, властолюбивые суки, как умирают те, кто защищает ваши многократно пере… баные чужой волей жизни? Думаю, нет. Потому, что у вас вместо глаз — бельма.
У кирпичного дома по проспекту Ленина маялся человек. Я его не узнал, и джип проехал мимо. Пришлось Серову бежать за машиной и орать, что это он, а не кто другой. Одет был крайне скромно — легкая куртка, цивильный костюмчик, белая сорочка, галстук, начищенные туфли. Я удивился, что за маскарад? Или снова женимся, дружище?
— Политика, — прохрипел, падая на переднее сидение. — Там… там уважают эту униформу.
Я недоверчиво покосился: с каких пор мой товарищ придерживается правил хорошего тона? Странно?
— Лучше бы ты женился, — хмыкнул я. — Второй раз. И снова на Анджеле.
— Не-е-е, — хохотал Серов, дрыгая ногами. — Лучше смерть.
Когда мой друг заявил, что желает жениться на девушке по имени Анджела, со мной случился истерический приступ. Я бился в конвульсиях от смеха, как сумасшедший. Анджела была известная и знаменитая шлюшка всего Подмосковья, включая Амурскую область и Бухарские Эмираты. Правда, папа её был генералом бронетанковых войск и мог защитить честь дочери всеми войсками, ему подчиненными. Впрочем, о какой чести могла идти речь?
— Зачем это тебе? — спросил я после приступа.
— Я честный человек, — ответил жених, елозя по щекам мыльным помазком. — А ты идиот и не веришь в высокие чувства-с.
— А как же Антонио?
Мой друг соскреб с подбородка пышную пену и мучительно покосился на меня:
— Я её люблю… люблю, как сестру.
И порезался, я увидел:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72