— Опять новенькие, блядь?! — заорал на нас заполошный прапорщик «Черного тюльпана». — А где постоянная команда, обещали же!.. Ох, мудкуют командиры, суки!.. Давай-давай, что рты раззявили! Подмога, еб… ть всю эту власть народа!.. — и приказал нам подтаскивать гробы к сварщику.
Мы так растерялись, что выполнили приказ. Сварщик опустил забрало своей маски, и звезды электросварки вспыхнули, как праздничный фейерверк.
— Веселей-веселей, ребята, — кричал прапорщик, — надо поспеть на рейс. Ааа, блядство! Эй, здесь крышку надо менять.
Оказывается, крышки в цинковых гробах разные. Есть крышки с окошками, а есть — без.
Мы выполнили команду старшего по званию: нашли крышку без окошка.
— Меняйте-меняйте, — требовал служака. — С песней, хлопцы мои!..
В гробу ничего не было — только огромный полиэтиленовый пакет, где лежали куски мяса с кровавыми разводами на пленке.
Один из нас не выдержал, переломился на двое и его вырвало тушеночной желчью ужаса. Прапорщик заматерился — задерживаем же, вашу мать раскаряку, рейс. К счастью, приспела постоянная команда, и нас освободили от несвойственной десантникам работы.
Итак, хотите знать, что я думаю?
Я многое, что думаю. Но лучше не думать. Если начинаешь думать, появляется желание найти удобный крюк и крепкую веревку. Главное, чтобы крюк попался надежный, а то, ежели сорвется, больно ударит по голове. Обидно. Трагедия — в фарс…
Удобно не думать. Когда не думаешь, ты, как все. И тебе хорошо, и всему обществу тоже.
Когда ты вместе со всеми строишь счастливое капиталистическое завтра, похожее на коммунистическое вчера, или отправляешься подыхать на горный перевал своей или чужой Гренады, то единственная проблема: быть героем, как в труде, так и в бою. И будешь похоронен в надежном цинковом склепе.
Теперь я думаю: стоило ли возвращаться, чтобы из кровавой бессмыслицы попасть в эту мирную бессмыслицу, безнадежную и оскорбительную, вызывающую только устойчивое тошнотворное чувство?
А может быть, во всей т о й кровавой бессмыслице был смысл? Просто я не понял. Хорошо, согласен, не понял, тогда найдите того, кто мне все объяснит… Он объяснит, а я постараюсь понять. Но условие такое: чтобы этого человека убивали в ближних боях, его убивали и не убили, он выжил и вернулся. И еще: чтобы этот человек убивал в ближних боях, он убивал — и поэтому выжил и вернулся.
Убивать и быть убитым — одно и то же.
Из лесов восставали несмелые сиреневые сумерки. Спрессованный снег темнел на обочинах, похожий на бесконечные брустверы. Возникало впечатление, что вдоль скоростной магистрали проходит линия фронта. И враг наш — это мы. Мы сражаемся сами с собой. Бьемся с собственной тенью. До крови, до смертоубийства. Однако не одна идея в мироздании не стоит жизни. Ни одна идея — ни одной души. Кроме одной мечты — держать душу на солнечной стороне.
В мои восемнадцать я уступил тени. Лаптев купил меня, уплатив за мою душу импортную колымагу и квартирку. Он хорошо разбирался в душах, он угадал — я не стойкий духом…
Одного он не просчитал, что я смогу вырваться из плена. Я сделал это год назад. Никто этого не ожидал. Никто. Даже, быть может, я сам.
Наверно, это было выражение протеста против ловкого мира взрослых, где все так легко покупается и продается. Разве можно жить, зная, что ты куплен? Как котлета в серебристой термической упаковке быстрого приготовления.
Я уже упоминал, что иногда останки выполняющих свой конституционный долг заворачивают в фольгу, она блестящая такая, и звук у неё серебристый . Когда фольги не хватает, как и цинковых гробов, тогда приходиться солдатикам «Черного тюльпана» запихивать куски мяса в полиэтилен.
Я бы предложил нашей еб… ной власти продавать э т о мирным гражданам великой страны. В качестве деликатесного супового набора. Давно пора вам, кремлевские сластолюбцы, переходить на безотходное производство.
Долгое время человеческой жизни.
Телефонный зуммер швыряет мою руку к трубке. Снова мой неистовый поэтический Серов?.. Или Лаптев, который сделал ошибку: он дешево купил мое молчание, хотя мог и не покупать — я бы все равно ничего не сказал маме. Я просто предал себя, как он — мать.
Но отчим не учел, что у меня имелся ничтожный шанс, и я им воспользовался. Я сделал выбор, и этим горжусь, это мое счастье и мое несчастье. Теперь никто не имеет права меня в чем-то упрекнуть. Кроме меня самого.
Я ошибся — это была Полина. Утренняя девочка. Она волнуется, заикается и сообщает неожиданную новость — у неё день рождения. Сегодня. Сейчас. И она желает меня пригласить — в ресторан «Экспресс».
— Кккуда? — теперь заикаюсь я.
Она не понимает моего беспокойства — ресторан отличного обслуживания, там работает муж её тетки — шеф-повар Василий Васильевич, он так замечательно готовит фрикасе в винном соусе и котлеты де воляй…
— Я не ем фрикасе в винном соусе, девочка, — говорю я. — И тем более котлеты.
В моем голосе, видимо, нечто такое мертвенное, что Полина, теряясь, едва не плачет. Я заставляю себя рассмеяться:
— Мне лучше манную кашу.
— Ммманную кашу?
— И мор-р-роженое, — рычу. — В хр-р-рустальных фужер-р-рах…
Она позвонила, девочка Полина. Зачем? Не знаю. В любовь я не верю. Веру потерял в ту ночь моих проводов, когда ветер гнал низкие облака, и месяц нырял в них, как парусник в волнах. Моя первая и единственная женщина по имени Вирджиния, она же Верка, она же Варвара Павловна, сидела на веранде и курила папиросу, и от этой папиросы вместе с дымом наплывал странный сладковатый запах…
Теперь я знаю, что это был запах смерти.
Мы знали: лучше пуля в лоб, чем плен. Если ты, конечно, не контужен или не убит; если в состоянии поднести пистолетный ствол к виску…
Чечи были беспощадны и скоры на расправу, их можно было понять — их землю плодородили залпами «Градов» и «Ураганов», авиационными бомбами, термитными снарядами, их семьи выкорчевывали с корнями, их столица была превращена в спекшиеся, обожженные руины…
Некоторые, знаю, не стрелялись — был шанс на жизнь. Их нельзя за это осуждать. А тем, кто желает их судить, мой совет, стреляйтесь сначала сами, а потом осуждайте.
Известный культурный центр городка Ветрово обновился. Это я о ресторане с железнодорожным названием. Название выбито позолоченными буквами и на языке неведомого мне народа: «Эcspress».
Смешно, если не было так грустно. У входа две кадушки с вечнозелеными туями, должно быть, на ночь их уносят в подсобное помещение. Известно, какой у нас народец — тут же тую утырит на свой дачный участок. Для красивой единоличной жизни.
На дверях молодцеватый швейцар в ливрее цвета беж. На стоянке — стадо импортных авто.
Я припарковываю джип, и остаюсь в нем. Так мне удобно ждать Полину. Бабульки продают цветы; знаю, их надо купить и подарить имениннице. Нет, сижу и смотрю на людей. Они свободно двигаются по улицам, у них беззаботные лица, у некоторых — счастливые. Но я им не завидую.
Я смотрю на них и думаю, что многие из них — дети подлецов. Подлецы выживали в войнах, они падали ниц перед сильными и подавали хлеб с солью… И выживали, и жили, и передавали подлый опыт детям, а те — своим детям, а дети — своим детям… Впрочем, есть же исключение из правила?
Помню, в госпитале был солдатик Толик Фишер, из поволжских немцев, весельчак и балагур, такие иногда ещё встречаются; ему оторвало ноги на прыгающей, как лягушка, мине ОЗМ-72; он не унывал и ждал протезы из Германии, выполненные по спецзаказу, поскольку ему удивительно повезло там, на Рейне, проживали его дальние родственники. Счастливчик Толя полулежал на казенной подушке, глотал поливитамины и пытал нас:
— А представим такой бред: чужие войска оккупировали столицу нашей Родины… Чего мы бы все делали?
Мы смеялись — такого не может быть. А все-таки, настаивал наш друг. Тогда, отвечали мы, будем партизанить и защищать Москву до последней капли крови.
А вот кто защитит меня от самого себя? От этих воспоминаний, прожигающих мозг, кровь и душу? Боюсь, никто. Мы обречены на память о том, когда за нашу жизнь никто бы не дал и ломаного грошика. Мы не имеем права забыть тех, кто не вернулся вместе с нами. Мы убивали, мстя за павших товарищей. Мы — чеченцы.
Мой друг ляпнул, обозвав меня Чеченцем. И угадал своей поэтической натурой: чтобы выжить в бойне с сильным противником, мы вынуждены были идентифицировать себя с ним, сильным врагом.
Я чувствую: во мне живет чеченец, пусть его некрепкая проекция, но он во мне, уверенный, жестокий, фанатичный. Никто не знает, где идет война. И если будут затронуты интересы моего Чеченца, то за ценой он не постоит. А цена у нас всех одна — жизнь. Своя. Или чужая.
… Меня зовут по имени. У меня есть имя: Алеша, это с греческого, кажется, з а щ и т н и к д е т е й. Но могу ли я кого-нибудь защитить, если не в состоянии отстоять себя? Может быть, поэтому иногда забываю, как меня зовут?
Я — Чеченец с мстительной и беспощадной душой тарантула, потому, что вокруг меня полыхает война, невидимая, тихая, подлая, скрытая за свежевыкрашенными фасадами ресторанов, за витринами магазинов и ларьков, за вывесками купеческого мнимого благодушия и радушия…
— Алеша, это же я? Я! Полина! Что с тобой?
Я не узнаю утреннюю девочку. Она другая — взрослая. Накрасила губы и глаза и походит на арлекина.
— Ты что сделала с собой? — спрашиваю.
— Нехорошо, — не обижается.
— Хорошо… даже чересчур…
Я солгал ей — она была нужна мне. Зачем? Не знаю. Возможно, чтобы не забыть свое настоящее имя? И потом: она считала, что так ей лучше. Лучше так лучше. Ценность человека растет в глазах других по мере того, как он отрекается от самого себя…
Или она меня интересовала, как интересует ребенка новая игрушка? Кто из нас в детстве не испытывал желание не только поиграть с новой игрушечкой, но, после, наигравшись, сделать ей больно — распотрошить и поглядеть, что там, в пластмассовом теле?
Во всех игрушках или древесная труха, или комковатая вата, или пустота.
Я хочу сломать эту живую игрушку по имени Полина. Она раздражает меня своей независимостью и новизной. Я должен узнать, что там у нее, внутри. Я устал быть благородным, честным, отважным. Я хочу быть как все.
Она не успела меня предать, эта девочка. Не успеет этого сделать. Первым предам я. Хочу быть, как все. Я отомщу ей за свои поражения. Теперь моя главная цель — делать более сильных слабыми. Чтобы они тоже были как все. Никто не знает глубин своего падения, своего скотства, как не знает, насколько он неустрашим.
Меня предали. История обыкновенная. Метастазы чрезмерной любви смертельны. Нужно принимать препараты, выжигающие это чувство, и все будет в порядке.
Не герой. А кто герой? Покажите мне их. И я докажу, что это либо самовлюбленные дегенераты, либо долбленные долбоё… ы!
Не спорю — все хотят побеждать, все хотят быть победителями.
Я тоже одерживал победы, но сейчас-то понимаю, что от них веет горьким дымом поражений. И теперь хочу втиснуться в общий молекулярный ряд. Я освободился от иллюзий.
… Покупаю цветы — розы, по цвету они белые. И дарю имениннице. Девочка смеется, она счастлива. Я делаю всё как все. Это, оказывается, так просто.
Потом мы проходим мимо кадушек, где растут туи. Мне хочется пнуть эти пластмассовые посудины с пластиковыми лживыми кустами. И сдерживаю себя не должен нарушать упорядоченное движение своего молекулярного ряда.
— Привет, Филиппок, — говорит моя спутница швейцару. — Мы к Ваниль Ванильевичу. У меня день рождение.
— Поздравляю, — скалится великодержавный Филиппок, приоткрывая дверь. — Люблю белые розы. Белая — эмблема любви, а красная — печали.
И за свою услужливость и «эмблемы» получает чаевые. От меня. Надо соответствовать моменту, что я и делаю. И это легко получается.
В зале тоже большие перемены — раньше была забегаловка с кислыми щами, сапожными антрекотами, цветными витражами, гипсовыми вазами, каторжными официантами, мелким мордобоем, а ныне — европейский дом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72