Его принимали в самых блистательных салонах столицы. На литературных вечерах у князя Одоевского, где бывали придворные и важные сановники, господин Краевский значительно молчал и домолчался, как острил Герцен, до того, что и там прослыл умнейшим и образованнейшим человеком. Он стал редактором «Литературного прибавления» и, пользуясь своими обширными знакомствами с литераторами, выпрашивал у них произведения безвозмездно.
– В ваших же, господа, интересах помочь живому делу! – убедительно втолковывал он, глядя своими темными магнетическими глазами. И литераторы, помогая «живому делу», пополняли кстати и кошелек господина Краевского.
Словом, это был журнальный делец, от которого уже, несмотря на его молодость, начинали зависеть некоторые литераторы и который, по словам Неверова, обещал пойти очень далеко
Встретившись у Неверова с Алексеем, он обнял его за талию и с важностью прямо-таки генеральской сообщил, что Жуковский желает видеть воронежского певца и если почтеннейший Алексей Васильич располагает свободным временем, то не далее как завтра, в субботу, он, Краевский, просит Кольцова зайти к нему по указанному адресу для того, чтобы вместе отправиться к Жуковскому. Затем он вырвал из книжечки листок, записал адрес и передал его Кольцову.
– Часам к шести прошу пожаловать, – поклонялся легким кивком напомаженной головы, и больше во весь вечер Кольцов не услышал от него ни слова.
«Боже мой, все как во сне! – думал Кольцов, поднимаясь то темной лестнице на четвертый этаж дома в Фонарном переулке, где жил Краевский. – Давно ли в степях или в бедной своей комнатке упивался я творениями дивного Жуковского и вдруг сегодня увижу его самого, услышу его голос, буду сидеть рядом с ним…»
Кольцов пришел несколько раньше назначенного часа. Он застал господина Краевского за работой. Одетый в диковинный черный шелковый халат, в бархатном черном колпаке, похожий на средневекового искателя философского камня, Краевский сидел за столом, зарывшись в книги и рукописи. Он молча указал на стул, продолжая что-то писать и яростно, по целым страницам, зачеркивать в толстой тетради, лежавшей перед ним. Наконец, взглянув на золотую луковицу и сказав «пора-с!», пошел одеваться.
Через четверть часа они уже тряслись в извозчичьих дрожках, и Краевский своим важным и значительным голосом говорил о том, что мнения Жуковского, как воспитателя наследника великого князя, имеют чрезвычайный вес, что с ним считаются при дворе и что если Кольцов сумеет умненько замолвить словечко о своих делах, то одного слова, небольшой записки Жуковского или кого-нибудь из его сановных друзей будет вполне достаточно для того, чтобы любое дело в Сенате решилось в пользу почтеннейшего Алексея Васильича…
– Да совестно этак-то сразу и с просьбами… Я ведь Василья Андреича мало что не за бога почитаю. Поэт высоких, неземных чувств – и вдруг я со своими тяжбишками…
Краевский искоса из-под шляпы глянул на Кольцова и усмехнулся.
– Поверьте, – сказал, кладя руку в белой перчатке на колено Кольцова, – поверьте, любезный Алексей Васильич, что и Жуковскому земные чувства не чужды, и он человек не менее, чем мы с вами…
6
Дрожки остановились возле одного из величественных подъездов Зимнего дворца. Огромный, похожий на генерала лакей («Этакому встреться в Воронеже, еще и накланяешься!» – подумал Кольцов) пошел доложить. Но навстречу по великолепной широкой лестнице с коврами и статуями спускался Жуковский. Он был в скромном, сером с бархатными отворотами сюртуке, светлых панталонах, и весь с его незначительным лицом, с бледной плешью в зализанных височках, с тихим ласковым голосом, – весь он казался бы ничтожным и серым, как незаметная мышка, если б не андреевская звезда, даже только половина ее, видневшаяся из-под бархатного отворота: она ослепительно сверкала, переливаясь при свете игрой бриллиантов, она излучала свой свет, она была то могущество и та власть, что заставляла людей преклоняться не только перед поэтическим гением Жуковского.
Краевский представил Алексея. Прославленный поэт ласково подержал его руку в своей большой, белой руке, слегка привлек к себе и, улыбаясь, заглянул ему в глаза.
– Волшебник! – сказал. – Что наделал своими песнями! Вот и Александр Сергеич от них без ума… И еще нынче хотел быть у меня, чтобы встретиться с вами, да занемог, прислал записку: просит вас запросто пожаловать к нему.
– Александр Сергеич?! Меня?! – охрипшим вдруг голосом переспросил Кольцов. – Ваше превосходительство! Да эта честь…
– Полноте, мой друг, – перебил Жуковский. – Полноте, какое превосходительство! Что за чины между певцами…
Пройдя ряд больших и как бы нежилых комнат, они достигли кабинета. Как и все во дворце, он был громаден и сперва даже показался пустым. Во всяком случае, внимание Кольцова прежде всего привлекла голая статуя и красный сафьяновый диван, и лишь чуть погодя он рассмотрел людей: двое господ сидели на диване, один копался в книжных полках.
– Добрейший Андрей Александрыч, – вводя Кольцова в кабинет, сказал Жуковский, – сувениром нынче привез нам воронежского певца. Вот он. Кольцов Алексей Васильич, прошу любить и жаловать! Князь Петр Андреич… Князь Владимир Федорыч… Господин Плетнев…
Князь Вяземский привстал с дивана и сухо поклонился. Плетнев пробормотал: «Весьма рад-с…» Одоевский, здороваясь, улыбнулся печально. Ни шумных приветствий, ни поцелуев, ни объятий.
Да, это был Петербург. Надменный, равнодушный, недоверчивый. «Ох, – сказал себе Кольцов, – держись, малый!»
– Мы все, – любезнейшей улыбкой просиял Жуковский, – мы все, и слуга ваш покорный, наслаждались прелестными песнями вашими…
Кольцов смутился. Больше всего его озадачила сдержанность и сухость, с какой поклонился князь Вяземский. «Да оно иначе и не может быть… Им любопытно, что я мужик, шибай, а вот сочиняю песни. Да ведь что ж, я не навязывался, меня позвали…» Исподлобья глянул на Краевского: тот молча, с безразличным видом сидел в кресле напротив и раскуривал сигарку.
– Что привело вас, милейший Алексей Васильич, в северную Пальмиру нашу? – все с той же печальной улыбкой спросил Одоевский.
Кольцов кашлянул в руку.
– Дела тяжебные, ваше сиятельство. Что и в Воронеже можно б прикончить – ан нет! Палата в Питер переслала…
– Как трудно певцу жить в мире грязных и пошлых дел, – вздохнул Жуковский. – Вместо вдохновенной беседы с музами – тратить время на крючкотворство…
– Так ведь что ж сделаешь-то? – развел руками Кольцов. – Из куска хлеба бьемся с родителем… Бедному человеку за кусок-то зубами землю грызть приходится!
– А где ваше дело? – полюбопытствовал Вяземский.
– В седьмом департаменте-с! – с готовностью объяснил Кольцов. – И хоть слухом пользовался, что директор тамошний, господин Озеров, душа-человек, а поди-кось, пробейся к нему скрозь чиновников – куда там! Стена и стена…
– Позвольте, это какой же Озеров? – наморщил лоб Вяземский. – Не Петр ли Иваныч?
– Так точно-с!
– Ну, в таком случае мы, кажется, в силах помочь вам. – Вяземский коснулся руки Кольцова. – Я напишу письмецо Петру Иванычу, он не откажет…
– Покорно благодарю, ваше сиятельство, – поклонился Кольцов. – Совестно, конечно, докучать вам своими заботами, да ведь куда ж денешься!
– Пустое, – отмахнулся Вяземский. – Рад услужить.
– Вечный должник вашего сиятельства…
– Полно, полно, Алексей Васильич, – сказал Жуковский. – Прочтите-ка нам лучше что-нибудь новенькое… Морозно и пасмурно в северной столице, а песни ваши как полуденный ветер!
7
Пелось плохо.
Смущало все: и холодный блеск кабинета, и слушатели – знаменитые, сановные господа в дорогом белье и фраках от лучших петербургских портных; и мысль о том, что ты – во дворце, что где-то близко, через стену или через две, в таких же высоких и холодных покоях, – тот, что недрогнувшей рукой подписал смертный приговор Рылееву и его друзьям; и поразительное несоответствие окружающей обстановки с тем, что всего лишь десять дней назад было жизнью вседневной – мясная лавка, гомон и матерщина базара, черные медяки выручки, домашние дрязги… Но самое, может быть, главное, что песня сейчас звучала не для нее самой, как у Станкевича или в московских гостеваньях, а ради подлости, ради письмеца князя Вяземского в Сенат, ради выправления темных батенькиных делишек… Оттого и голос прерывался, и глотку перехватывало, словно удавкой.
Но, слава богу, понемножку справился с волненьем, и кабинет с его богатым, непривычным убранством, и люди, сидящие в нем, – все, как бы затуманясь, унеслось куда-то вдаль или ввысь, и одна лишь степь осталась в мысленном взоре, как наважденье.
Степь… степь… степь…
Цветами вся разубрана,
Вся птичками летучими –
Певучими полным-полна;
Поют они и день и ночь…
Те песенки чудесные!
Их слушает красавица…
Разбежалась могучая волна великого степного океана и ударилась о ветхий плетень хуторка. Опершись на изгородь, стоит она… не Дунюшка ли?.. Большими печальными глазами всматривается вдаль, в степь…
Стоит она, задумалась,
Дыханьем чар овеяна;
Запала в грудь любовь-тоска,
Нейдет с души тяжелый вздох,
Грудь белая волнуется
Что реченька глубокая –
Песку со дна не выкинет;
В лице огонь, в глазах туман…
Смеркает степь; горит заря…
Кольцов замолчал – и кончилось наважденье.
С удивлением оглянулся вокруг – все тот же дворцовый кабинет, все те же важные, чужие господа. Но почему-то уже не тесно, а легко на душе. Почему? Да потому, что пришла поэзия, шепнула: «Пой, пой, Алексей! Забудь про Сенат, про отцовские грязные тяжбы… Что тебе они? Ведь, коль на то пошло, и отец – не край. Станет выбор – он или поэзия, – что выберешь?» Ах, да что же, кроме тебя…
– Вот, господа, и вся песенка! – дивясь своей отваге и душевной легкости, сказал Кольцов.
Вяземский снял очки, протер их, снова надел. Его толстое лицо потеряло надменность и сделалось простым, жалостливым, бабьим.
– А вы заметили, друзья, – произнес Одоевский негромко, – ведь ветер по кабинету пролетел…
– Дыханьем чар овеяна… – прошептал Жуковский. И вдруг, словно очнувшись от забытья, сказал: – Я докладывал о вас государю, и Николай Павлович соизволил выразить желание принять вас. Завтра, в десятом часу утра, приезжайте ко мне.
8
По красному, прижатому медными прутьями, стекавшему, как диковинный водопад, ковру Кольцов и Жуковский поднимались по дворцовой лестнице.
Шпалеры камер-лакеев почтительна кланялись Жуковскому. Он был в мундире, шитом золотом, с лентой и звездами, в белых замшевых штанах. В согнутой левой руке он держал шляпу с кипенно-белым, плюмажем.
Кольцов шел рядом. Его длиннополый кафтан, густо напомаженные волосы и пестрый шейный платок с чудовищной булавкой вызывали удивленные взгляды придворной челяди.
На площадке широкой лестницы Жуковский взял его под руку.
– Будьте почтительны, – – тихо произнес. – Но без подобострастия. Свидание ваше с государем значительно: он видит в вас представителя российского народа.
– Василий Андреич, – так же тихонько спросил Кольцов, – а мне чего говорить надо?
– Если государь задаст вам вопрос…
Они вошли в залу. Она показалась необыкновенно высокой; хоры терялись в косых лучах солнечного света, в величественном взлете беломраморных колонн. Отражаясь в зеркале паркета, тянулась вереница фрейлин и придворных дам. Одна из них – носатая старуха с огромным черепаховым лорнетом в костлявой руке – особенно поразила Кольцова своим обнаженным безобразием. Важные господа в звездах и лентах стояли напротив дам. И столько сверкало золота, и так все играло блеском драгоценных камней, что хотелось зажмурить глаза.
Несколько раз Жуковский останавливался и разговаривал о чем-то с некоторыми из этих блестящих господ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
– В ваших же, господа, интересах помочь живому делу! – убедительно втолковывал он, глядя своими темными магнетическими глазами. И литераторы, помогая «живому делу», пополняли кстати и кошелек господина Краевского.
Словом, это был журнальный делец, от которого уже, несмотря на его молодость, начинали зависеть некоторые литераторы и который, по словам Неверова, обещал пойти очень далеко
Встретившись у Неверова с Алексеем, он обнял его за талию и с важностью прямо-таки генеральской сообщил, что Жуковский желает видеть воронежского певца и если почтеннейший Алексей Васильич располагает свободным временем, то не далее как завтра, в субботу, он, Краевский, просит Кольцова зайти к нему по указанному адресу для того, чтобы вместе отправиться к Жуковскому. Затем он вырвал из книжечки листок, записал адрес и передал его Кольцову.
– Часам к шести прошу пожаловать, – поклонялся легким кивком напомаженной головы, и больше во весь вечер Кольцов не услышал от него ни слова.
«Боже мой, все как во сне! – думал Кольцов, поднимаясь то темной лестнице на четвертый этаж дома в Фонарном переулке, где жил Краевский. – Давно ли в степях или в бедной своей комнатке упивался я творениями дивного Жуковского и вдруг сегодня увижу его самого, услышу его голос, буду сидеть рядом с ним…»
Кольцов пришел несколько раньше назначенного часа. Он застал господина Краевского за работой. Одетый в диковинный черный шелковый халат, в бархатном черном колпаке, похожий на средневекового искателя философского камня, Краевский сидел за столом, зарывшись в книги и рукописи. Он молча указал на стул, продолжая что-то писать и яростно, по целым страницам, зачеркивать в толстой тетради, лежавшей перед ним. Наконец, взглянув на золотую луковицу и сказав «пора-с!», пошел одеваться.
Через четверть часа они уже тряслись в извозчичьих дрожках, и Краевский своим важным и значительным голосом говорил о том, что мнения Жуковского, как воспитателя наследника великого князя, имеют чрезвычайный вес, что с ним считаются при дворе и что если Кольцов сумеет умненько замолвить словечко о своих делах, то одного слова, небольшой записки Жуковского или кого-нибудь из его сановных друзей будет вполне достаточно для того, чтобы любое дело в Сенате решилось в пользу почтеннейшего Алексея Васильича…
– Да совестно этак-то сразу и с просьбами… Я ведь Василья Андреича мало что не за бога почитаю. Поэт высоких, неземных чувств – и вдруг я со своими тяжбишками…
Краевский искоса из-под шляпы глянул на Кольцова и усмехнулся.
– Поверьте, – сказал, кладя руку в белой перчатке на колено Кольцова, – поверьте, любезный Алексей Васильич, что и Жуковскому земные чувства не чужды, и он человек не менее, чем мы с вами…
6
Дрожки остановились возле одного из величественных подъездов Зимнего дворца. Огромный, похожий на генерала лакей («Этакому встреться в Воронеже, еще и накланяешься!» – подумал Кольцов) пошел доложить. Но навстречу по великолепной широкой лестнице с коврами и статуями спускался Жуковский. Он был в скромном, сером с бархатными отворотами сюртуке, светлых панталонах, и весь с его незначительным лицом, с бледной плешью в зализанных височках, с тихим ласковым голосом, – весь он казался бы ничтожным и серым, как незаметная мышка, если б не андреевская звезда, даже только половина ее, видневшаяся из-под бархатного отворота: она ослепительно сверкала, переливаясь при свете игрой бриллиантов, она излучала свой свет, она была то могущество и та власть, что заставляла людей преклоняться не только перед поэтическим гением Жуковского.
Краевский представил Алексея. Прославленный поэт ласково подержал его руку в своей большой, белой руке, слегка привлек к себе и, улыбаясь, заглянул ему в глаза.
– Волшебник! – сказал. – Что наделал своими песнями! Вот и Александр Сергеич от них без ума… И еще нынче хотел быть у меня, чтобы встретиться с вами, да занемог, прислал записку: просит вас запросто пожаловать к нему.
– Александр Сергеич?! Меня?! – охрипшим вдруг голосом переспросил Кольцов. – Ваше превосходительство! Да эта честь…
– Полноте, мой друг, – перебил Жуковский. – Полноте, какое превосходительство! Что за чины между певцами…
Пройдя ряд больших и как бы нежилых комнат, они достигли кабинета. Как и все во дворце, он был громаден и сперва даже показался пустым. Во всяком случае, внимание Кольцова прежде всего привлекла голая статуя и красный сафьяновый диван, и лишь чуть погодя он рассмотрел людей: двое господ сидели на диване, один копался в книжных полках.
– Добрейший Андрей Александрыч, – вводя Кольцова в кабинет, сказал Жуковский, – сувениром нынче привез нам воронежского певца. Вот он. Кольцов Алексей Васильич, прошу любить и жаловать! Князь Петр Андреич… Князь Владимир Федорыч… Господин Плетнев…
Князь Вяземский привстал с дивана и сухо поклонился. Плетнев пробормотал: «Весьма рад-с…» Одоевский, здороваясь, улыбнулся печально. Ни шумных приветствий, ни поцелуев, ни объятий.
Да, это был Петербург. Надменный, равнодушный, недоверчивый. «Ох, – сказал себе Кольцов, – держись, малый!»
– Мы все, – любезнейшей улыбкой просиял Жуковский, – мы все, и слуга ваш покорный, наслаждались прелестными песнями вашими…
Кольцов смутился. Больше всего его озадачила сдержанность и сухость, с какой поклонился князь Вяземский. «Да оно иначе и не может быть… Им любопытно, что я мужик, шибай, а вот сочиняю песни. Да ведь что ж, я не навязывался, меня позвали…» Исподлобья глянул на Краевского: тот молча, с безразличным видом сидел в кресле напротив и раскуривал сигарку.
– Что привело вас, милейший Алексей Васильич, в северную Пальмиру нашу? – все с той же печальной улыбкой спросил Одоевский.
Кольцов кашлянул в руку.
– Дела тяжебные, ваше сиятельство. Что и в Воронеже можно б прикончить – ан нет! Палата в Питер переслала…
– Как трудно певцу жить в мире грязных и пошлых дел, – вздохнул Жуковский. – Вместо вдохновенной беседы с музами – тратить время на крючкотворство…
– Так ведь что ж сделаешь-то? – развел руками Кольцов. – Из куска хлеба бьемся с родителем… Бедному человеку за кусок-то зубами землю грызть приходится!
– А где ваше дело? – полюбопытствовал Вяземский.
– В седьмом департаменте-с! – с готовностью объяснил Кольцов. – И хоть слухом пользовался, что директор тамошний, господин Озеров, душа-человек, а поди-кось, пробейся к нему скрозь чиновников – куда там! Стена и стена…
– Позвольте, это какой же Озеров? – наморщил лоб Вяземский. – Не Петр ли Иваныч?
– Так точно-с!
– Ну, в таком случае мы, кажется, в силах помочь вам. – Вяземский коснулся руки Кольцова. – Я напишу письмецо Петру Иванычу, он не откажет…
– Покорно благодарю, ваше сиятельство, – поклонился Кольцов. – Совестно, конечно, докучать вам своими заботами, да ведь куда ж денешься!
– Пустое, – отмахнулся Вяземский. – Рад услужить.
– Вечный должник вашего сиятельства…
– Полно, полно, Алексей Васильич, – сказал Жуковский. – Прочтите-ка нам лучше что-нибудь новенькое… Морозно и пасмурно в северной столице, а песни ваши как полуденный ветер!
7
Пелось плохо.
Смущало все: и холодный блеск кабинета, и слушатели – знаменитые, сановные господа в дорогом белье и фраках от лучших петербургских портных; и мысль о том, что ты – во дворце, что где-то близко, через стену или через две, в таких же высоких и холодных покоях, – тот, что недрогнувшей рукой подписал смертный приговор Рылееву и его друзьям; и поразительное несоответствие окружающей обстановки с тем, что всего лишь десять дней назад было жизнью вседневной – мясная лавка, гомон и матерщина базара, черные медяки выручки, домашние дрязги… Но самое, может быть, главное, что песня сейчас звучала не для нее самой, как у Станкевича или в московских гостеваньях, а ради подлости, ради письмеца князя Вяземского в Сенат, ради выправления темных батенькиных делишек… Оттого и голос прерывался, и глотку перехватывало, словно удавкой.
Но, слава богу, понемножку справился с волненьем, и кабинет с его богатым, непривычным убранством, и люди, сидящие в нем, – все, как бы затуманясь, унеслось куда-то вдаль или ввысь, и одна лишь степь осталась в мысленном взоре, как наважденье.
Степь… степь… степь…
Цветами вся разубрана,
Вся птичками летучими –
Певучими полным-полна;
Поют они и день и ночь…
Те песенки чудесные!
Их слушает красавица…
Разбежалась могучая волна великого степного океана и ударилась о ветхий плетень хуторка. Опершись на изгородь, стоит она… не Дунюшка ли?.. Большими печальными глазами всматривается вдаль, в степь…
Стоит она, задумалась,
Дыханьем чар овеяна;
Запала в грудь любовь-тоска,
Нейдет с души тяжелый вздох,
Грудь белая волнуется
Что реченька глубокая –
Песку со дна не выкинет;
В лице огонь, в глазах туман…
Смеркает степь; горит заря…
Кольцов замолчал – и кончилось наважденье.
С удивлением оглянулся вокруг – все тот же дворцовый кабинет, все те же важные, чужие господа. Но почему-то уже не тесно, а легко на душе. Почему? Да потому, что пришла поэзия, шепнула: «Пой, пой, Алексей! Забудь про Сенат, про отцовские грязные тяжбы… Что тебе они? Ведь, коль на то пошло, и отец – не край. Станет выбор – он или поэзия, – что выберешь?» Ах, да что же, кроме тебя…
– Вот, господа, и вся песенка! – дивясь своей отваге и душевной легкости, сказал Кольцов.
Вяземский снял очки, протер их, снова надел. Его толстое лицо потеряло надменность и сделалось простым, жалостливым, бабьим.
– А вы заметили, друзья, – произнес Одоевский негромко, – ведь ветер по кабинету пролетел…
– Дыханьем чар овеяна… – прошептал Жуковский. И вдруг, словно очнувшись от забытья, сказал: – Я докладывал о вас государю, и Николай Павлович соизволил выразить желание принять вас. Завтра, в десятом часу утра, приезжайте ко мне.
8
По красному, прижатому медными прутьями, стекавшему, как диковинный водопад, ковру Кольцов и Жуковский поднимались по дворцовой лестнице.
Шпалеры камер-лакеев почтительна кланялись Жуковскому. Он был в мундире, шитом золотом, с лентой и звездами, в белых замшевых штанах. В согнутой левой руке он держал шляпу с кипенно-белым, плюмажем.
Кольцов шел рядом. Его длиннополый кафтан, густо напомаженные волосы и пестрый шейный платок с чудовищной булавкой вызывали удивленные взгляды придворной челяди.
На площадке широкой лестницы Жуковский взял его под руку.
– Будьте почтительны, – – тихо произнес. – Но без подобострастия. Свидание ваше с государем значительно: он видит в вас представителя российского народа.
– Василий Андреич, – так же тихонько спросил Кольцов, – а мне чего говорить надо?
– Если государь задаст вам вопрос…
Они вошли в залу. Она показалась необыкновенно высокой; хоры терялись в косых лучах солнечного света, в величественном взлете беломраморных колонн. Отражаясь в зеркале паркета, тянулась вереница фрейлин и придворных дам. Одна из них – носатая старуха с огромным черепаховым лорнетом в костлявой руке – особенно поразила Кольцова своим обнаженным безобразием. Важные господа в звездах и лентах стояли напротив дам. И столько сверкало золота, и так все играло блеском драгоценных камней, что хотелось зажмурить глаза.
Несколько раз Жуковский останавливался и разговаривал о чем-то с некоторыми из этих блестящих господ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52