Работник поймал в конюшне голубя и на пне-дровосеке отрубил ему голову.
«Все по обряду, – отметил Кольцов. – Сейчас, значит, обувать будут… В один чулок деньги положат, в другой – маку, а голубиное сердечко под левую пятку, чтобы детки родились кроткие, голубиного характера…»
А вот и мать заголосила. Алексей догадался, что приехали за невестой. Он поглядел в окно. Возле ворот стояла разубранная лентами и бумажными цветами женихова тройка. Поезжане под руки вывели одетую под венец Анисью. За нею шла мать. Кольцов увидел, как Анисья, благодаря за родительскую хлеб-соль, поклонилась ей в ноги. Мать снова заголосила. Анисья, крестясь, села в сани. Поезжане вскочили за ней, кучер гикнул, и тройка помчалась по улице.
Какое-то время была тишина.
«Ну, Анисья, – беззлобно подумал Кольцов, – шаг сделан. Какова-то будет у тебя жизнь…»
Часа через два, когда уже стало смеркаться, послышались бубенцы и веселые крики возвратившегося из церкви свадебного поезда. Дом наполнился смехом, топотом, восклицаниями. Внизу зашумел пир. Алексей лежал, с тоской прислушиваясь к пьяным крикам и звону посуды, да так за шумом и не услышал, как открылась дверь и в мезонин вошли сестры Анюта и Саша.
– Здравствуй, братец! – лениво пропела Александра. – Все хвораешь?
– Да вот, как видишь, – вставая с постели, слабо улыбнулся Кольцов.
– Что ж, так и не сойдешь молодых-то поздравить? – спросила Анна. – Нехорошо так-то…
– Нет, не пойду, – сказал Кольцов. – Куда мне…
Сестры побыли с минуту и ушли. Пришла маменька, принесла на тарелке пирожка, гусиное крылышко, рюмку мадеры.
– Покушай, детка…
– Спасибо, не хочу, – равнодушно отозвался Алексей.
Внизу закричали, зазвенели разбитые стаканы, зачастил дробный перестук подкованных каблуков. Гости пошли в пляс.
«Хоть бы скорей кончили! – устало вздохнул Кольцов. – Вот расшумелись…»
Он подошел к двери, чтобы плотнее ее закрыть, а она вдруг распахнулась во всю ширь. На пороге стоял отец. Он был пьян и, видно, перед тем как подняться к Алексею, еще выпил и сейчас с хрустом пережевывал закуску.
Кольцов молча глядел на отца.
– Сидишь, сыч? – ухмыльнулся Василий Петрович.
С минуту глядели они друг на друга. Наконец, покачнувшись, старик захлопнул дверь и, что-то бормоча себе в бороду, неверными шагами затопал по лестнице.
2
И вот все песни были спеты, посуда перебита, вино выпито.
Анисью повезли домой, к Семенову.
В наступившей тишине было слышно, как внизу кто-то тыкал пальцем в одну и ту же клавишу фортепьяно. Это раздражало, хотелось крикнуть, чтобы перестали, однако все тело охватила такая слабость, что и пошевелиться, казалось, невозможно. Постепенно он забылся, все посторонние шумы исчезли, и вдруг откуда-то полилась торжественная, суровая и вместе нежная музыка.
«Что это? Что?.. Господи, да ведь это Лангер!..»
В прошлом году Алексей встречал Новый год у Боткина. Огромная столовая с черным резным дубовым потолком была полна криков, смеха, веселых заздравных речей. Читали стихи, пели, поднимали бокалы за отсутствующего Белинского. Вдруг кто-то вспомнил Станкевича.
– Да, – печально произнес Красов, – вот кого мы больше не увидим – незабвенного нашего Николашу…
За столом стало тихо.
– Друзья! – поднялся худощавый бледный человек в скромном черном сюртуке. Это был недавно приехавший из-за границы профессор Грановский. Перед ужином его представили Кольцову, и они много говорили, вспоминая Станкевича, с которым Грановский некоторое время жил за границей. Молодой профессор очень понравился Кольцову, в нем было что-то напоминающее Николая Владимирыча.
– Друзья! – сказал Грановский. – Прервем нашу беседу. Эти минуты молчания мы посвятим памяти нашего милого друга…
Все встали. И вдруг откуда-то хлынула эта ни с чем не сравнимая музыка. Кольцов оглянулся чуть ли не с робостью – так грозна и так величава была она. В ярко освещенной соседней комнате – в белом зале – за роялем сидел Лангер, тот самый Лангер, что однажды уже, в прошлый приезд, на музыкальном вечере потряс Кольцова своей игрой. И снова, как и тогда, ему стало страшно и удивительно: какие мощные, величественные звуки были подвластны этому щуплому, сухонькому человечку! Гигантский поток обрушивался на землю, и не было преграды, которая остановила бы его могучее стремленье…
Лангер кончил играть и встал.
– Что вы играли? – спросил Кольцов.
– Бетховена, – ответил Лангер. – Николай Владимирыч его очень любил.
А дальше снова зашумело веселье. Хлопнули пробки от шампанского, стало жарко. Боткин велел распахнуть балконную дверь. Алексей вышел на балкон и замер: деревья сада, густо облепленные инеем, мерцали, как сказочные дворцы; далеко в черном небе среди серебряных ветвей сверкали яркие звезды.
Вот тут-то он, наверно, и простыл.
3
Утром няня Мироновна принесла чай и долго молча поджимала губы, вздыхала. Алексей понял, что она чем-то недовольна.
– Ты что?
Нянька махнула рукой и сердито отвернулась.
– Нет, все-таки? – не унимался Кольцов.
– Вот те и «все-таки»! – сердито плюнула старуха. – Страм, батюшка, вот что.
И она рассказала, как Семенов, приехав вчера с Анисьей домой, хмельной, конечно, чуть было не побил молодую жену.
– Он ей еще коготки-то покажет! – сказала Мироновна.
Кольцов встал, напился чаю, поглядел в окно. Утро было яркое, погожее, снег сверкал, как сахарные глыбы.
– Сейчас бы Франта заседлать да проехаться куда-нито, – вздохнул он.
– Глянь-кось! – удивилась Мироновна. – Да ты и впрямь отживел! Франта! Ты, милый, хоть прогуляться бы на улицу вышел, а то – Франта…
– А ведь я, нянька, не помру!
– Да господь с тобой! – в ужасе попятилась старуха. – Чего-чего не наплетет… Кто ж тебя хоронил-то?
– А то не знаешь?
Он попросил Мироновну принести ему гвоздей, молоток и, когда она принесла, достал из сундучка картинку Венецианова и повесил ее над столом.
– Красота-то какая! – умилилась нянька. – Умудрит же господь этак написать – чисто живой малой-то!
Другой подарок – синюю чашку князя Одоевского – Алексей поставил на стол. Он никогда не пил из нее и всегда держал в сундучке, иногда лишь доставая ее, чтобы полюбоваться.
– Вот на! – сказала Мироновна. – Ты чисто гостей ожидаешь… Ну, раз стал по хозяйству хлопотать – сто лет тебе здравствовать!
4
Она и в самом деле накликала гостей. На лестнице послышались тяжелые шаги, пыхтенье, и с каким-то свертком под мышкой в комнату ввалился Грабовский.
– Высоконько живете… А я к вам.
– Очень рад, Николай Лукьяныч, что зашли.
– Ну, рад не рад, а зашел, да и неспроста, а с делом… Я слышал, вы все хвораете?
– Что ж делать…
– Ну, ничего, – вытираясь платком, пропыхтел Грабовский. – Вчерашний день читал ваши пьески в сборнике.
– Благодарю, – поклонился Кольцов.
– Вы, что ж, на белые стихи себя посвятили?
– Да, большей частью…
– А я думаю, рифмованные как-то лучше.
– Да и я тоже так думаю.
Грабовский втянул голову в воротник, помигал, пошевелил толстыми губами.
– Вот нет у нас обычая в «Ведомостях» стихи печатать, – сказал, изобразив на мясистом лице что-то вроде любезной улыбки. – Я б ваши, ей-богу, напечатал!
– Покорно благодарю, – снова поклонился Кольцов.
– Только я бы советовал вам лучше рифмованные писать. Впрочем, ваши стихи и без рифмы хороши…
«Куда это он гнет? – с любопытством подумал Кольцов. Не хвалить же, в самом деле, он меня пришел!»
– А вы не изволили читать мою книгу-с, перевод мой, «Историческую картину религии?
«Ах, вот оно что! – сообразил Кольцов. – Книжку мне хочет всучить… Ну, нет, голубчик!»
– Нет, еще не читал.
– Что же так? Вы прозы не любите?
– Не только не люблю, сроду не читаю!
– Напрасно-с вы этак делаете! – Грабовский похлопал рукой по свертку. – Особливо ежели трактуется вопрос религии… Вы человек верующий?
– Что за вопрос!
– Нет, что ж, сейчас много безбожников развелось, и даже в столичных журналах этакое встречается направление, Белинские там разные…
– Так чем могу служить? – перебил Кольцов.
– Да вот хочу предложить свой труд – не купите ли? Доход, не подумайте, что мне – нет-с, с благотворительной целью, на сироток.
– Не могу, Николай Лукьяныч. Денег нету. И рад бы, да обстоятельства…
– Так не купите?
– Я же вам доложил: обстоятельства…
– Ну, что ж, прошу прощенья, – надевая шапку, пробурчал Грабовский. – Конечно, – прищурился он, – обстоятельства… А как великим постом с дамами верхом-с кадрели разделывать… то это уже и не обстоятельства-с!
Кольцов побледнел.
– Пошел вон! – негромко, но отчетливо сказал он.
Прекрасно-с, прекрасно-с! – пятясь к двери, прошипел Грабовский. – Скажите на милость, чижик какой! Мы вам это припомним-с!
5
К весне он совсем поправился и, хотя держался на ногах еще неуверенно, но слабости, как сам говорил, «потачки не давал», заставляя себя совершать ежедневные прогулки. Бледный, заметно похудевший, в ветхом своем тулупчике, медленно брел по Дворянской улице к Смоленскому бульвару, где вечерами было гулянье и играл военный оркестр.
Иногда к нему присоединялся кто-нибудь из знакомых и некоторое время шел с ним, стараясь завязать разговор, но Кольцов больше отмалчивался.
На бульваре он выбирал себе самое укромное и тихое место и так, один, молча сидел, прислушиваясь к музыке, к отдаленному шуму гулянья.
Дома с отцом у него теперь были довольно ровные отношения. Василий Петрович даже позволил готовить для Алексея отдельно, что полакомее. Впрочем, такая доброта объяснялась просто: однажды возмущенный доктор Малышев прямо выложил ему все, что думал об его отношении к сыну.
– Я, почтеннейший, – сказал Иван Андреич, – попрошу вас наконец понять, что весь позор за ваше тиранство падет на вашу же голову! И, ежели хотите знать, так и я, со своей стороны, постараюсь так вас расславить по городу, что вы все кредиты растеряете…
После столь решительного разговора Василий Петрович сдался и, хотя по-прежнему не жаловал сына, однако сказал Прасковье Ивановне, чтобы она готовила Алексею, что ему понадобится.
– Разные там фрикадельки, – насмешливо буркнул, – какие столичные господа кушают…
Целый месяц пробыл Кольцов на даче у Башкирцева. Иван Сергеич теперь жил тихо, ему было не до гульбы: он взял миллионный подряд на постройку кадетского Михайловского корпуса и то ездил в столицы, то целыми днями пропадал на стройке, то скакал на кирпичные заводы, торопя с доставкой кирпича.
Кольцов купался, на утренних зорях ловил серебристых язей и раза два даже ездил с конюхами в ночное. Больше всего он любил лежать в траве на берегу Дона. Лежа на спине, глядел, как высоко над ним величественно и спокойно проплывают белые пухлые облака; слушал, как кругом него в густой пахучей траве кипит шумная жизнь.
Рано наступили холода, или, как говорили в Воронеже, «заосеняло». Алексей вернулся домой. Неожиданно к нему заглянул проезжавший через Воронеж Аскоченский. Вспомнили старину, Сребрянского, шумные семинарские пирушки. Аскоченский жил в Киеве и много рассказывал о красоте этого древнего города.
– Ей-богу, вот как совсем поправлюсь, поеду в Киев! – мечтал Кольцов. – Ежели б вы знали, Виктор Ипатьич, как мне Воронеж очертенел! Ведь тут все в меня пальцем тычут… Все хотят видеть во мне лишь мещанина, а я прошу, чтоб на меня как на человека поглядели…
Губы его задрожали, и он отвернулся, чтобы смахнуть слезу.
6
Погожие дни бабьего лета кончались, повеяло дождями. Небо хмурилось, солнце все чаще скрывалось за серыми низкими облаками, а если и выглядывало, то было холодное и равнодушное, словно ему смертельно надоело смотреть на всю ту мелкую человеческую дрянь, что бегает и ползает по улицам города.
Было 3 октября, день рождения Алексея.
Всегда в этот день он ходил в Митрофаньевский собор и простаивал там обедню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
«Все по обряду, – отметил Кольцов. – Сейчас, значит, обувать будут… В один чулок деньги положат, в другой – маку, а голубиное сердечко под левую пятку, чтобы детки родились кроткие, голубиного характера…»
А вот и мать заголосила. Алексей догадался, что приехали за невестой. Он поглядел в окно. Возле ворот стояла разубранная лентами и бумажными цветами женихова тройка. Поезжане под руки вывели одетую под венец Анисью. За нею шла мать. Кольцов увидел, как Анисья, благодаря за родительскую хлеб-соль, поклонилась ей в ноги. Мать снова заголосила. Анисья, крестясь, села в сани. Поезжане вскочили за ней, кучер гикнул, и тройка помчалась по улице.
Какое-то время была тишина.
«Ну, Анисья, – беззлобно подумал Кольцов, – шаг сделан. Какова-то будет у тебя жизнь…»
Часа через два, когда уже стало смеркаться, послышались бубенцы и веселые крики возвратившегося из церкви свадебного поезда. Дом наполнился смехом, топотом, восклицаниями. Внизу зашумел пир. Алексей лежал, с тоской прислушиваясь к пьяным крикам и звону посуды, да так за шумом и не услышал, как открылась дверь и в мезонин вошли сестры Анюта и Саша.
– Здравствуй, братец! – лениво пропела Александра. – Все хвораешь?
– Да вот, как видишь, – вставая с постели, слабо улыбнулся Кольцов.
– Что ж, так и не сойдешь молодых-то поздравить? – спросила Анна. – Нехорошо так-то…
– Нет, не пойду, – сказал Кольцов. – Куда мне…
Сестры побыли с минуту и ушли. Пришла маменька, принесла на тарелке пирожка, гусиное крылышко, рюмку мадеры.
– Покушай, детка…
– Спасибо, не хочу, – равнодушно отозвался Алексей.
Внизу закричали, зазвенели разбитые стаканы, зачастил дробный перестук подкованных каблуков. Гости пошли в пляс.
«Хоть бы скорей кончили! – устало вздохнул Кольцов. – Вот расшумелись…»
Он подошел к двери, чтобы плотнее ее закрыть, а она вдруг распахнулась во всю ширь. На пороге стоял отец. Он был пьян и, видно, перед тем как подняться к Алексею, еще выпил и сейчас с хрустом пережевывал закуску.
Кольцов молча глядел на отца.
– Сидишь, сыч? – ухмыльнулся Василий Петрович.
С минуту глядели они друг на друга. Наконец, покачнувшись, старик захлопнул дверь и, что-то бормоча себе в бороду, неверными шагами затопал по лестнице.
2
И вот все песни были спеты, посуда перебита, вино выпито.
Анисью повезли домой, к Семенову.
В наступившей тишине было слышно, как внизу кто-то тыкал пальцем в одну и ту же клавишу фортепьяно. Это раздражало, хотелось крикнуть, чтобы перестали, однако все тело охватила такая слабость, что и пошевелиться, казалось, невозможно. Постепенно он забылся, все посторонние шумы исчезли, и вдруг откуда-то полилась торжественная, суровая и вместе нежная музыка.
«Что это? Что?.. Господи, да ведь это Лангер!..»
В прошлом году Алексей встречал Новый год у Боткина. Огромная столовая с черным резным дубовым потолком была полна криков, смеха, веселых заздравных речей. Читали стихи, пели, поднимали бокалы за отсутствующего Белинского. Вдруг кто-то вспомнил Станкевича.
– Да, – печально произнес Красов, – вот кого мы больше не увидим – незабвенного нашего Николашу…
За столом стало тихо.
– Друзья! – поднялся худощавый бледный человек в скромном черном сюртуке. Это был недавно приехавший из-за границы профессор Грановский. Перед ужином его представили Кольцову, и они много говорили, вспоминая Станкевича, с которым Грановский некоторое время жил за границей. Молодой профессор очень понравился Кольцову, в нем было что-то напоминающее Николая Владимирыча.
– Друзья! – сказал Грановский. – Прервем нашу беседу. Эти минуты молчания мы посвятим памяти нашего милого друга…
Все встали. И вдруг откуда-то хлынула эта ни с чем не сравнимая музыка. Кольцов оглянулся чуть ли не с робостью – так грозна и так величава была она. В ярко освещенной соседней комнате – в белом зале – за роялем сидел Лангер, тот самый Лангер, что однажды уже, в прошлый приезд, на музыкальном вечере потряс Кольцова своей игрой. И снова, как и тогда, ему стало страшно и удивительно: какие мощные, величественные звуки были подвластны этому щуплому, сухонькому человечку! Гигантский поток обрушивался на землю, и не было преграды, которая остановила бы его могучее стремленье…
Лангер кончил играть и встал.
– Что вы играли? – спросил Кольцов.
– Бетховена, – ответил Лангер. – Николай Владимирыч его очень любил.
А дальше снова зашумело веселье. Хлопнули пробки от шампанского, стало жарко. Боткин велел распахнуть балконную дверь. Алексей вышел на балкон и замер: деревья сада, густо облепленные инеем, мерцали, как сказочные дворцы; далеко в черном небе среди серебряных ветвей сверкали яркие звезды.
Вот тут-то он, наверно, и простыл.
3
Утром няня Мироновна принесла чай и долго молча поджимала губы, вздыхала. Алексей понял, что она чем-то недовольна.
– Ты что?
Нянька махнула рукой и сердито отвернулась.
– Нет, все-таки? – не унимался Кольцов.
– Вот те и «все-таки»! – сердито плюнула старуха. – Страм, батюшка, вот что.
И она рассказала, как Семенов, приехав вчера с Анисьей домой, хмельной, конечно, чуть было не побил молодую жену.
– Он ей еще коготки-то покажет! – сказала Мироновна.
Кольцов встал, напился чаю, поглядел в окно. Утро было яркое, погожее, снег сверкал, как сахарные глыбы.
– Сейчас бы Франта заседлать да проехаться куда-нито, – вздохнул он.
– Глянь-кось! – удивилась Мироновна. – Да ты и впрямь отживел! Франта! Ты, милый, хоть прогуляться бы на улицу вышел, а то – Франта…
– А ведь я, нянька, не помру!
– Да господь с тобой! – в ужасе попятилась старуха. – Чего-чего не наплетет… Кто ж тебя хоронил-то?
– А то не знаешь?
Он попросил Мироновну принести ему гвоздей, молоток и, когда она принесла, достал из сундучка картинку Венецианова и повесил ее над столом.
– Красота-то какая! – умилилась нянька. – Умудрит же господь этак написать – чисто живой малой-то!
Другой подарок – синюю чашку князя Одоевского – Алексей поставил на стол. Он никогда не пил из нее и всегда держал в сундучке, иногда лишь доставая ее, чтобы полюбоваться.
– Вот на! – сказала Мироновна. – Ты чисто гостей ожидаешь… Ну, раз стал по хозяйству хлопотать – сто лет тебе здравствовать!
4
Она и в самом деле накликала гостей. На лестнице послышались тяжелые шаги, пыхтенье, и с каким-то свертком под мышкой в комнату ввалился Грабовский.
– Высоконько живете… А я к вам.
– Очень рад, Николай Лукьяныч, что зашли.
– Ну, рад не рад, а зашел, да и неспроста, а с делом… Я слышал, вы все хвораете?
– Что ж делать…
– Ну, ничего, – вытираясь платком, пропыхтел Грабовский. – Вчерашний день читал ваши пьески в сборнике.
– Благодарю, – поклонился Кольцов.
– Вы, что ж, на белые стихи себя посвятили?
– Да, большей частью…
– А я думаю, рифмованные как-то лучше.
– Да и я тоже так думаю.
Грабовский втянул голову в воротник, помигал, пошевелил толстыми губами.
– Вот нет у нас обычая в «Ведомостях» стихи печатать, – сказал, изобразив на мясистом лице что-то вроде любезной улыбки. – Я б ваши, ей-богу, напечатал!
– Покорно благодарю, – снова поклонился Кольцов.
– Только я бы советовал вам лучше рифмованные писать. Впрочем, ваши стихи и без рифмы хороши…
«Куда это он гнет? – с любопытством подумал Кольцов. Не хвалить же, в самом деле, он меня пришел!»
– А вы не изволили читать мою книгу-с, перевод мой, «Историческую картину религии?
«Ах, вот оно что! – сообразил Кольцов. – Книжку мне хочет всучить… Ну, нет, голубчик!»
– Нет, еще не читал.
– Что же так? Вы прозы не любите?
– Не только не люблю, сроду не читаю!
– Напрасно-с вы этак делаете! – Грабовский похлопал рукой по свертку. – Особливо ежели трактуется вопрос религии… Вы человек верующий?
– Что за вопрос!
– Нет, что ж, сейчас много безбожников развелось, и даже в столичных журналах этакое встречается направление, Белинские там разные…
– Так чем могу служить? – перебил Кольцов.
– Да вот хочу предложить свой труд – не купите ли? Доход, не подумайте, что мне – нет-с, с благотворительной целью, на сироток.
– Не могу, Николай Лукьяныч. Денег нету. И рад бы, да обстоятельства…
– Так не купите?
– Я же вам доложил: обстоятельства…
– Ну, что ж, прошу прощенья, – надевая шапку, пробурчал Грабовский. – Конечно, – прищурился он, – обстоятельства… А как великим постом с дамами верхом-с кадрели разделывать… то это уже и не обстоятельства-с!
Кольцов побледнел.
– Пошел вон! – негромко, но отчетливо сказал он.
Прекрасно-с, прекрасно-с! – пятясь к двери, прошипел Грабовский. – Скажите на милость, чижик какой! Мы вам это припомним-с!
5
К весне он совсем поправился и, хотя держался на ногах еще неуверенно, но слабости, как сам говорил, «потачки не давал», заставляя себя совершать ежедневные прогулки. Бледный, заметно похудевший, в ветхом своем тулупчике, медленно брел по Дворянской улице к Смоленскому бульвару, где вечерами было гулянье и играл военный оркестр.
Иногда к нему присоединялся кто-нибудь из знакомых и некоторое время шел с ним, стараясь завязать разговор, но Кольцов больше отмалчивался.
На бульваре он выбирал себе самое укромное и тихое место и так, один, молча сидел, прислушиваясь к музыке, к отдаленному шуму гулянья.
Дома с отцом у него теперь были довольно ровные отношения. Василий Петрович даже позволил готовить для Алексея отдельно, что полакомее. Впрочем, такая доброта объяснялась просто: однажды возмущенный доктор Малышев прямо выложил ему все, что думал об его отношении к сыну.
– Я, почтеннейший, – сказал Иван Андреич, – попрошу вас наконец понять, что весь позор за ваше тиранство падет на вашу же голову! И, ежели хотите знать, так и я, со своей стороны, постараюсь так вас расславить по городу, что вы все кредиты растеряете…
После столь решительного разговора Василий Петрович сдался и, хотя по-прежнему не жаловал сына, однако сказал Прасковье Ивановне, чтобы она готовила Алексею, что ему понадобится.
– Разные там фрикадельки, – насмешливо буркнул, – какие столичные господа кушают…
Целый месяц пробыл Кольцов на даче у Башкирцева. Иван Сергеич теперь жил тихо, ему было не до гульбы: он взял миллионный подряд на постройку кадетского Михайловского корпуса и то ездил в столицы, то целыми днями пропадал на стройке, то скакал на кирпичные заводы, торопя с доставкой кирпича.
Кольцов купался, на утренних зорях ловил серебристых язей и раза два даже ездил с конюхами в ночное. Больше всего он любил лежать в траве на берегу Дона. Лежа на спине, глядел, как высоко над ним величественно и спокойно проплывают белые пухлые облака; слушал, как кругом него в густой пахучей траве кипит шумная жизнь.
Рано наступили холода, или, как говорили в Воронеже, «заосеняло». Алексей вернулся домой. Неожиданно к нему заглянул проезжавший через Воронеж Аскоченский. Вспомнили старину, Сребрянского, шумные семинарские пирушки. Аскоченский жил в Киеве и много рассказывал о красоте этого древнего города.
– Ей-богу, вот как совсем поправлюсь, поеду в Киев! – мечтал Кольцов. – Ежели б вы знали, Виктор Ипатьич, как мне Воронеж очертенел! Ведь тут все в меня пальцем тычут… Все хотят видеть во мне лишь мещанина, а я прошу, чтоб на меня как на человека поглядели…
Губы его задрожали, и он отвернулся, чтобы смахнуть слезу.
6
Погожие дни бабьего лета кончались, повеяло дождями. Небо хмурилось, солнце все чаще скрывалось за серыми низкими облаками, а если и выглядывало, то было холодное и равнодушное, словно ему смертельно надоело смотреть на всю ту мелкую человеческую дрянь, что бегает и ползает по улицам города.
Было 3 октября, день рождения Алексея.
Всегда в этот день он ходил в Митрофаньевский собор и простаивал там обедню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52