О его развращенности и жестокости ходили самые невероятные рассказы, и, судя по тому, как он жил в Воронеже, рассказы эти были похожи на правду.
Вскоре после появления в Воронеже он сошелся с Башкирцевым, хотя знакомство их началось с дикой драки бойдыковских цыган и башкирцевских песельников. Драка эта произошла на реке возле старого петровского цейхгауза и, начавшись с пустяков, окончилась настоящим морским боем, в котором были раненые и даже один потонувший цыган-гитарист.
Несмотря на это, после окончания баталии, когда побитые и растерзанные цыгане и песельники выбрались на берег и были выловлены плавающие в реке гитары, бубны, шапки и балалайки, оба «адмирала», командовавшие «сражением», встретились, расцеловались и, объединив свои силы, поскакали на дачу к Башкирцеву.
2
Кольцов вторую неделю лежал дома. К концу лета у него снова стала побаливать грудь и появился сухой, трудный кашель.
Сперва он не обращал внимания на болезнь и старался не думать о ней. Все его жизненные помышления сосредоточивались на Варе, на его любви к ней и на задуманном отъезде в Питер. Он решил принять предложение Краевского заведовать журнальной конторой «Отечественных записок». Варя согласилась уехать с ним, и дело сводилось к тому лишь, чтобы достать нужные для этого деньги. Он поговорил с Башкирцевым, и тот охотно согласился дать те несколько тысяч рублей, которые были нужны для переезда в Петербург и обзаведения там на первых порах самым необходимым.
Алексея и радовала и пугала эта поездка. Он верил в успех дела и в то же время сомневался в нем. Писал восторженные письма Белинскому, рассказывая в них о своем счастье, о Вареньке, которая согласна ехать с ним хоть на край света. «Вот бы хорошо, – двое нас и хорошая женщина третья – зажили б на славу! А я знаю наперед, что она бы вам понравилась…»
И вместе с этой восторженностью в душе Кольцова жило сомнение: выдержит ли он столичную жизнь с ее туманами, слякотью, чиновничьим равнодушием да и со своими новыми, тоже чиновничьими, обязанностями. Сейчас, когда он снова почувствовал нездоровье и лежал с ноющей болью в груди в тишине мезонина, не навещаемый никем, сомнение особенно часто угнетало его. Десятый день пошел, как он не видел Варю, не слышал ее голоса, не держал в руках ее прохладные маленькие руки…
По ночам тишина была, как в могиле, и только редкий стук сторожевой колотушки да хриплый лай собак напоминали о жизни. Черные, как осенняя ночь, мысли обступали его, и в такие минуты казалось, что начинающаяся болезнь уже не отступится, что Петербург для него будет смертелен, а Варенька никогда не любила да, верно, и не любит его.
Наступал день, и становилось немного легче. Кольцов придвигал к окну старое дубовое, домашней работы кресло, садился в него и глядел на сонную Дворянскую улицу. Там было пусто. Иногда с оглушительным грохотом по крупным булыжникам скверной мостовой прокатывалась помещичья бричка, скрывалась за серой пылью, но долго еще слышалось громыханье ведра, привязанного к задку неуклюжей колымаги.
На Дворянской части били часы. Сонный инвалид стоял с алебардой возле полосатой будки; не спеша проходили мещане, чиновники; торговка брела с корзиной, кричала противно: «Луку! Луку! Вот кому зеленого лучку!»
Из ворот соседнего дома с визгом выбегала свинья, за нею гналась баба с подоткнутым подолом, пыталась завернуть свинью во двор, а та не шла, металась по улице. На балкон выходил в засаленном халате аптекарь Гоббе и кричал:
– Глюпий баба! Она нитшего не умейт!
Все было скучно, все повторялось до мелочей. Ночью назойливые мысли одолевали и не спалось, а днем серая скука нагоняла сон, и Кольцов, пригретый ласковым сентябрьским солнышком, сидя в кресле, засыпал.
Однажды, когда он этак дремал, раздался стук копыт, звон бубенцов, во дворе залаяли собаки, послышались чьи-то голоса, а затем шаги. По лестнице поднимались люди.
– Да он все сонный какой-то, – говорила мать, – закоржавел весь вовсе…
– А вот мы его расшевелим, – сказал гость. – Мы ему спать не дадим, эка соня!
Алексей узнал голос Башкирцева.
– Вставай, вставай! – бесцеремонно громко заговорил Иван Сергеич, вваливаясь в комнату. – Даже, брат, и неприлично валяться-то при даме…
Шурша шелковыми юбками и распространяя запах знакомых духов, вслед за Башкирцевым вошла Варенька.
– Что ж это ты болеть вздумал? А мы на Дон собираемся к Ивану Сергеичу… Народу сколько, весело будет!
– Тут такие дела заворачиваются! – загромыхал Башкирцев. – Не приведи бог! Слыхал небось про баталию нашу водяную? Нет?! Ах ты, святой отшельник, Алексей, божий человек!
От Башкирцева пахло вином, видно было, что гульба шла не первый день. Перебивая друг друга, они с Варей принялись рассказывать о драке на реке, о бойдыковских кутежах, и оба хвалили Бойдыка и восхищались его молодечеством.
Алексей принужденно улыбался, слушая и не слыша их веселый, беспорядочный рассказ. Он глядел на Вареньку и никак не мог постигнуть ту перемену, которая в ней произошла. Перемена эта чувствовалась во всем: и в ее какой-то новой манере говорить и смеяться, и в том, как она то и дело обращалась к Башкирцеву, словно призывая его в свидетели, а главное, в той отчужденности и даже виноватости, которые сквозили в каждом ее слове и движении.
– Так, значит, Алеша, ты нам не компания, – огорчился Башкирцев. – А жаль, право, жаль, лихо гульнули бы… Да ты и с Бойдыком, наверно, подружился бы: он, говорят, тоже стихи сочиняет, верно, Варвара Григорьевна?
Варя почему-то смутилась.
– Вот еще! Почем я знаю… Так ты поправляйся, Алеша!
– Спасибо на добром слове, Варвара Григорьевна…
Она покраснела и отвела взгляд в сторону. И снова Алексею почудилась виноватость и отчужденность.
3
Дня через два маменька позвала его вниз.
– Сестры пришли… Ты бы, Леша, сошел к ним, посидел бы. Чай, давно не видался с сестрами-то…
Алексей оделся и пошел вниз.
За самоваром собралась вся кольцовская семья. Тут были и всегда робкая и молчаливая Прасковья Ивановна, и сестры Анна и Александра – обе преждевременно раздобревшие и обленившиеся, и, наконец, Анисья, с каким-то новым для нее, настороженным и жестким выражением лица. Отсутствовал лишь Василий Петрович: он утром еще уехал на Дон, в Ново-Животинное, где у него были какие-то дела по земельной аренде.
Кольцов поздоровался с сестрами и молча сел за стол.
– Что ж это, Алеша, – после некоторого молчания, дуя на блюдечко, проговорила Анна, – пришла проведать, почитай с прошлого года не видались, а ты с сестрой и слова не молвишь…
– Значит, им с нами теперь неинтересно, – поджимая губы, притворно вздохнула Александра. – По столицам натерся, к родным уважение потерял, семейство свое не чувствует…
– Они сейчас небось об небесных картошках мечтают! – фыркнула Анисья.
Устало, равнодушно он поглядел на сестер.
– Для чего вы все это говорите мне? Ну, вот хоть ты, Анюта… Ведь знаешь, что никогда я балагуром не был, а разговор не вдруг приходит. Встретились вот – ну о чем мы с тобой толковать будем? Как ты живешь, я знаю. Как я живу, тебе в доме у нас да и в городе поди давно все порассказали, еще и с прикрасами… А про то, что на душе у меня, – не за чашкой чаю говорится. И нисколько это не интересно тебе… да и непонятно, пожалуй.
– Да уж где уж! – насмешливо встряла Анисья. – Где уж нам, необразованным, понимать высокие ваши мысли!
– Ты, Саша, – не обращая внимания на ее выходку, продолжал Алексей, поворотясь к Александре, – ты говоришь: уважение к родным потерял. Да вы-то, – он кротко улыбнулся, – вы-то сами хоть чуток меня уважаете? Так чего ж зря и болтать про это? А что семейство свое будто я не чувствую – неправда. Ох, как чувствую! Каждодневно и слишком… и даже не под силу!
– Это как же так понимать – не под силу? – всплеснула руками Александра. – Что ж, мы на шее, что ль, у тебя сидим?
– Ах, да не в том смысле… – поморщился Кольцов.
Анисья передернула плечами.
– Это, Сашенька, в том смысле, – сказала ехидно, – что Алексею Васильичу наша компания стала не ко двору. Где уж! – вызывающе стреляя глазами в брата, застрочила она. – Где уж нам! Серость! Мужичество! А у него теперь друзья все ученые, все дворяне! Один книжки сочиняет, другой… – она запнулась, – другой в тюрьме сидит в каторжной…
Кольцов вскочил, крикнул: «Да как ты…» – но схватился за грудь и, тяжело, мучительно закашлявшись, опустился на стул.
– Да, – отодвигая порожнюю чашку, спокойно сказала Анна. – Станкевич помер, Кареева в Сибирь угнали… Да и тебе, Алеша, ты хоть не обижайся, вижу – несдобровать… И кто этих людей держится, тот препустой человек. Главное – был бы хлеб, а для хлеба и подлость не в подлость. Люди побранятся да перестанут, а мы наживемся…
– Да как ты, дрянь, смеешь?! – откашлявшись, не отвечая Анне, закричал Кольцов на Анисью. – Как смеешь так говорить о моих друзьях!
– Это я дрянь? – побледнела Анисья. – «Не смей говорить»! Да я и говорить-то с тобой не хочу! Иди к своей Варьке да и шепчитесь, сколько вам влезет… раз уж ты при ней в горе-куртизанах состоишь!
– Анисья! – простонала Прасковья Ивановна.
– Ну чего – Анисья? Не правду, что ль, говорю? Весь город про то трезвонит, одни вы, маменька, все за Лешеньку своего…
– Да ведь я не заступлюсь, кто ж заступится-то? Детище он мое ай нет?
– Вот погодите, – прошипела Анисья. – Вы его, маменька, нисколько не знаете… Он еще вам нос-то скусит!
– Да уж ты больно знаешь! – замахала руками Прасковья Ивановна. – Сорока, право, сорока…
– Дрянь! – опрокидывая стул, в бешенстве грохнул Кольцов по столу. – Дрянь! Так говорить о женщине, которая чище вас всех…
– «Чище»! – захохотала Анисья. – «Чище»! Ох, начудил! Да не эта ль чистая твоя в Шванвичевых номерах с приезжим хохлом которую ночь кутит? Не твоей ли чистой-то вчерась ворота дегтем вымазали? Ну, дурак! Такого поискать по Воронежу, да и не найдешь!
С минуту Алексей стоял, словно окаменев, потом схватился за голову и опрометью кинулся из дому.
4
Он чуть ли не бегом мчался по улице.
Не замечал, что прохожие оборачивались вслед, что небо затянулось тучами и накрапывает, разгуливается спорый осенний дождь.
Не замечал, что выскочил без картуза, что сам с собою разговаривает, словно пьяный…
– Ах, негодяи! – бормотал, сжимая кулаки. – Дегтем ворота… сволочи! Но кто? Кто?
– Э, малой! Сапоги потеряешь! – крикнул ему вдогонку кучер, стоявший у ворот гостиницы Шванвича.
Он рассеянно обернулся на крик. Бородатый кучер держал в поводу тройку отличных серых лошадей и гоготал. Двое лакеев выскочили из дверей и тоже смеялись, кривляясь и указывая на Кольцова.
«Кто? Кто?» – шептал он, задыхаясь от быстрой ходьбы.
Еще издали увидел ворота Вариного дома. На старых, сереньких, обмытых многолетними дождями досках чернело уродливое пятно. Деготь расплылся и черной растрепанной бахромой потек вниз.
Алексей остановился с разбегу. Перед ним в калитке своего аккуратного, чистенького домика появился Дацков. Он был в халате и ермолке, приятно улыбался Кольцову и, разводя руками и всем видом выражая сожаление, кивал в сторону испачканных дегтем ворот.
– Ты! – хрипло крикнул Кольцов, кидаясь к Дацкову и хватая его за отвороты халата. – Ты! Гадина!
Не помня себя, он тряс перепуганного Дацкова. Бисерная ермолка свалилась с прилизанных височков латиниста, рука его искала скобу калитки, рот судорожно открывался и закрывался.
– За что-о? – вырываясь из рук Кольцова, вдруг взвизгнул Дацков. – Ты еще ответишь! Хам!
Кольцов схватил полу его халата и поднес к самому носу Дацкова: канареечного цвета материя была обрызгана черными капельками еще не высохшего дегтя.
– – Падаль! – едва слышно, устало произнес Кольцов. – Задушить бы тебя, как собаку…
И, оттолкнув онемевшего латиниста, зашагал к Варенькиному дому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52