Кашкинские приказчики расторопно отбирали требуемый товар. Они нахально навязывали уездным дворянам залежавшиеся книги, выдавая их за новинки сезона и стараясь за эти две недели дворянских выборов сбыть с рук всю лежавшую годами и покрытую пылью книжную рухлядь. Дворяне мычали, крутили головами, но вынимали бумажники и расплачивались ассигнациями за сочинения какого-нибудь Аполлинария Беркутова, графа Хвостова или «Анекдоты Полиньяка Финдюро, придворного шута короля Сигизмунда».
Коммерческие дела Дмитрия Антоныча шли отлично. Несколько встревоженный сухачевским визитом и арестом Кареева, он снова обрел покой и снова разглагольствовал с избранными посетителями лавки о том, о сем – об искусствах, науках, философии; однако ж рылеевскую тетрадь более никому не показывал и о цепях рабства помалкивал. Он раздобрел телесно, стихов не марал и даже не вспоминал об этом занятии, а ежели и вспоминал, то не иначе как с иронической улыбкой. У него уже было потомство, для которого он в разных концах города прикупил еще два дома. Впрочем, потомство еще только училось ходить, держась за маменькину юбку; дома же не без выгоды сдавались под квартиры учителям воронежской гимназии и уездного училища.
Несмотря на множество покупателей, он не выходил в лавку, а преважно сидел в задней комнате, в «кабинете», где с давних пор любил принимать избранных, по-дружески беседовать с ними. В длинном сером сюртуке с легкомысленной клетчатой подкладкой, благообразный, чисто выбритый, с любезной, однако не заискивающей улыбкой, он слушал плешивого, неряшливо одетого господина. Этот господин был редактор «Губернских ведомостей» Грабовский.
– Помилуйте, Николай Лукьяныч, – пожимал плечами Кашкин, – посудите, что ж я-то могу поделать с вашей книгой? Велю приказчикам рекомендовать, сам отлично аттестую ее – и что же? Не берут-с!
– Не-ет-с, как, позвольте, не берут? В каком смысле? – Грабовский втянул шею в воротник фрака и помигал глазами. – Книга имеет своей целью трактовать вопросы порядка религиозного, – так как же смеют не брать?
Кашкин вздохнул, развел в стороны пухлые руки, выражая этим жестом крайнее недоумение.
– Ведь вы же, Дмитрий Антоныч, знаете, – горячился Грабовский, – что и его преосвященство, владыка Антоний, коему я посвятил труд, и его превосходительство Христофор Христофорыч – все одобрили и даже по исправникам, благочинным и городничим разослали билетцы – играть ее в лотерею, а вы…
– Да что ж я! – с досадой возразил Кашкин. – Как будто я вот взял и приказал покупателю: бери! Вон вы изволили сказать, что архиерей и губернатор разослали билетцы…
– Ну да, ну да! – Грабовский снова втянул шею в воротник и помигал. – Так то ведь, так сказать, официально-с… А у вас – лавка, очаг просвещения. Вот мне и странно-с…
В дверь постучали.
– Войдите! – пригласил Кашкин, радуясь тому, что наконец отвяжется от Грабовского. – Ах, Иван Семеныч! Прошу, прошу, очень одолжили-с…
Грабовский сердито покосился на вошедшего Дацкова, раскланялся с ним и, отойдя в угол, принялся внимательно рассматривать висящие на стене в узеньких черных рамочках французские гравюры.
– Ну и съезд у вас, почтеннейший Дмитрий Антоныч! – восхищенно проворковал Дацков. – Куда там Смирдину или Полякову…
– Вы скажете, – заскромничал Кашкин. – До Смирдина-то, как до солнышка. А так – выборы, вот и народец. Что новенького, Иван Семеныч? Я, знаете, сижу, никуда ни ногой, от всего мира отрезан…
– Дмитрий Антоныч! – сказал, входя, приказчик. – Там Кольцова песни спрашивают, а на полках нету. Дозвольте из ваших взять?
– Возьми, голубчик.
Приказчик взял с подоконника связку тоненьких книжечек и вышел в лавку.
– Берут? – спросил Дацков.
– Спрашивают, но больше, знаете, зипуны, лапотники. Кто потемней-с…
– Да-а, – мрачно сказал Грабовский, отрываясь от гравюр. – А вон небось мою «Историческую картину религии» не спрашивают…
– Ах, Николай Лукьяныч, ведь я же докладываю: темнота берет песенки-то! Да и цена… Ведь ваши «Картины»-то, они десять целковых тянут, а тут копейки-с!
Грабовский помигал глазами и снова уткнулся в гравюры.
– Кстати, о Кольцове, – хихикнул Дацков. – Ну, Дмитрий Антоныч, отколол ваш воспитанник штучку!
– Позвольте, почему же воспитанник? – насторожился Кашкин. – У меня этаких воспитанников – вон целая лавка битком набита. А что такое-с?
– Да вот, представьте, иду нынче к ранней обедне, вдруг – трах! бах! – полет валькирий, Вальпургиева ночь…
И Дацков в который уже раз рассказал о встрече с Кольцовым и Варенькой.
– Скромник-то наш! – выслушав Дацкова, всплеснул руками Кашкин. – Кто бы подумал! И откуда набрался, каким ветром надуло?
– Да каким же? Все питерским! Все эти атеизмы ихние да прочие штучки господина Белинского… Вот-с и плоды: разврат, дерзость, попрание религии, непочитание родителей и начальства-с!
Кашкин вздохнул.
– Что ж, добрые семена сеяли, да, видно, почва оказалась неблагодарной. Плевелы заглушили прекрасные всходы… Лебедиха! Подумать только…
Он закрыл глаза и горестно покачал головой.
5
На другой день после возвращения с кордона Кольцов пошел к Вареньке. На ветхой, пристроенной со двора к дому галерейке тетка Лиза развешивала только что выстиранное белье.
– Здравствуйте, – поклонился Кольцов.
– Здравствуй, голубчик! Не кататься ль опять затеял? Уморил бабу-то, – задев по лицу Кольцова мокрой простыней, сердито прошипела старуха.
В комнате было темно от завешанных шалями окошек и стоял тот спертый, наполненный запахами скипидара, нагоревшей свечи и еще чего-то кислого воздух, который сразу же прочно устанавливается в комнате, где лежит больной.
– Кто это? – чуть слышно, откуда-то из глубины комнаты спросила Варенька. – Это ты, тетка? Что ж темно так…
– Это я… Варюша, – дрогнувшим голосом сказал Алексей. – Милая ты моя!
Он подошел к дивану, где лежала Варенька, и опустился на колени. В огромном ворохе каких-то кружев, подушек и одеял Кольцов не сразу разглядел ее. С горящим лицом и пересохшими губами лежала Варенька, трогательная, беспомощная.
– Никогда, – прошептал он, – никогда я не прощу себе… Варенька! Любовь моя…
Варенька слабо улыбнулась, молча выпростала из-под одеяла прекрасную белую руку.
– Ох, сердце-то… сердце как у тебя стучит! – Она беззвучно засмеялась. – Простыла я… Знаешь, как холодно было, когда вода выше колен залила! Да что ж ты молчишь, Алеша? – вскрикнула Варенька каким-то очень тоненьким, жалобным голосом. – Алеша! Да ты… плачешь?
Он целовал ее горячую руку, скользкий край атласного одеяла, так дивно пахнущего ею, и, стыдясь своих слез, молчал, не смея поднять глаза.
– Смешной ты, Алеша! Я таких еще… не видывала. Вот… скоро поднимусь… Это пустяк – болезнь, я простыла, верно… Поднимусь – и такое счастье у нас будет… Родной мой!
Он так и прянул.
– Варюша! Да неужто любишь? Ведь я по сию пору все думал: не сон ли? Не шутка ль твоя? От скуки, от отчаянья… Ах, Варя!..
Подбежал к окну, сорвал с него толстую шаль. Яркое небо, весеннее солнце, сверкающая капель, отчаянная возня воробьев у окна – все это ворвалось в полутемную комнату и сразу заблистало, запело, зазвенело, как веселый, неудержимый, прорвавший запруду поток.
– Бешеный! – засмеялась, закашлялась Варенька. – Ну, иди сюда… Глу-у-пенький ты мой!
6
Сплетня ползла по городу.
Она неприметно проскальзывала всюду: в лавки торговых рядов, в трактиры, в мещанские и купеческие дома, в чиновничьи квартиры, в присутствия, в церковь и, правда, не вдруг, а все-таки вползла и на кольцовский двор.
Алексей стал замечать, что знакомые, встречаясь на улице, нехорошо улыбаются, а иные и вовсе перестали кланяться. Работники во дворе перемигиваются между собой и гогочут ему вслед. Маменька утирает слезы и тяжко вздыхает. Отец не замечает совсем, что, впрочем, и прежде бывало при всякой ссоре. Кашкин, столкнувшись у входа в Смоленский собор, сделал вид, что не заметил Кольцова, и, крестясь, отвернулся.
Он не сразу понял причину такого отношения. Наконец, когда однажды Анисья, не выдержав, фыркнула: «Как это ты с Варькой-то… верхами?» – Кольцов вспыхнул и понял, что началась безжалостная битва между ним – одним, без друзей и союзников – и целой ордой галдящих, гогочущих и свистящих воронежских обывателей. Он понял, что бить будут насмерть, не пощадят и не смилуются.
– Тебе-то, Аниска, стыдно сорочьи сплетни болтать! – резко сказал он сестре.
– Да что ж, это я, что ли? – обиделась Анисья. – Весь город судачит, а я виновата! Умник какой нашелся…
«Держись, брат! – подумал Кольцов. – Миром навалятся… Ну и чума с ними! – тряхнул головой. – Мы тоже не из мякины сделаны, а удаль-сила и у нас имеется!»
Обидно было только, что Анисья, та самая чудесная сестренка, которую он так любил и которая была так хороша к нему, так умна и добра, вдруг в какие-то полгода переменилась до неузнаваемости и стала злой и глупой и, главное, такой же черствой, как и ее старшие сестры.
«Ну, я понимаю, – рассуждал он, – что вся эта мразь воронежская – чиновники, мещане, гимназические „просветители“ – этак окрысились. Что ж, и я им не раз на хвост соли сыпал, язык за зубами не держал: кто вор, взяточник, глупец, невежда, – я так и говорил в глаза: вор, мздоимец, дурак! Тут статья ясная, любить им меня не за что… Но Аниска! Боже ты мой… Аниска! Ну, замуж идет, так ведь это же не причина. Положим, было дело, и я вмешался: не спеши, мол. Предостерег. Опять-таки – брат я ей или нет? Могу свое мнение высказать, что ж тут такого…»
В доме было тяжело, не с кем слова молвить. Отец молчал, мать вздыхала. Анисья дулась. Одна нянька Мироновна была как всегда: все что-то вязала на ходу, или убирала комнаты, или дремала, сидя на сундуке возле жаркой печки.
Один раз, так задремав, уронила вязанье, спицы брякнулись об пол, и клубок далеко закатился под стеклянную горку с посудой. Алексей, проходя мимо, поднял вязанье, разыскал клубок и подал ей.
– Спасибо, деточка, дай тебе бог здоровья… А я старая стала, все из рук валится.
– Все мы, нянька, старые делаемся, – пошутил Кольцов. – Не у тебя одной из рук валится…
Он хотел было идти, да вдруг Мироновна поманила его пальцем:
– Леша, посиди-ка со мной, детка.
Кольцов присел рядом.
– Что тебе сказать-то хочу, – таинственно зашептала нянька. – Ты чего это и впрямь как старик исделался? – Она пытливо поглядела на него. – Пра, старик! Вон и волос седой прошибает, да и с лица какой-то черный стал, корявый… Право, корявый!
Он засмеялся.
– А ты рот-то не разевай! – притворно-сердито прикрикнула Мироновна. – Тебе дело говорят, а ты: хи-хи!
– Да нет, я ничего, – начал оправдываться Алексей. – Смешная ты, все выдумываешь…
– Я-то, сударь ты мой, ничего не выдумываю, это, детка, все люди выдумывают. Ведь вот сейчас с Варькой-то чего не наплели! – зашептала Мироновна.
Кольцов обнял старушку и с досадой сказал:
– Брось, не надо, ну их!
– И то верно, не буду. Да я не про то тебе и хотела-то, это уж так, с языка сорвалось… Ты про Анисью, Леша, ничего не знаешь?
– А что знать-то? Ну, замуж идет за Семенова, чего ж еще?
– Ах, да и прост же ты, сударь! – покачала головой Мироновна. – Как с мальчишества простоват был, так и до се остался. «Замуж, замуж»! – передразнила. – А того и не знаешь, какие твоя сестрица с женишком-то своим сплётки плетут…
– А мне-то что? Пусть плетут!
– То-то, детка, и есть, что не пусть. Ведь он, Семенов-то, змея длинновязая, ведь он Аниску-то научает, чтоб она тебя с отцом растравила.
– Да зачем же?
– Затем, чтоб Василий Петрович тебя из наследства выделил, – оглянувшись с опаской, сказала Мироновна. – Дом-то через Аниску Семенов и приберет к рукам… Теперича понял ай нет?
– Ну, нянька, ты поди путаешь! – возразил Кольцов.
– «Путаешь»! – Мироновна даже в ладошки пришлепнула, дивясь его неведению.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52