– Ведь когда ты в Питере-то пострял, она, Аниска, чего-чего на тебя отцу не клепала. Будто обобрать его хочешь, а не то и совсем порешить, право! Отец-то, детка, на тебя страсть как осерчал, да ведь на кого ни доведись – осерчает… А все она, Аниска твоя разлюбезная!
Кольцов молча встал и вышел из комнаты. Все бывшее таким непонятным и потому еще не очень страшным и гадким стало вдруг так понятно, страшно и гадко, что он вздрогнул, кровь прилила к голове и застучала в висках.
7
Варенька пролежала дней пять, и каждый день Алексей приходил к ней, приносил книги и, чтобы ей не было скучно, читал что-нибудь вслух.
Через неделю она уже сидела. Кольцов, робея, присаживался возле на краешек стула или, еще чаще, на маленькую скамеечку для ног и так, скорчившись в неудобной позе, читал ей или рассказывал о Москве, о Питере, о Белинском и, его друзьях, о своих скитаниях по степи. Иногда он замолкал и робко смотрел на Вареньку: не наскучил ли?
– Ох, и чудной ты, Алеша! – заливалась Варенька. – В тебе робость с дерзостью как родные братцы живут… А что на улице? Хорошо, да? Весна! Чего она не наделает с человеком… Как мы с тобой в Боровом-то?
Она тормошила Алексея, озоровала, как девчонка. Он рассказал ей о воронежской сплетне.
– А, бог с ними… – помрачнела Варенька. – Плохо, что и тебя замарали, а мне не привыкать! Как овдовела, так и пошло…
Приходила тетка Лиза, ворчала, бранила их полуношниками. Кольцов засиживался допоздна. Всходила луна. Свечу не зажигали, и стена в комнате становилась пестрой от хитрой узорной тени ветвей одинокого клена, что рос во дворе под окошком. На полу белели причудливые косяки лунного света. Тетка Лиза рано ложилась спать, и было слышно, как тихонечко похрапывала она в соседней комнате.
– А правда, Алеша, – задумчиво сказала однажды Варенька, – правда, говорят, что на всю жизнь у человека одна только бывает любовь?
– Нет, неправда, – твердо сказал он. – Выдумка. Ведь хорошо, как любовь смолоду придет к тебе да и останется на всю жизнь, а ну как неудача… смерть…
Он запнулся, испугавшись воспоминания о своей давней несчастной любви, о которой он никогда и никому не говорил, кроме Белинского. Да и то – что же он тогда сказал: любил, да продали.
Варенька тихонько перебирала струны гитары и, казалось, тоже что-то вспоминала.
– Ах! – вскрикнула вдруг, бросив гитару на диван. – Если б смолоду увидеть ее, любовь-то! Уж к кому-к кому, а ко мне-то она и не заглядывала! Что ж за любовь, коли девчонкой отдали старику проклятому… – Она хрустнула пальцами. – Кто б знал, как я его ненавидела! Ведь он, подлец, бил меня… Да как бил-то! Стыдно вспомнить, сгоришь со стыда! А не то холодный, как жаба, лежит рядом в постели, храпит, злыдень, а пальцами все этак по одеялу – щелк! щелк! – словно на счетах костяшки кидает…
Вся облитая лунным светом, сидела Варенька. Широко открытые глаза ее, не мигая, глядели в окно. Одинокая слезинка мерцала на щеке.
– Сколько раз этак, – продолжала Варенька, – гляжу на него и думаю: «Ох, царица небесная, не дай греху случиться!» Один раз встала тихохонько, пошла в сенцы, топор отыскала, подхожу к постели. А луна, помню, не хуже как сейчас была… Захожу с топором: «Ну, думаю, господи благослови!» Что ж ты думаешь, не успела топор занесть, гляжу – открыл глаза, на меня пялится… «Ты, говорит, – что? что?» Все во мне упало. Сама оробела, топор за спину прячу, холодно сделалось, зуб на зуб не попадет. «Ничего, говорю, ничего… лежи, спи, это я напиться встала…»
Алексей слушал, боясь проронить слово. Во все глаза глядел на Вареньку: такой он ее еще не видывал, и хотя она просто рассказывала о горькой своей жизни со стариком Лебедевым, – ему казалось, что она песню поет.
– Так и не знаю до сих пор, догадался он тогда или нет…
Она не договорила. Кольцов молчал, опустив голову. На небе посветлело, загорелась утренняя заря. На дворах заголосили береговые петухи; где-то телега прогремела вдалеке, по дощатому настилу моста глухо забухали лошадиные копыта.
– Ну, иди… пора! – сказала Варенька. – Видишь теперь, какая я, – прошептала, теребя кружевной платочек. – Теперь ты меня любить не будешь…
– Вот теперь-то, Варюша, – медленно произнес Алексей, – как ты мне все это сейчас рассказала… теперь-то я так люблю, что смерть разве только положит конец моей любви… Да еще и со смертью самой поспорим, коли на то пошло!
8
Так прошла ранняя весна с ее то хмурым, то ясным небом, с веселыми, шумными дождями, с первой, как всегда, неожиданной грозой и звонким, сумасшедшим пением соловьев. Прошла пасха, от которой осталась раскиданная по зеленой муравке скорлупа крашеных яиц да долгий гул в ушах от каждодневного залихватского колокольного трезвона..
Наступил май, зацвела сирень в огромных запущенных воронежских садах. Одни за другими распускались цветы, крепла, набиралась сил трава; берега реки стали зарастать; в чистом, чуть влажном воздухе установился тот непередаваемо тонкий и легкий запах молодых листьев, трав и опадающего яблоневого цвета, который бывает только в эту чудесную пору зрелой весны.
После бурных разливов, непостоянных резких ветров, капризных чередований тепла и холода природа оказалась наконец в состоянии покоя. Покой был во всем: в вечерних и утренних, встречающихся друг с другом зорях, в зеркальной глади речных плесов, в ярких полевых всходах, в протяжных песнях, замирающих в тихих сумерках погожих вечеров. Тишина была во всем, и только один Кольцов по-прежнему не знал покоя. В его душе бушевал все тот же весенний разлив, горе сменялось восторгом, отчаянье – верой в счастье и надеждой на свою действительно очень большую силу.
Он был как челн на огромных бурных волнах, то взлетающий высоко на белый пенящийся гребень, то падающий в черную бездну водоворота, и вершина волны была Варенька, а бездна – домашние и город.
В семье чувствовалась все та же напряженность. Отец не поручал ему дела, а Кольцов сам не навязывался. Он жил в мезонине нового дома, в двух веселых маленьких комнатах, правда без мебели, но полных солнечного света. В одно окно заглядывала зеленая верхушка ясеня, в другом по целым дням на тонкой хворостинке, прилаженной к скворечне, неутомимо распевал, попрыгивал скворец.
Никто из домашних не заходил: с отцом и Анисьей он не разговаривал, мать боялась мужнина гнева, а старой няньке было трудно подниматься по узкой крутой лестнице.
Обедали же все вместе, и только за обеденным столом встречалось кольцовское семейство. Однако напряженность, жившая в доме, не ослабевала, и если во время обеда не случалось взрывов, то только потому, что все старались как можно скорее закончить еду и разойтись.
В эти дни Кольцов начал писать «Долю бедняка»:
У чужих людей
Горек белый хлеб.
Брага хмельная –
Не разымчива!
Речи вольные –
Все как связаны;
Чувства жаркие
Мрут без отзыва…
Он не закончил эти стихи и так несколько дней не брался за них, потому что сначала не получалось, не находил нужных слов, а потом он снова почувствовал себя на гребне волны, и вся жизнь, вся ликующая природа, все мысли заполнились одной Варенькой.
9
Однажды он весь день пробыл с ней на реке. Взяв рыбачью лодку, они далеко заплыли вверх по Воронежу – к песчаным обрывам Лысой горы.
В воде сверкало радостное солнце, кругом по крутым буграм, полный птичьего разноголосого пенья и свиста, зеленел лес. Кольцов подогнал лодку к песчаному обрывистому берегу, и они с Варенькой, смеясь и шаля, точно дети, стали карабкаться на вершину горы. Песок сыпался из-под ног, они падали, хватались за ветки редких кустов, за прошлогодние стебли сухой полыни и наконец, исцарапанные, выпачкавшиеся в песке и глине, задыхающиеся от жары и усталости, но счастливые и полные молодой, весенней радости, взобрались на самый верх песчаного обрыва.
Далеко внизу под ними извивалась узкая полоска реки. Лодка казалась игрушечной. Но за этой узкой рекой, за кустами на том берегу расстилались такие необозримые просторы лугов и полей, что дух захватывало и хотелось кричать, петь и быть такими же, как птицы, травы, деревья или вон то свободное и легкое облачко…
Алексей пришел в то радостное состояние, когда действительно как бы превращался сам и в лес, и в облако, когда весь мир вдруг становился им самим, его тело было неотделимо от песчинки, от неба, от звонкого ветра, от ласковой немудрящей песни лазоревки; кроткое, светлое умиление соединялось тогда в нем с отчаянной удалью, с неудержимой дерзостью. Все было нипочем, все житейские вопросы решались быстро и верно. Это было вдохновение…
– Давай посидим, – сказала Варя.
Они примостились на самом краю обрыва. Она положила голову на плечо Кольцова и закрыла глаза. Ветер вдруг налетел с особенной весенней силой. Он растрепал волосы Алексея, буйно заиграл Варенькиной косынкой и зашумел в верхушках деревьев.
– Варюша, давно я хотел поговорить с тобой, да все робел…
– Что, Алешенька?
– Не раз и не два получал я письма из Питера… да вот и вчерась еще получил…
Он достал из кармана исписанный мелким почерком, сложенный вчетверо лист.
– От кого это? – лениво полюбопытствовала Варенька.
– От Белинского… Что за человек, Варюша! Ведь я ему все про тебя написал, и он уже и знает и любит тебя… Так вот я о чем: они и раньше звали меня к себе, мои питерские друзья, а сейчас даже настаивают. Книжную лавку помогут открыть или журнальную контору – там видно будет… Но что я хотел тебя спросить, Варюша… – Кольцов нежно погладил ее руку. – Поехала бы ты со мной в Питер?
– Милый ты мой! Да не то что в Питер – на край света поехала бы!
Последний день короткого счастья угасал: внизу, где на легкой волне покачивалась крохотная лодочка, уже синели длинные тени вечернего сумрака.
10
Поздно вечером он вернулся домой и, не зажигая свечи, сел у открытого окна.
– Алеша! – позвала снизу мать. – Тут тебе давеча пакет принесли.
Кольцов спустился вниз, взял пакет.
– Кто принес? – спросил, повертев в руках конверт.
– Да уж и не знаю. Посыльный какой-то…
Алексей разорвал конверт. В него был вложен лист плотной бумаги, с двух сторон исписанный стихами. В кудрявых писарских завитках чернел тщательно выведенный заголовок:
«Чиж-подражатель»
Это была та скверная, дрянными стихами написанная басня, которую сочинил Волков. Кольцов прочитал ее и усмехнулся: «Эк, наскакивают!»
Конечно, отцовский хлеб был горек, но грязные сплетни, пересуды и насмешки – не горше ли? И радостный день померк, и жить стало тошно.
Этой ночью в «Песне бедняка» он написал такие строки:
Из души ль порой
Радость вырвется, –
Злой насмешкою
Вмиг отравится…
И сидишь, глядишь,
Улыбаючись,
А в душе клянешь
Долю горькую…
Глава восьмая
И мне ее, погибшую, все жаль…
А. Кольцов
1
В конце лета в Воронеже появилось новое лицо. Это был богатый помещик со странной фамилией Бойдык. Он приехал из Харькова, чтобы вступить во владение несколькими воронежскими поместьями, перешедшими к нему по наследству. Поместья были велики и находились в двух или трех, далеко расположенных друг от друга уездах.
Формальности ввода во владение требовали частого пребывания Бойдыка в воронежских присутствиях, поэтому он прочно обосновался в гостинице Шванвича, ненадолго уезжая в свои деревни и снова возвращаясь в Воронеж.
Он сразу же, с первых дней появления в городе, привлек всеобщее внимание своей одеждой (широчайшие синие шаровары с красным кучерским кушаком), своими великолепными, серыми в яблоках лошадьми, а главное – своими безобразными, шумными кутежами.
Два цыганских хора, приехавшие в Воронеж к открытию Воздвиженской ярмарки, сопровождали Бойдыка не только в его шумных загулах в городских и загородных трактирах, но и в поездках по тем деревням, которыми, к несчастью крестьян, Бойдык теперь владел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Кольцов молча встал и вышел из комнаты. Все бывшее таким непонятным и потому еще не очень страшным и гадким стало вдруг так понятно, страшно и гадко, что он вздрогнул, кровь прилила к голове и застучала в висках.
7
Варенька пролежала дней пять, и каждый день Алексей приходил к ней, приносил книги и, чтобы ей не было скучно, читал что-нибудь вслух.
Через неделю она уже сидела. Кольцов, робея, присаживался возле на краешек стула или, еще чаще, на маленькую скамеечку для ног и так, скорчившись в неудобной позе, читал ей или рассказывал о Москве, о Питере, о Белинском и, его друзьях, о своих скитаниях по степи. Иногда он замолкал и робко смотрел на Вареньку: не наскучил ли?
– Ох, и чудной ты, Алеша! – заливалась Варенька. – В тебе робость с дерзостью как родные братцы живут… А что на улице? Хорошо, да? Весна! Чего она не наделает с человеком… Как мы с тобой в Боровом-то?
Она тормошила Алексея, озоровала, как девчонка. Он рассказал ей о воронежской сплетне.
– А, бог с ними… – помрачнела Варенька. – Плохо, что и тебя замарали, а мне не привыкать! Как овдовела, так и пошло…
Приходила тетка Лиза, ворчала, бранила их полуношниками. Кольцов засиживался допоздна. Всходила луна. Свечу не зажигали, и стена в комнате становилась пестрой от хитрой узорной тени ветвей одинокого клена, что рос во дворе под окошком. На полу белели причудливые косяки лунного света. Тетка Лиза рано ложилась спать, и было слышно, как тихонечко похрапывала она в соседней комнате.
– А правда, Алеша, – задумчиво сказала однажды Варенька, – правда, говорят, что на всю жизнь у человека одна только бывает любовь?
– Нет, неправда, – твердо сказал он. – Выдумка. Ведь хорошо, как любовь смолоду придет к тебе да и останется на всю жизнь, а ну как неудача… смерть…
Он запнулся, испугавшись воспоминания о своей давней несчастной любви, о которой он никогда и никому не говорил, кроме Белинского. Да и то – что же он тогда сказал: любил, да продали.
Варенька тихонько перебирала струны гитары и, казалось, тоже что-то вспоминала.
– Ах! – вскрикнула вдруг, бросив гитару на диван. – Если б смолоду увидеть ее, любовь-то! Уж к кому-к кому, а ко мне-то она и не заглядывала! Что ж за любовь, коли девчонкой отдали старику проклятому… – Она хрустнула пальцами. – Кто б знал, как я его ненавидела! Ведь он, подлец, бил меня… Да как бил-то! Стыдно вспомнить, сгоришь со стыда! А не то холодный, как жаба, лежит рядом в постели, храпит, злыдень, а пальцами все этак по одеялу – щелк! щелк! – словно на счетах костяшки кидает…
Вся облитая лунным светом, сидела Варенька. Широко открытые глаза ее, не мигая, глядели в окно. Одинокая слезинка мерцала на щеке.
– Сколько раз этак, – продолжала Варенька, – гляжу на него и думаю: «Ох, царица небесная, не дай греху случиться!» Один раз встала тихохонько, пошла в сенцы, топор отыскала, подхожу к постели. А луна, помню, не хуже как сейчас была… Захожу с топором: «Ну, думаю, господи благослови!» Что ж ты думаешь, не успела топор занесть, гляжу – открыл глаза, на меня пялится… «Ты, говорит, – что? что?» Все во мне упало. Сама оробела, топор за спину прячу, холодно сделалось, зуб на зуб не попадет. «Ничего, говорю, ничего… лежи, спи, это я напиться встала…»
Алексей слушал, боясь проронить слово. Во все глаза глядел на Вареньку: такой он ее еще не видывал, и хотя она просто рассказывала о горькой своей жизни со стариком Лебедевым, – ему казалось, что она песню поет.
– Так и не знаю до сих пор, догадался он тогда или нет…
Она не договорила. Кольцов молчал, опустив голову. На небе посветлело, загорелась утренняя заря. На дворах заголосили береговые петухи; где-то телега прогремела вдалеке, по дощатому настилу моста глухо забухали лошадиные копыта.
– Ну, иди… пора! – сказала Варенька. – Видишь теперь, какая я, – прошептала, теребя кружевной платочек. – Теперь ты меня любить не будешь…
– Вот теперь-то, Варюша, – медленно произнес Алексей, – как ты мне все это сейчас рассказала… теперь-то я так люблю, что смерть разве только положит конец моей любви… Да еще и со смертью самой поспорим, коли на то пошло!
8
Так прошла ранняя весна с ее то хмурым, то ясным небом, с веселыми, шумными дождями, с первой, как всегда, неожиданной грозой и звонким, сумасшедшим пением соловьев. Прошла пасха, от которой осталась раскиданная по зеленой муравке скорлупа крашеных яиц да долгий гул в ушах от каждодневного залихватского колокольного трезвона..
Наступил май, зацвела сирень в огромных запущенных воронежских садах. Одни за другими распускались цветы, крепла, набиралась сил трава; берега реки стали зарастать; в чистом, чуть влажном воздухе установился тот непередаваемо тонкий и легкий запах молодых листьев, трав и опадающего яблоневого цвета, который бывает только в эту чудесную пору зрелой весны.
После бурных разливов, непостоянных резких ветров, капризных чередований тепла и холода природа оказалась наконец в состоянии покоя. Покой был во всем: в вечерних и утренних, встречающихся друг с другом зорях, в зеркальной глади речных плесов, в ярких полевых всходах, в протяжных песнях, замирающих в тихих сумерках погожих вечеров. Тишина была во всем, и только один Кольцов по-прежнему не знал покоя. В его душе бушевал все тот же весенний разлив, горе сменялось восторгом, отчаянье – верой в счастье и надеждой на свою действительно очень большую силу.
Он был как челн на огромных бурных волнах, то взлетающий высоко на белый пенящийся гребень, то падающий в черную бездну водоворота, и вершина волны была Варенька, а бездна – домашние и город.
В семье чувствовалась все та же напряженность. Отец не поручал ему дела, а Кольцов сам не навязывался. Он жил в мезонине нового дома, в двух веселых маленьких комнатах, правда без мебели, но полных солнечного света. В одно окно заглядывала зеленая верхушка ясеня, в другом по целым дням на тонкой хворостинке, прилаженной к скворечне, неутомимо распевал, попрыгивал скворец.
Никто из домашних не заходил: с отцом и Анисьей он не разговаривал, мать боялась мужнина гнева, а старой няньке было трудно подниматься по узкой крутой лестнице.
Обедали же все вместе, и только за обеденным столом встречалось кольцовское семейство. Однако напряженность, жившая в доме, не ослабевала, и если во время обеда не случалось взрывов, то только потому, что все старались как можно скорее закончить еду и разойтись.
В эти дни Кольцов начал писать «Долю бедняка»:
У чужих людей
Горек белый хлеб.
Брага хмельная –
Не разымчива!
Речи вольные –
Все как связаны;
Чувства жаркие
Мрут без отзыва…
Он не закончил эти стихи и так несколько дней не брался за них, потому что сначала не получалось, не находил нужных слов, а потом он снова почувствовал себя на гребне волны, и вся жизнь, вся ликующая природа, все мысли заполнились одной Варенькой.
9
Однажды он весь день пробыл с ней на реке. Взяв рыбачью лодку, они далеко заплыли вверх по Воронежу – к песчаным обрывам Лысой горы.
В воде сверкало радостное солнце, кругом по крутым буграм, полный птичьего разноголосого пенья и свиста, зеленел лес. Кольцов подогнал лодку к песчаному обрывистому берегу, и они с Варенькой, смеясь и шаля, точно дети, стали карабкаться на вершину горы. Песок сыпался из-под ног, они падали, хватались за ветки редких кустов, за прошлогодние стебли сухой полыни и наконец, исцарапанные, выпачкавшиеся в песке и глине, задыхающиеся от жары и усталости, но счастливые и полные молодой, весенней радости, взобрались на самый верх песчаного обрыва.
Далеко внизу под ними извивалась узкая полоска реки. Лодка казалась игрушечной. Но за этой узкой рекой, за кустами на том берегу расстилались такие необозримые просторы лугов и полей, что дух захватывало и хотелось кричать, петь и быть такими же, как птицы, травы, деревья или вон то свободное и легкое облачко…
Алексей пришел в то радостное состояние, когда действительно как бы превращался сам и в лес, и в облако, когда весь мир вдруг становился им самим, его тело было неотделимо от песчинки, от неба, от звонкого ветра, от ласковой немудрящей песни лазоревки; кроткое, светлое умиление соединялось тогда в нем с отчаянной удалью, с неудержимой дерзостью. Все было нипочем, все житейские вопросы решались быстро и верно. Это было вдохновение…
– Давай посидим, – сказала Варя.
Они примостились на самом краю обрыва. Она положила голову на плечо Кольцова и закрыла глаза. Ветер вдруг налетел с особенной весенней силой. Он растрепал волосы Алексея, буйно заиграл Варенькиной косынкой и зашумел в верхушках деревьев.
– Варюша, давно я хотел поговорить с тобой, да все робел…
– Что, Алешенька?
– Не раз и не два получал я письма из Питера… да вот и вчерась еще получил…
Он достал из кармана исписанный мелким почерком, сложенный вчетверо лист.
– От кого это? – лениво полюбопытствовала Варенька.
– От Белинского… Что за человек, Варюша! Ведь я ему все про тебя написал, и он уже и знает и любит тебя… Так вот я о чем: они и раньше звали меня к себе, мои питерские друзья, а сейчас даже настаивают. Книжную лавку помогут открыть или журнальную контору – там видно будет… Но что я хотел тебя спросить, Варюша… – Кольцов нежно погладил ее руку. – Поехала бы ты со мной в Питер?
– Милый ты мой! Да не то что в Питер – на край света поехала бы!
Последний день короткого счастья угасал: внизу, где на легкой волне покачивалась крохотная лодочка, уже синели длинные тени вечернего сумрака.
10
Поздно вечером он вернулся домой и, не зажигая свечи, сел у открытого окна.
– Алеша! – позвала снизу мать. – Тут тебе давеча пакет принесли.
Кольцов спустился вниз, взял пакет.
– Кто принес? – спросил, повертев в руках конверт.
– Да уж и не знаю. Посыльный какой-то…
Алексей разорвал конверт. В него был вложен лист плотной бумаги, с двух сторон исписанный стихами. В кудрявых писарских завитках чернел тщательно выведенный заголовок:
«Чиж-подражатель»
Это была та скверная, дрянными стихами написанная басня, которую сочинил Волков. Кольцов прочитал ее и усмехнулся: «Эк, наскакивают!»
Конечно, отцовский хлеб был горек, но грязные сплетни, пересуды и насмешки – не горше ли? И радостный день померк, и жить стало тошно.
Этой ночью в «Песне бедняка» он написал такие строки:
Из души ль порой
Радость вырвется, –
Злой насмешкою
Вмиг отравится…
И сидишь, глядишь,
Улыбаючись,
А в душе клянешь
Долю горькую…
Глава восьмая
И мне ее, погибшую, все жаль…
А. Кольцов
1
В конце лета в Воронеже появилось новое лицо. Это был богатый помещик со странной фамилией Бойдык. Он приехал из Харькова, чтобы вступить во владение несколькими воронежскими поместьями, перешедшими к нему по наследству. Поместья были велики и находились в двух или трех, далеко расположенных друг от друга уездах.
Формальности ввода во владение требовали частого пребывания Бойдыка в воронежских присутствиях, поэтому он прочно обосновался в гостинице Шванвича, ненадолго уезжая в свои деревни и снова возвращаясь в Воронеж.
Он сразу же, с первых дней появления в городе, привлек всеобщее внимание своей одеждой (широчайшие синие шаровары с красным кучерским кушаком), своими великолепными, серыми в яблоках лошадьми, а главное – своими безобразными, шумными кутежами.
Два цыганских хора, приехавшие в Воронеж к открытию Воздвиженской ярмарки, сопровождали Бойдыка не только в его шумных загулах в городских и загородных трактирах, но и в поездках по тем деревням, которыми, к несчастью крестьян, Бойдык теперь владел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52