Если разрезать дерево, годное на «баланс», по мерке дров или подтоварника, то это потеря для государства. Раскряжевщик, делающий такие ошибки, человек неспособный или вредитель.
– Берегись! – кричит, не оглядываясь, лучкист, когда чувствует, что дерево начинает дрожать и поддаваться под его плечом. Налечь покрепче, – и оно, надламываясь, начинает медленно падать. Никогда нельзя перепелить дерево насквозь: тогда оно, теряя равновесие на пне, превращается в страшное орудие убийства; нельзя предугадать, куда оно упадет, и не обрушится ли вдруг на самого лучкиста. Но даже если оно и падает в нужном направлении, то часто бывает, что какая-нибудь боковая ветвь зацепится по дороге, и ствол изменит направление. Лесоповал не обходится без жертв. Каждый сезон бывают на лагпункте жертвы собственной неосторожности или неопытности.
Кажется, что работа сучкоруба или сучкожога легка, но это – заблуждение. Именно на эту работу посылали чаще всего слабосильных западников, и они на ней теряли последние силы. Подбрасывать хвою в ярко-горящий костер кажется очень приятным занятием. В действительности, никакой сучкожог не справится с теми огромными – и по весу, и по объему – хвойнымы массами, которые навалит ему хороший лучкист. Кошмар этой работы – в ее непрерывности. Лучкист свалил дерево и, не оглянувшись, пилит следующее. Сию минуту надо обрубить и унести массы ветвей, иначе через несколько минут на это дерево поперек или рядом ляжет второе, а на второе – третье. Ветви нижележащего будут придавлены, и до них вообще нельзя будет добраться. Надо посмотреть, как узко-грудый и с типичным интеллигентским лицом работник 3 категории, венский еврей Мулер – в прошлом купец или бухгалтер – таскает на огонь огромные охапки ветвей – час, два и три. Сил у него уже нет, но чем больше он тащит, тем больше их прибывает. Он тонет в этом еловом и сосновом потопе, а тем временем то и дело гаснет у него костер. То он завалил его заснеженными ветвями, вода заливает огонь, то все перегорело за те 10 минут, когда он таскал свежие сучья. Огонь играет в прятки с Мулером: то покажется, то скроется, то разгорится ясно, то притухнет. Сколько нервов и напряжения! Густой едкий дым валит от костра. Лицо Мулера черно и опалено, все на нем разорвано, мокро и грязно, весь он в саже и копоти, но сесть нельзя: за спиной с треском валятся деревья, и лучкист гневно кричит: «Опять, жидовская морда, сидишь?».
Одно хорошо в этой работе: забравшись в глубь леса и разложив свой костер, мы – в звене Глатмана – можем на некоторое время забыть о лагере. Мы сами себе хозяева. Никто не стоит над душой, не погоняет, не матерится, не гонит, а начальство – в виде десятника или прораба – заглядывает к нам мимоходом не чаще чем раза два за весь день. Наш звеньевой Глатман, шофер по профессии, завидев издалека идущего, предупреждает нас: «идет!» – и мы с удвоенным усердием хватаемся за пилы и топоры. При начальстве отдыхать не сядешь. Но, пользуясь отсутствием хозяев, мы от времени до времени садимся на так называемый «перекур». Огонь костра обжигает лицо, а одновременно, при 30 градусах мороза леденеет затылок. В полдень, кто имеет, вытаскивает из-за пазухи кусок грязного свалявшегося хлеба. Западники имеют свой способ лакомиться: втыкают хлеб на длинный сучок и держат его над пламенем углей, пока хлеб не станет золотистым и горячим, покроется бронзовой корочкой, а когда переломишь – весь дымится и пахнет…
Часов в 10-11 прибывает первый возчик. К этому времени у нас набралось уже на первый воз. Огромные стволы, как туши лесных зверей, лежат на задымленной полянке, порезанные на части раскряжовщиком. На полянке пылают костры: не один, а два или три. Сучкожог, следуя по пятам лучкиста, чтобы не таскать слишком далеко ветвей, переносит огонь с места на место. Полянка вся в дыму, а люди в жару работы посбрасывали с себя бушлаты. Начинается трудная работа навалки. В ней принимает участие все звено вместе с возчиком. От одного до 2 фестметров входит на воз. Люди вооружаются «дрынами» и начинают подкатывать «балан» к возу: – «Разом! Разом!» – Иногда усилий 5 человек недостаточно, чтобы сдвинуть огромный балан, увязший в топком месте. Подвести дрын, подставить плечо – и налечь до того, что глаза вылезают. Длинный, заостренный дрын гнется и трещит. Трещат и наши кости. Самое трудное – взвалить балан на воз. По подложенным кольям его дрынами подсаживают наверх. Часто в последнюю секунду кто-нибудь не выдерживает, и балан, уже почти на возу, оседает и ползет вниз, ко всеобщему отчаянию. Когда воз нагружен, все усилия обращаются на несчастную лошаденку, которая не в состоянии вытянуть его по трудной скользкой дороге. Наконец, воз трогается и все звено провожает его, помогает лошади тянуть, подпирает плечами на опасном повороте, где воз клонится на бок. Воз скрывается из виду, все без сил, у всех дрожат ноги и спирает дух. Надо отдохнуть, но через 15 минут является бригадир с известием, что воз перевернулся на полдороге. И мы все, с кольями на плечах, идем нагружать заново.
Надо ли удивляться, что в этих условиях мы никогда не могли отправить больше 2 или 3 возов, и для меня никогда не выходило больше 30% нормы на работе, которая вытянула из меня жилы?
В ту первую зиму мы были еще тепло одеты. У меня были валенки и шерстяные чулки, присланные из Пинска. Несмотря на это, и первый же день моего выхода в лес на порубку я отморозил себе большие пальцы ног. Белорусские мягкие черные валенки, которые прислала мне мать, не годились для Карело-Финии. На севере носили твердые, тяжелые серые валенки, но только избранные получали их. Масса выходила в лаптях и онучах, в рваной обуви, в которую запихивали солому, и все мы ходили с отмороженными пальцами рук и ног. В полдень обходил бригады лекпом с вазелином – на всякий случай.
Звеньевой наш – Глатман – был одним из немногих евреев, которых начальство ставило прочим в пример и и доказательство, что западники годятся для всякой работы. С этой целью Глатмана лансировали, хвалили, а вечером дописывали ему нехватавшие до стахановского нанка проценты. Глатман, настойчивый и здоровый человек, поставил себе целью удержаться в первых рядах на лесоповале. Это некоторое время ему удавалось, и возможно, что в нормальных условиях он стал бы отменным лесорубом. На 48-ом квадрате он надорвался. Скоро стал он бросать лучок в середине, не допилив, выпрямлялся и искаженным лицом, уже не красным, а бледным, сведенным судорогой. Стал раздражительным, начал хвататься за сердце, начал ссориться с десятником. Я не мог оставаться в его звене, т. к. он недвусмысленно, по-хозяйски, дал мне понять, что ему требуется работник получше. К весне Глатман был кончен: осунулся, похудел, едва двигал ноги. Его сняли с лесоповала.
Рано или поздно лесоповал убивает каждого, кто делает эфемерную карьеру рекордиста в лагере. Каждый кончает сердечной болезнью и инвалидностью. Лагеря полны «бывших звезд», людей, которые ходят с палочкой и рассказывают, какая медвежья сила у них была, и какие чудеса они показывали еще недавно. Вот типичная история такого рода.
Люди, проведшие ту зиму на 48 квадрате, помнят имя Закржевского. Это был русский, несмотря на польскую фамилию, молодой еще человек, который прогремел на все ББК. 3/к Закржевский зарабатывал на лесоповале до 800 руб. в месяц. Его звено было сверхстахановское. Оно одно давало по 80 фестметров ежедневно, т. е. втрое больше, чем вся бригада Врочинского из 30 западников. Одно это звено обслуживалось целой бригадой возчиков, которая с утра до вечера возила и не успевала вывезти то, что валил этот худощавый, черный, с глазами обреченного, молодой з/к. Слава о Закржевском шла по всем лагпунктам. Он был нашей знаменитостью и гордостью, украшением 48-го квадрата и первым на нем человеком. Сам начальник лагпункта, разговаривая с ним, льстиво заглядывал в глаза и гладил по руке. Никаких норм питания для него не существовало. Когда вечером приходило с работы звено Закржевского – гвардия лагпункта – сам завкухней приходил спросить, чего они желают покушать – и им носили полные миски макарон, котлет и булочек – самое изысканное, что было, и без ограничения количества. Для них добывали запрещенный спирт по 100 рублей литр, и з/к Закржевский жил на лагпункте как удельный князь – в отдельном помещении со своим звеном. Закржевский был нужен, чтобы показать серой массе, что такое «аристократия труда», подогнать ее, поставить пред ней цель. Закржевским нас били, Закржевским загоняли массу, как кнутом отстающую лошаденку. Конечно, это был сильный и ловкий работник, вдобавок одержимый своим рекордом, как радеющий хлыст. Но это все не объясняет 80 фестметров в день. Рекорд Закржевского был б л е ф о м. Он был нужен правлению для рекламы, и он достигался такими мерами: Закржевскому давали исключительный участок леса и наилучшие инструменты – освобождали от обязанности валить подряд – он валил только отборные деревья, пропуская невыгодную мелочь – и был освобожден от сжигания порубочных остатков. За ним убирали другие. Затем он не участвовал в навалке. Наоборот: каждый приезжавший возчик обязан был взять лучок и свалить пару деревьев, прежде чем уехать. Наконец, если бы разделить 80 ф/метров на четверых поровну, не вышло бы такого блестящего рекорда. Поэтому напарникам Закржевского писали по 50 процентов нормы, а всю продукцию сосредоточивали на нем одном, что давало тот огромный заработок, которым он делился с участниками звена.
Закржевский не импонировал тем, кто видел близко, как «делается» его сверхрекорд. Человек этот прошумел и просиял на 48 квадрате, как падучая звезда. Он выдавил из себя до последнего остатка всю силу, всю кровь и сгорел в 3 месяца. Скоро о Закржевском перестали говорить. Он заболел скоротечной чахоткой. Умирать увезли его на другой лагпункт. Инвалидам принудительного труда не засчитывают их бывших рекордов. Как выжатый лимон, выбрасывают их в самый дальний угол огромной свалки, где копошатся миллионы «доходяг».
Словечко «доходяга» надо объяснить. Когда з/к теряет физический и моральный минимум, необходимый, чтобы держаться на поверхности лагерной жизни, – когда в процессе «расчеловечения» он переходит роковую черту, за которой начинается безудержное крушение, – короче, когда он теряет образ человеческий – тогда говорят о нем на лагерном языке, что он «дошел». Человек «доходит» – по-русски это говорится вообще о лежащем на смертном одре, об агонии. «Доходит» в лагере – значит уже не умывается по утрам, не раздевается на ночь, перестал обращать внимание на свой виД и на то, что о нём говорят люди. «Доходит» – значит: пал духом до конца, опустился и отчаялся, клянчит прибавку под окном кухни, доедает остатки после других, идет на дно, не сопротивляясь. «Доходяга» – человек с перебитым хребтом, жалкое и омерзительное явление, в лохмотьях, с потухшими глазами, не только без физической силы, но и без силы протеста. – «Урка» – лагерный волк, существо опасное, готовое каждую минуту укусить и огрызнуться. – «Работяга» – тот, кто еще как-то держится, знает себе цену, и начальство его оберегает, так как на нем держится все хозяйство лагеря. – «Доходяга» же – есть лагерный паршивый пес, или гиена. Все на него махнули рукой, в том числе и начальство, которое больше не ждет от него проку и предоставляет его своей участи: «доходит – и чорт с ним». Когда начинается на лагпункте проверка ослабевших и обессилевших людей – а это происходит периодически – то во всякие «слабкоманды» и «команды отдыхающих» отбирают прежде всего таких, которых есть еще расчет подкормить, чтобы вернуть их в ряды «рабсилы». «Доходягу» не возьмут, – это пропащее дело, он списан со счетов. Не стоит тратить на него ни времени, ни внимания, ни скупых материальных ресурсов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
– Берегись! – кричит, не оглядываясь, лучкист, когда чувствует, что дерево начинает дрожать и поддаваться под его плечом. Налечь покрепче, – и оно, надламываясь, начинает медленно падать. Никогда нельзя перепелить дерево насквозь: тогда оно, теряя равновесие на пне, превращается в страшное орудие убийства; нельзя предугадать, куда оно упадет, и не обрушится ли вдруг на самого лучкиста. Но даже если оно и падает в нужном направлении, то часто бывает, что какая-нибудь боковая ветвь зацепится по дороге, и ствол изменит направление. Лесоповал не обходится без жертв. Каждый сезон бывают на лагпункте жертвы собственной неосторожности или неопытности.
Кажется, что работа сучкоруба или сучкожога легка, но это – заблуждение. Именно на эту работу посылали чаще всего слабосильных западников, и они на ней теряли последние силы. Подбрасывать хвою в ярко-горящий костер кажется очень приятным занятием. В действительности, никакой сучкожог не справится с теми огромными – и по весу, и по объему – хвойнымы массами, которые навалит ему хороший лучкист. Кошмар этой работы – в ее непрерывности. Лучкист свалил дерево и, не оглянувшись, пилит следующее. Сию минуту надо обрубить и унести массы ветвей, иначе через несколько минут на это дерево поперек или рядом ляжет второе, а на второе – третье. Ветви нижележащего будут придавлены, и до них вообще нельзя будет добраться. Надо посмотреть, как узко-грудый и с типичным интеллигентским лицом работник 3 категории, венский еврей Мулер – в прошлом купец или бухгалтер – таскает на огонь огромные охапки ветвей – час, два и три. Сил у него уже нет, но чем больше он тащит, тем больше их прибывает. Он тонет в этом еловом и сосновом потопе, а тем временем то и дело гаснет у него костер. То он завалил его заснеженными ветвями, вода заливает огонь, то все перегорело за те 10 минут, когда он таскал свежие сучья. Огонь играет в прятки с Мулером: то покажется, то скроется, то разгорится ясно, то притухнет. Сколько нервов и напряжения! Густой едкий дым валит от костра. Лицо Мулера черно и опалено, все на нем разорвано, мокро и грязно, весь он в саже и копоти, но сесть нельзя: за спиной с треском валятся деревья, и лучкист гневно кричит: «Опять, жидовская морда, сидишь?».
Одно хорошо в этой работе: забравшись в глубь леса и разложив свой костер, мы – в звене Глатмана – можем на некоторое время забыть о лагере. Мы сами себе хозяева. Никто не стоит над душой, не погоняет, не матерится, не гонит, а начальство – в виде десятника или прораба – заглядывает к нам мимоходом не чаще чем раза два за весь день. Наш звеньевой Глатман, шофер по профессии, завидев издалека идущего, предупреждает нас: «идет!» – и мы с удвоенным усердием хватаемся за пилы и топоры. При начальстве отдыхать не сядешь. Но, пользуясь отсутствием хозяев, мы от времени до времени садимся на так называемый «перекур». Огонь костра обжигает лицо, а одновременно, при 30 градусах мороза леденеет затылок. В полдень, кто имеет, вытаскивает из-за пазухи кусок грязного свалявшегося хлеба. Западники имеют свой способ лакомиться: втыкают хлеб на длинный сучок и держат его над пламенем углей, пока хлеб не станет золотистым и горячим, покроется бронзовой корочкой, а когда переломишь – весь дымится и пахнет…
Часов в 10-11 прибывает первый возчик. К этому времени у нас набралось уже на первый воз. Огромные стволы, как туши лесных зверей, лежат на задымленной полянке, порезанные на части раскряжовщиком. На полянке пылают костры: не один, а два или три. Сучкожог, следуя по пятам лучкиста, чтобы не таскать слишком далеко ветвей, переносит огонь с места на место. Полянка вся в дыму, а люди в жару работы посбрасывали с себя бушлаты. Начинается трудная работа навалки. В ней принимает участие все звено вместе с возчиком. От одного до 2 фестметров входит на воз. Люди вооружаются «дрынами» и начинают подкатывать «балан» к возу: – «Разом! Разом!» – Иногда усилий 5 человек недостаточно, чтобы сдвинуть огромный балан, увязший в топком месте. Подвести дрын, подставить плечо – и налечь до того, что глаза вылезают. Длинный, заостренный дрын гнется и трещит. Трещат и наши кости. Самое трудное – взвалить балан на воз. По подложенным кольям его дрынами подсаживают наверх. Часто в последнюю секунду кто-нибудь не выдерживает, и балан, уже почти на возу, оседает и ползет вниз, ко всеобщему отчаянию. Когда воз нагружен, все усилия обращаются на несчастную лошаденку, которая не в состоянии вытянуть его по трудной скользкой дороге. Наконец, воз трогается и все звено провожает его, помогает лошади тянуть, подпирает плечами на опасном повороте, где воз клонится на бок. Воз скрывается из виду, все без сил, у всех дрожат ноги и спирает дух. Надо отдохнуть, но через 15 минут является бригадир с известием, что воз перевернулся на полдороге. И мы все, с кольями на плечах, идем нагружать заново.
Надо ли удивляться, что в этих условиях мы никогда не могли отправить больше 2 или 3 возов, и для меня никогда не выходило больше 30% нормы на работе, которая вытянула из меня жилы?
В ту первую зиму мы были еще тепло одеты. У меня были валенки и шерстяные чулки, присланные из Пинска. Несмотря на это, и первый же день моего выхода в лес на порубку я отморозил себе большие пальцы ног. Белорусские мягкие черные валенки, которые прислала мне мать, не годились для Карело-Финии. На севере носили твердые, тяжелые серые валенки, но только избранные получали их. Масса выходила в лаптях и онучах, в рваной обуви, в которую запихивали солому, и все мы ходили с отмороженными пальцами рук и ног. В полдень обходил бригады лекпом с вазелином – на всякий случай.
Звеньевой наш – Глатман – был одним из немногих евреев, которых начальство ставило прочим в пример и и доказательство, что западники годятся для всякой работы. С этой целью Глатмана лансировали, хвалили, а вечером дописывали ему нехватавшие до стахановского нанка проценты. Глатман, настойчивый и здоровый человек, поставил себе целью удержаться в первых рядах на лесоповале. Это некоторое время ему удавалось, и возможно, что в нормальных условиях он стал бы отменным лесорубом. На 48-ом квадрате он надорвался. Скоро стал он бросать лучок в середине, не допилив, выпрямлялся и искаженным лицом, уже не красным, а бледным, сведенным судорогой. Стал раздражительным, начал хвататься за сердце, начал ссориться с десятником. Я не мог оставаться в его звене, т. к. он недвусмысленно, по-хозяйски, дал мне понять, что ему требуется работник получше. К весне Глатман был кончен: осунулся, похудел, едва двигал ноги. Его сняли с лесоповала.
Рано или поздно лесоповал убивает каждого, кто делает эфемерную карьеру рекордиста в лагере. Каждый кончает сердечной болезнью и инвалидностью. Лагеря полны «бывших звезд», людей, которые ходят с палочкой и рассказывают, какая медвежья сила у них была, и какие чудеса они показывали еще недавно. Вот типичная история такого рода.
Люди, проведшие ту зиму на 48 квадрате, помнят имя Закржевского. Это был русский, несмотря на польскую фамилию, молодой еще человек, который прогремел на все ББК. 3/к Закржевский зарабатывал на лесоповале до 800 руб. в месяц. Его звено было сверхстахановское. Оно одно давало по 80 фестметров ежедневно, т. е. втрое больше, чем вся бригада Врочинского из 30 западников. Одно это звено обслуживалось целой бригадой возчиков, которая с утра до вечера возила и не успевала вывезти то, что валил этот худощавый, черный, с глазами обреченного, молодой з/к. Слава о Закржевском шла по всем лагпунктам. Он был нашей знаменитостью и гордостью, украшением 48-го квадрата и первым на нем человеком. Сам начальник лагпункта, разговаривая с ним, льстиво заглядывал в глаза и гладил по руке. Никаких норм питания для него не существовало. Когда вечером приходило с работы звено Закржевского – гвардия лагпункта – сам завкухней приходил спросить, чего они желают покушать – и им носили полные миски макарон, котлет и булочек – самое изысканное, что было, и без ограничения количества. Для них добывали запрещенный спирт по 100 рублей литр, и з/к Закржевский жил на лагпункте как удельный князь – в отдельном помещении со своим звеном. Закржевский был нужен, чтобы показать серой массе, что такое «аристократия труда», подогнать ее, поставить пред ней цель. Закржевским нас били, Закржевским загоняли массу, как кнутом отстающую лошаденку. Конечно, это был сильный и ловкий работник, вдобавок одержимый своим рекордом, как радеющий хлыст. Но это все не объясняет 80 фестметров в день. Рекорд Закржевского был б л е ф о м. Он был нужен правлению для рекламы, и он достигался такими мерами: Закржевскому давали исключительный участок леса и наилучшие инструменты – освобождали от обязанности валить подряд – он валил только отборные деревья, пропуская невыгодную мелочь – и был освобожден от сжигания порубочных остатков. За ним убирали другие. Затем он не участвовал в навалке. Наоборот: каждый приезжавший возчик обязан был взять лучок и свалить пару деревьев, прежде чем уехать. Наконец, если бы разделить 80 ф/метров на четверых поровну, не вышло бы такого блестящего рекорда. Поэтому напарникам Закржевского писали по 50 процентов нормы, а всю продукцию сосредоточивали на нем одном, что давало тот огромный заработок, которым он делился с участниками звена.
Закржевский не импонировал тем, кто видел близко, как «делается» его сверхрекорд. Человек этот прошумел и просиял на 48 квадрате, как падучая звезда. Он выдавил из себя до последнего остатка всю силу, всю кровь и сгорел в 3 месяца. Скоро о Закржевском перестали говорить. Он заболел скоротечной чахоткой. Умирать увезли его на другой лагпункт. Инвалидам принудительного труда не засчитывают их бывших рекордов. Как выжатый лимон, выбрасывают их в самый дальний угол огромной свалки, где копошатся миллионы «доходяг».
Словечко «доходяга» надо объяснить. Когда з/к теряет физический и моральный минимум, необходимый, чтобы держаться на поверхности лагерной жизни, – когда в процессе «расчеловечения» он переходит роковую черту, за которой начинается безудержное крушение, – короче, когда он теряет образ человеческий – тогда говорят о нем на лагерном языке, что он «дошел». Человек «доходит» – по-русски это говорится вообще о лежащем на смертном одре, об агонии. «Доходит» в лагере – значит уже не умывается по утрам, не раздевается на ночь, перестал обращать внимание на свой виД и на то, что о нём говорят люди. «Доходит» – значит: пал духом до конца, опустился и отчаялся, клянчит прибавку под окном кухни, доедает остатки после других, идет на дно, не сопротивляясь. «Доходяга» – человек с перебитым хребтом, жалкое и омерзительное явление, в лохмотьях, с потухшими глазами, не только без физической силы, но и без силы протеста. – «Урка» – лагерный волк, существо опасное, готовое каждую минуту укусить и огрызнуться. – «Работяга» – тот, кто еще как-то держится, знает себе цену, и начальство его оберегает, так как на нем держится все хозяйство лагеря. – «Доходяга» же – есть лагерный паршивый пес, или гиена. Все на него махнули рукой, в том числе и начальство, которое больше не ждет от него проку и предоставляет его своей участи: «доходит – и чорт с ним». Когда начинается на лагпункте проверка ослабевших и обессилевших людей – а это происходит периодически – то во всякие «слабкоманды» и «команды отдыхающих» отбирают прежде всего таких, которых есть еще расчет подкормить, чтобы вернуть их в ряды «рабсилы». «Доходягу» не возьмут, – это пропащее дело, он списан со счетов. Не стоит тратить на него ни времени, ни внимания, ни скупых материальных ресурсов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66