А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Мы набиваем капустой котелок – я и парень, родившийся в Берлине – и ставим его на огонь в печке теплицы. Часа через два доспеют капустные щи. Но, к несчастью, кто-то подсмотрел, как мы ставили на огонь котелок. Через полчаса бежит берлинец, на лице ни кровинки. Кто-то спер котелок вместе с капустой. До слез обидно Исааку: ни котелка, ни капусты, а главное – даром, ни за что получил по шее от Анисима Петровича.
Пять Исааков было в моей жизни, и это был – пятый. Все пять были непохожи друг на друга.
Первый Исаак был мой дядя, старший брат моей матери. Он жил в городе Пинске, и у него в доме я воспитывался, когда мне было 10 лет.
Это был человек мягкий, добрый и слабохарактерный. Ему я обязан тем, что играю в шахматы с 10-летнего возраста. В 10 лет его шахматное искусство восхищало и озадачивало меня, но в 15 я уже его обыгрывал. Дядя Исаак обанкротился в том самом году, когда я поселился в его доме. Под окнами собирались скандалить шумные кредиторы, и все были в доме несчастны, но ничто не могло поколебать стихийного добродушия дяди Исаака.
До банкротства дядя Исаак был состоятельным человеком, а после банкротства дети его выросликоммунистами, помогали делать Октябрьскую революцию на Украине, и дядя Исаак умер в доме дочери-коммунистки где-то в советской Пензе.
Второй Исаак был мой любимый старший кузен, пролетарий и революционер. Он боролся с царским самодержавием, сидел по тюрьмам, и от него я узнал впервые, что можно любить «свободу», и ничего нет вкуснее куска хлеба с головкой чесноку. Он и меня выучил есть хлеб с чесноком. Это был рыжеватый парень с серыми веселыми глазами – «бундист». В 1920 году мой кузен Исаак наступал с Красной Армией на Польшу, взял родной город Пинск и был в нем членом Ревкома. При отступлении из города он был убит, вернее – пропал без вести. Вышел из города последним – и след его пропал. Больше никто, нигде и никогда не видел кузена Исаака.
Третий Исаак играл прекрасно в теннис, кончил медицинский факультет в Цюрихе, и когда вернулся в Польшу, то оказалось, что ему, как Исааку, нельзя нигде получить даже бесплатной работы. Этот Исаак не был ни еврей, ни поляк, ни русский. Поэтому он стал американцем. Он вовремя, т. е. в 1938 году, уехал из Польши в Америку. Пришлось ему там первое время заниматься фотографией, но в конце концов американцы согласились использовать его как врача, и мой шурин Исаак назвал свою дочку «Франсес-Карол» – и купил себе в рассрочку автомобиль недурной марки.
Четвертый Исаак не был родственник, а просто товарищ. Был у него в Польше родительский дом и наследственные перины, но когда отец не захотел отпустить его в Палестину (отец в Ченстохове решил дожидаться пришествия Мессии), юный Исаак бросил отчий дом, спал в Варшаве полтора года на столе в «организации» и потом уехал в Палестину нелегально. Вдоль далматского и албанского побережья, через Зару, мимо Корфу и многих островов привел нелегальный кораблик человек триста к еврейскому берегу. Это было в 1938 году. На родине Исааку пришлось поголодать. Ему принадлежит историческая заслуга: он боролся героически за передачу ассенизационного бизнеса в Тель-Авиве, оккупированного арабами, в еврейские руки. Он один из первых поехал на бочке, но через год все увидели Исаака на более квалифицированной работе, а о дальнейших его превращениях хроника умалчивает (до поры до времени).
Историю четырех Исааков я рассказывал пятому не так коротко, как она приводится здесь, ибо в лагере мы не были заинтересованы в сжатости. Сроки у нас были длинные, времени много, и мы рассказами убивали время, разменивали настоящее на прошлое, чтобы скорее дождаться будущего. Как врага, мы встречали каждый месяц – и провожали, не жалея. Мы верили, что придет когда-нибудь такой месяц, который будет нашим другом.
Исаак пятый пристал ко мне в сангородке Круглица в ту весну, когда нам обоим было достаточно плохо. Нас обоих исключили из амнистии. Его и нельзя было амнистировать, за отсутствием приговора. Он сидел в лагере «без срока», – так, просто, – в ожидании, что начальство вспомнит о нем и выпишет ему какой-нибудь срок. Это был сын берлинского домовладельца, по фамилии Кнопф. Родители его были польские евреи, осевшие в Берлине еще до убийства Ратенау. Отец имел галантерейный магазинчик где-то в окрестностях Uhlandstrasse, двадцать лет копил деньги и купил себе дом в Шарлоттенбурге. Исаак родился в Берлине и провел в нем первые 17 лет своей жизни. Это был настоящий «Berlinerjunge», со всеми ужимками и берлинским диалектом, единственный маменькин сынок, нежнолицый, большеглазый. После захвата власти Гитлером семья еще 5 лет оставалась в Берлине. И дом и магазинчик немцы отобрали, но, видно, еще не так плохо жилось берлинским евреям, если 80.000 их упорно оставалось на старом месте. Наконец, в 1938 году немцы их силой вернули в Польшу, и юный Исаак, 17-ти лет отроду попал в Галицию, которая ему сильно не понравилась после Берлина. За год он кое-как научился по-польски, но тут разразилась война и разделила семью. Родители остались в «немецком» Кракове, а юный Исаак у тетки в «советском» Львове. Он поступил кельнером в ресторан, но весной 1940 года дал маху, записавшись на возвращение к папе-маме в Краков. В июне его арестовали и без объявления срока привезли в Каргопольлаг. Теперь, спустя 2 года, стоял предо мной тощий, долговязый и слабосильный юноша, искавший защиты и объяснения – что такое делается на свете?
То, что он вырос в Берлине и говорил по-немецки, как настоящий наци – сильно скомпрометировало его в глазах советской власти. На всякий случай оставили его в лагере «до особого распоряжения», которое м. б. и до сих пор не наступило. Дальнейшая судьба пятого Исаака мне неизвестна. Но на Круглице мы были большими друзьями. Мы помещались вместе, вместе работали и учились. Исаак пятый стал моим духовным сыном. Знакомство началось с того, что он подошел ко мне попросить почитать книжку. В разговоре он застенчиво улыбался и, опустив ресницы, глядел «в себя», – как будто не стоило глядеть на все окружающее. Он выражался очень благовоспитанно, по-немецки – и был курьезно непохож на лагерный тип молодежи. Не волчонок и не шакал, а смирная комнатная собачка, которая потерялась на улице, набрала вшей и впервые сделала открытие, что существует на свете живодер.
Я постарался объяснить ему, что он – всего лишь пятый: не первый и не последний, а один из тех, кем судьба играет как мячиком, – и что надо пробовать отбиться от несчастья путем мобилизации внутренних ресурсов. Но таких ресурсов не было у него по молодости лет. Сладкое немецкое детство перешло в заячий страх и стыд, потом была чужая Польша с чужими и неприятными евреями в кафтанах и пейсах, потом «советский гуманизм», от которого мог растеряться и более умудренный опытом человек. То, что держало этого еврейского немчика на поверхности – было знание о другой жизни: он знал и помнил, что есть Европа дивной красоты, совсем непохожая на эту лагерную трясину, но с ней и с ним что-то случилось, чего он понять не мог. И вот я принялся ему рассказывать о людях, о вещах, событиях и идеях, обо всем, что, как я надеялся, могло его поддержать и укрепить. Я ему преподавал, я хотел из него сделать «сильного человека» в лагере. Сперва он заинтересовался, но одних рассказов мало в лагере. Потом наступил процесс, который я напрасно старался задержать – процесс «захлебывания». Человек захлебывается в лагере, как утопающий в соленой воде моря. Некоторое время он держится – на доске, на спасательном круге. Но в конце концов, если не вытащить его из воды, он идет ко дну.
В сельхозе сеяли картошку. Семенной картофель привозили под охраной вооруженных, складывали в поле, и стрелки с винтовками оберегали мешки от з/к, которые весь день кружили около. У самих стрелков карманы были полны краденной картошки и овощей: у них дома были голодные дети. Мы с Исааком пятым тоже попробовали стянуть картошку, но позорно провалились. Когда мы пришли, никого не было видно из охраны, и у нас дух захватило от такой удачи: мы быстро подкрались и положили себе каждый по 10 картошек в карман. Но стрелок сидел в засаде за пустыми ящиками и все видел. Он нам дал отойти на несколько шагов, потом выскочил и заставил вернуться. Возвращаясь под дулом винтовки, мы нехотя и через силу выбрасывали картошку из карманов на дорогу. Когда мы подошли к стрелку, наши карманы были пусты, но за нами по земле тянулся предательский след из картофелин. Другие з/к бросились подбирать их, и пока стрелок вырывал у них картошку, мы успехи сбежать.
Больше нас к картошке не подпускали. Мы с Исааком нашли себе другую специальность как «маркировщики».
Садили зеленый лук. То и дело подносили из теплицы рассаду зеленого лука в лукошках. Этим делом занимались женщины. Мы двигались перед ними с тяжелой доской, на которой было 10 зубов в 2 ряда.
Эту доску мы укладывали поперек гряды и потом вступали на нее, нажимали ногами с двух сторон и исполняли на ней индийский танец. Зубцы входили в рыхлую землю, и в гряде оставались 10 ямок-луночек в 2 ряда. Мы перекладывали доску и так покрывали всю гряду ровными рядами луночек. За нами шли женщины с луком, в каждую луночку вставляли рассаду и присыпали землей. Эта нетрудная для здорового человека работа вгоняла нас в пот. Кончив гряду в 80 метров длины, мы ложились на землю и отдыхали, не говоря ни слова.
Когда из теплицы подходила женщина с рассадой, мы настораживались и пристально следили за ее движениями. Подойти к ней мы не могли, но мы ее просили глазами. Незаметно она выбрасывала в борозду несколько пучков луку. Когда она уходила – не раньше – мы подбирали этот лук. К сожалению, нельзя много съесть зеленого луку. Мы слабели со дня на день.
Среди этой работы вызвали меня в «штаб». Это было продолжение беседы с Богровым. На этот раз в кабинете сидел человек из правления Каргопольлага, не то следователь, не то сверх-уполномоченный. Он начал очень любезно расспрашивать меня, но вдруг я увидел, что он записывает мои ответы. Мне стало нехорошо. Я проклинал несчастную глупость с письмом Эренбургу, которая сосредоточила на мне внимание НКВД. Наконец, я сообразил, что в советском лагере здоровее всего притаиться как мышь и не вдаваться ни в какие лишние разговоры с властью. Гордеева передала меня Богрову, а Богров этому человеку. Я решил, что на этом мои отношения с официальными лицами кончатся.
– Вы доктор философии, – сказал он, – заграницей учились. Стало быть, философ буржуазный. Правильно?
– Нет, – сказал я, – я не буржуазный философ. Я по своим воззрениям даже близок к диалектическому материализму.
– Как же можно назвать ваше направление?
Я подумал и сказал решительно:
– Диалектический реализм.
Мой собеседник быстро записал этот термин.
– Какая разница между диалектическим реализмом и диалектическим материализмом?
– Да почти никакой, – улыбнулся я… – Знаете, Ленин употреблял слово «материализм» как равнозначащее слову «реализм».
– Гм!… – сказал он и начал что-то вспоминать… – А как вы смотрите на Гегеля?
– Гегель – сказал я твердо – имеет большое историческое значение. Маркс поставил его впервые на ноги, а до того он стоял на голове. Мы взяли от Гегеля его диалектический метод, но отбросили устаревшее содержание его идеалистической системы.
Тут мой следователь сдался. Отложил карандаш и рассмеялся.
– Да что я буду записывать, – сказал он. – По части философии я, скажу прямо, слаб. – Скажите, на вас лагерь, вероятно, произвел сильное впечатление. Будете помнить, возможно, писать о нем?
– О да, – сказал я восторженно, – очень большое впечатление. У меня есть основания быть благодарным лагерю. Мы, книжные люди, в лагере научаемся новым вещам, перевоспитываемся. Я только здесь понял, что такое действительный советский гуманизм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66