«Отправят в Островное, там пропадешь». Быть инвалидом среди здоровых на нормальном рабочем лагпункте – большое преимущество. Тут и пристроиться легче, в контору или в лагобслугу, – и кормят лучше. Там же, где все кругом тебя такие же инвалиды, как и ты, – невозможно выбиться из общей массы, и всем одна участь. Итак, я всеми силами держался за мой прекрасный Сангородок. Приблизительно раз в месяц производили чистку, собирали неработающих инвалидов и отправляли прочь. Чтоб не попасть в роковой список, надо было исполнять какую-нибудь полезную функцию, быть «работающим инвалидом» и вообще иметь репутацию человека, который без дела не сидит. И я снова взялся за «дело».
Пока не было холодов, ходили за вахту. Инвалидная бригада отправлялась куда-нибудь «на затычку», на подборку мусора, на очистку полей от камней и тому подобные работы. Состав ее был самый пестрый: старики, которые еще хорохорились и не сдавались, ветераны труда, у которых тряслись колени и впали щеки, чахоточные, не совсем еще созревшие для больницы, калеки, хромые, уроды со всех концов мира – югославы, корейцы, армяне и финны; – кто-то, знавший проф. Ланжевена в Париже, стоял рядом с колхозным пастухом. Каждый из нас срезал себе палку – и тяжело опирался при ходьбе. Я тоже выходил с палкой, становился в строй и ждал, пока проверяли. А проверяли нас поименно, чтобы не припутался случайно кто-нибудь здоровый.
Инвалидное шествие трогалось в путь. Четверки быстро расстраивались, растягивались нестройной толпой по пыльной или грязной дороге. Сбоку плелся стрелок, тоже инвалид, забракованный для фронта, или баба-солдат, в бушлате и фуражке с красной звездой, которая ружье держала как хворостину против гусей. – «Прибавь шагу!» – «Подтянись!» – «Прекратить разговоры!» – а когда мы уже очень выбивались из строя: «Приставь ногу!» – Тут передние останавливались и ждали, пока подойдут задние. Стрелок опять пересчитывал людей и переставлял задних вперед. Впереди бригады всегда шли самые слабые ходоки, а прочие топтались за ними и наступали на ноги.
Пройдя с полкилометра, бригада сама без спросу садилась отдыхать. Рассаживались на камушках вдоль дороги, откладывали посохи, а некоторые прямо валились на землю, на бок и навзничь. – «Отдыхай, слабкоманда!» – говорил стрелок и терпеливо закуривал в стороне. Нам по инструкции не полагалось подходить к стрелку ближе чем на 3-4 метра, но запрет часто нарушался. Бригадир, как представитель власти, часто садился рядом. В отношении стрелков к заключённым не было ни враждебности, ни особой начальственности. Было слишком очевидно, что мы, заключенные, сделаны из того же теста, не враги и не преступники, а та же серая рабочая скотинка, которой приказано властью жить в лагерях.
Бригадир не работал. По правилам только в больших бригадах, числом в 25 и 30 человек (кажется), бригадиры освобождаются от работы, а в меньших – обязаны работать наравне с другими. Но на деле бригадир никогда не работает: он только расставляет людей, учит, показывает и погоняет, а вечером составляет рабочие сведения, получает на бригаду хлеб и ходит по делам бригады в контору и ЧОС. Понятно, что в инвалидской бригаде работы у него не много.
Мы занимались плетением матов из тонких деревянных планок во дворе сельхоза. Этими матами потом покрывали стеклянные рамы парников.
Осенью посылали нас на уже убранные гектары картофельных полей – подобрать мелкую картошку, которая осталась незамеченной при уборке. Весь день мы копошились в бороздах и находили массу картошки. Есть ее нам не позволяли, и не было огня, чтобы спечь. Только стрелок весь день пек картошку в золе своего костра. Некоторые не выдерживали и подходили клянчить. Они клянчили лживыми, сладкими голосами, как маленькие дети, и стрелок иногда бросал им картофелину, со злостью, чтобы отвязались. Все мы ели картошку сырую, ели украдкой, чуть почистив рукавом. Я был в состоянии съесть 20 сырых картошек. Если бы позволили спечь, хватило бы половины. Но никто не имел права позволить нам этого. Каждая картошка принадлежала Государству.
С наступлением холодов я стал дневальным ЧОСа. Обязанностью моей было убирать две комнатки. В первой помещались «продстол» и «вещстол». Во второй – кабинетик начальницы ЧОСа, Гордеевой. Стол, большое деревянное кресло, портрет Сталина, шкаф с бумагами – составляли мебель кабинетика, а на столе стоял большой стеклянный графин – вещь в лагере необыкновенная и поражающая внимание. Каждое утро я наполнял графин свежей водой. За водой приходилось идти в другой конец лагеря, в кипятилку. Кипятильщик Арон Штернфельд, черноволосый украинский еврей, был моим приятелем. Я получал у него вне очереди ведро кипятку для ЧОСа. В первой комнатке за деревянным барьером сидели счетоводы. Главбух, лысый армянин, сыпал анекдотами и шутил с бабенками. В углу помещался вещстол. За ним сидел старик лет 60-ти, как будто приросший к табурету, непогрешимый канцелярист, идеальный счетовод. Третий, хлебодатчик, однорукий (другая рука у него высохла), с бритым и твердым лицом, широкими плечами, был полон иронической вежливости и непроницаемости. Все трое были сыты, веселы – балагурили. Можно было годы с ними жить и не узнать, кто они такие в глубине души. Это были советские чиновники в лагере, придурки. В течение дня я стоял при печке и ходил с поручениями. Нельзя сказать, что я бегал: ноги еле-еле волочились у меня. Счетоводы ходили в продкаптерку и приносили оттуда картошку. Они пекли ее в печке, и такт требовал, чтобы я этого не замечал. Бог видит, каких усилий стоило мне не показать им, как тянет меня за сердце дух печеной картошки, и не стянуть хотя бы одной картофелины. Они делились между собой и с полным бесстыдством съедали на моих глазах все до конца. Никто из них никогда не предложил мне ничего, и я думаю, им даже доставляло удовольствие присутствие у печки человека, который стискивал зубы и смотрел в сторону.
Вечером я заправлял лампы на случай порчи электричества (которая бывала каждый второй день), закрывал окна тяжелыми деревянными щитами. От 8 до 10 ЧОС заполнялся толпой работяг. Густая толпа стояла за барьером, а под дверью Гордеевой выстраивалась длинная очередь. Тут выписывались наряды в вещкаптерку на рукавицы, обувь, одеяла и одежду. Кроме работы дневального, я составлял всякие акты, отчеты, записывал и отправлял почту с людьми, которые отправлялись от нас в Ерцево и соседние лагпункты. На этой работе мне полагался I котел и 500 гр. хлеба – норма для дневальных. Разница с инвалидским пайком составляла всего 100 гр. хлеба. Так как дневальные не могут жить на таком пайке, то их неофициально «подкармливают» на кухне. Меня тоже «подкармливали». Это была унизительная и отвратительная процедура. В 8 часов, после раздачи завтрака, я подходил к закрытому окошку кухни и стучал. Друзей у меня на кухне не было, и они не торопились открывать мне окошко. Часто, простояв полчаса, я уходил ни с чем. – «Нету ничего!» – Этот котелок «баланды», жалкого лагерного супа, составлял всю мою зарплату за работу в ЧОСе (кроме 100 лишних гр. хлеба), – но мне всегда давали его как бы из милости, с досадой и злостью.
Совершенно чужими были мне также люди в ЧОСе. Гордеева, начальник ЧОСа, вольная, приходила часа на два ежедневно. Это была та самая, которая мне когда-то выписала новую рубашку, а потом испугалась моего «письма к Эренбургу», и в конце концов посадила меня в карцер за кражу рыбы… Помощником ее, со званием «инспектора ЧОСа», был молодой з/к Павел Иванович… Оба – люди, повидимому, европейского типа, но пропасть отделяла меня от них. Этобыла лагерная интеллигенция. Никто не заставлял Гордееву принимать участие в обысках по баракам, и, однако, и она, и Павел Иванович очень любили этим заниматься. Заключенные часто задерживали казенное имущество, имели по две пары ватных чулок, краденое одеяло и прочие «излишки». Для изъятия излишков устраивались внезапные налеты на тот или иной барак. Гордеева приходила со своими помощниками, но всегда сама обыскивала. Женщина с лицом классной дамы и седыми волосами доставала мешки заключенных, сама их вытряхивала, рылась в тряпье, вскакивала на верхние нары и переворачивала сенники. Глядя на то, с каким искусством и увлечением она обыскивает, я начал постигать в ней душу городового. Должно быть я не сумел скрыть своего отвращения к процедуре обыска, потому что скоро стали надо мной подшучивать в ЧОСе и угрожать тем, что пошлют меня производить обыск. «Марголин! – говорил Павел Иванович строго: – вы не можете работать в ЧОСе и уклоняться от участия в обысках!» – «Да ведь я слепой, Павел Иванович, разве я увижу что-нибудь!» – «Вы будете принимать и записывать отобранные вещи и светить нам фонариком!» – Я отшучивался, как мог, но про себя решил, что скорее уйду из ЧОСа, чем буду с ними ходить по баракам. Однако, через 3 месяца моя работа и так кончилась.
К этому времени были приняты спешные меры, чтобы поддержать инвалидов. Работающие, неработающие – все угасали. Тут и сказалось преимущество находиться в Сангородке – медицинском центре, где никоим образом не могли допустить до массовой гибели людей. Трюк, примененный Санчастью, заключался в том, что инвалидов переименовали в «хроников».
Что такое «хроники»? – Это люди больные, хронически больные, которые лежали в больнице, пока их не выписали без улучшения – люди, которые не хотят ни поправляться, ни умирать. Нет смысла больше держать их в больнице, и невозможно поместить их со здоровыми. Их место посредине. Барак их находится под особым наблюдением сестры и врача. Хроники получают 2– й котел и 500 грамм хлеба, т. е. сравнены в смысле питания с конторой и лагобслугой. Инвалидам не повысили нормы (это могла бы сделать только Москва), но зато придумали для них новую рубрику – словцо, которое позволило вывести их из круга смертников и, по крайней мере на время, замедлить темп голодного истощения. На время – потому что, конечно, и питание хроников было недостаточно для ослабевших людей. У нас уже так мало оставалось физических резервов, что один какой-нибудь перебой в питании, вроде украденной пайки хлеба или потерянного талона на ужин – мог свалить нас с ног.
Настали холода, и дорожки в лагере обледенели. Тогда начало случаться, что я падал в снегу. В особенности часто – в темные вечера, на обратном пути из-под окошка кухни в барак, с ужином в котелке. Котелки эти, из ржавого железа, редко имели ручку, и носить их приходилось в обеих руках, осторожно, пока ноги нащупывали дорогу в снегу. У меня были соломенные, чужие ноги. Они спотыкались и разъезжались, как у годовалого ребенка, только не было матери, чтобы поддержать в последнюю минуту. Пускаясь в дорогу, 100-200 метров, я уже готовился к тому, что где-нибудь по пути упаду. Я научился падать так, чтобы котелок оставался непролитым. Это было особое искусство. Но когда случалось несчастье, и мой котелок выливался, я оставался без еды до следующего утра. И этого уже было достаточно, чтобы заметным образом обессилить меня. Между ежедневным приемом пищи и способностью двигать руки и ноги установилась очевидная связь. Налицо был нищий баланс прихода и расхода: ежедневный кусок хлеба и считанные калории утром и вечером – расходовались в движениях тела. Если этого прихода не было – я замирал, и останавливался, как часы, которые забыли завести. Тело стало ломким и хрупким. От каждого резкого потрясения или трения оставались царапины, разрывы, и ткань не заживала неделями, кровоточила и нарывала.
Всех инвалидов Круглицы произвели в хроники,, а хроников разделили на 2 группы. Человек 16 туберкулезных поселили вместе в одной комнате. Это были люди с закрытым процессом, которым еще рано было ложиться в легочный стационар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Пока не было холодов, ходили за вахту. Инвалидная бригада отправлялась куда-нибудь «на затычку», на подборку мусора, на очистку полей от камней и тому подобные работы. Состав ее был самый пестрый: старики, которые еще хорохорились и не сдавались, ветераны труда, у которых тряслись колени и впали щеки, чахоточные, не совсем еще созревшие для больницы, калеки, хромые, уроды со всех концов мира – югославы, корейцы, армяне и финны; – кто-то, знавший проф. Ланжевена в Париже, стоял рядом с колхозным пастухом. Каждый из нас срезал себе палку – и тяжело опирался при ходьбе. Я тоже выходил с палкой, становился в строй и ждал, пока проверяли. А проверяли нас поименно, чтобы не припутался случайно кто-нибудь здоровый.
Инвалидное шествие трогалось в путь. Четверки быстро расстраивались, растягивались нестройной толпой по пыльной или грязной дороге. Сбоку плелся стрелок, тоже инвалид, забракованный для фронта, или баба-солдат, в бушлате и фуражке с красной звездой, которая ружье держала как хворостину против гусей. – «Прибавь шагу!» – «Подтянись!» – «Прекратить разговоры!» – а когда мы уже очень выбивались из строя: «Приставь ногу!» – Тут передние останавливались и ждали, пока подойдут задние. Стрелок опять пересчитывал людей и переставлял задних вперед. Впереди бригады всегда шли самые слабые ходоки, а прочие топтались за ними и наступали на ноги.
Пройдя с полкилометра, бригада сама без спросу садилась отдыхать. Рассаживались на камушках вдоль дороги, откладывали посохи, а некоторые прямо валились на землю, на бок и навзничь. – «Отдыхай, слабкоманда!» – говорил стрелок и терпеливо закуривал в стороне. Нам по инструкции не полагалось подходить к стрелку ближе чем на 3-4 метра, но запрет часто нарушался. Бригадир, как представитель власти, часто садился рядом. В отношении стрелков к заключённым не было ни враждебности, ни особой начальственности. Было слишком очевидно, что мы, заключенные, сделаны из того же теста, не враги и не преступники, а та же серая рабочая скотинка, которой приказано властью жить в лагерях.
Бригадир не работал. По правилам только в больших бригадах, числом в 25 и 30 человек (кажется), бригадиры освобождаются от работы, а в меньших – обязаны работать наравне с другими. Но на деле бригадир никогда не работает: он только расставляет людей, учит, показывает и погоняет, а вечером составляет рабочие сведения, получает на бригаду хлеб и ходит по делам бригады в контору и ЧОС. Понятно, что в инвалидской бригаде работы у него не много.
Мы занимались плетением матов из тонких деревянных планок во дворе сельхоза. Этими матами потом покрывали стеклянные рамы парников.
Осенью посылали нас на уже убранные гектары картофельных полей – подобрать мелкую картошку, которая осталась незамеченной при уборке. Весь день мы копошились в бороздах и находили массу картошки. Есть ее нам не позволяли, и не было огня, чтобы спечь. Только стрелок весь день пек картошку в золе своего костра. Некоторые не выдерживали и подходили клянчить. Они клянчили лживыми, сладкими голосами, как маленькие дети, и стрелок иногда бросал им картофелину, со злостью, чтобы отвязались. Все мы ели картошку сырую, ели украдкой, чуть почистив рукавом. Я был в состоянии съесть 20 сырых картошек. Если бы позволили спечь, хватило бы половины. Но никто не имел права позволить нам этого. Каждая картошка принадлежала Государству.
С наступлением холодов я стал дневальным ЧОСа. Обязанностью моей было убирать две комнатки. В первой помещались «продстол» и «вещстол». Во второй – кабинетик начальницы ЧОСа, Гордеевой. Стол, большое деревянное кресло, портрет Сталина, шкаф с бумагами – составляли мебель кабинетика, а на столе стоял большой стеклянный графин – вещь в лагере необыкновенная и поражающая внимание. Каждое утро я наполнял графин свежей водой. За водой приходилось идти в другой конец лагеря, в кипятилку. Кипятильщик Арон Штернфельд, черноволосый украинский еврей, был моим приятелем. Я получал у него вне очереди ведро кипятку для ЧОСа. В первой комнатке за деревянным барьером сидели счетоводы. Главбух, лысый армянин, сыпал анекдотами и шутил с бабенками. В углу помещался вещстол. За ним сидел старик лет 60-ти, как будто приросший к табурету, непогрешимый канцелярист, идеальный счетовод. Третий, хлебодатчик, однорукий (другая рука у него высохла), с бритым и твердым лицом, широкими плечами, был полон иронической вежливости и непроницаемости. Все трое были сыты, веселы – балагурили. Можно было годы с ними жить и не узнать, кто они такие в глубине души. Это были советские чиновники в лагере, придурки. В течение дня я стоял при печке и ходил с поручениями. Нельзя сказать, что я бегал: ноги еле-еле волочились у меня. Счетоводы ходили в продкаптерку и приносили оттуда картошку. Они пекли ее в печке, и такт требовал, чтобы я этого не замечал. Бог видит, каких усилий стоило мне не показать им, как тянет меня за сердце дух печеной картошки, и не стянуть хотя бы одной картофелины. Они делились между собой и с полным бесстыдством съедали на моих глазах все до конца. Никто из них никогда не предложил мне ничего, и я думаю, им даже доставляло удовольствие присутствие у печки человека, который стискивал зубы и смотрел в сторону.
Вечером я заправлял лампы на случай порчи электричества (которая бывала каждый второй день), закрывал окна тяжелыми деревянными щитами. От 8 до 10 ЧОС заполнялся толпой работяг. Густая толпа стояла за барьером, а под дверью Гордеевой выстраивалась длинная очередь. Тут выписывались наряды в вещкаптерку на рукавицы, обувь, одеяла и одежду. Кроме работы дневального, я составлял всякие акты, отчеты, записывал и отправлял почту с людьми, которые отправлялись от нас в Ерцево и соседние лагпункты. На этой работе мне полагался I котел и 500 гр. хлеба – норма для дневальных. Разница с инвалидским пайком составляла всего 100 гр. хлеба. Так как дневальные не могут жить на таком пайке, то их неофициально «подкармливают» на кухне. Меня тоже «подкармливали». Это была унизительная и отвратительная процедура. В 8 часов, после раздачи завтрака, я подходил к закрытому окошку кухни и стучал. Друзей у меня на кухне не было, и они не торопились открывать мне окошко. Часто, простояв полчаса, я уходил ни с чем. – «Нету ничего!» – Этот котелок «баланды», жалкого лагерного супа, составлял всю мою зарплату за работу в ЧОСе (кроме 100 лишних гр. хлеба), – но мне всегда давали его как бы из милости, с досадой и злостью.
Совершенно чужими были мне также люди в ЧОСе. Гордеева, начальник ЧОСа, вольная, приходила часа на два ежедневно. Это была та самая, которая мне когда-то выписала новую рубашку, а потом испугалась моего «письма к Эренбургу», и в конце концов посадила меня в карцер за кражу рыбы… Помощником ее, со званием «инспектора ЧОСа», был молодой з/к Павел Иванович… Оба – люди, повидимому, европейского типа, но пропасть отделяла меня от них. Этобыла лагерная интеллигенция. Никто не заставлял Гордееву принимать участие в обысках по баракам, и, однако, и она, и Павел Иванович очень любили этим заниматься. Заключенные часто задерживали казенное имущество, имели по две пары ватных чулок, краденое одеяло и прочие «излишки». Для изъятия излишков устраивались внезапные налеты на тот или иной барак. Гордеева приходила со своими помощниками, но всегда сама обыскивала. Женщина с лицом классной дамы и седыми волосами доставала мешки заключенных, сама их вытряхивала, рылась в тряпье, вскакивала на верхние нары и переворачивала сенники. Глядя на то, с каким искусством и увлечением она обыскивает, я начал постигать в ней душу городового. Должно быть я не сумел скрыть своего отвращения к процедуре обыска, потому что скоро стали надо мной подшучивать в ЧОСе и угрожать тем, что пошлют меня производить обыск. «Марголин! – говорил Павел Иванович строго: – вы не можете работать в ЧОСе и уклоняться от участия в обысках!» – «Да ведь я слепой, Павел Иванович, разве я увижу что-нибудь!» – «Вы будете принимать и записывать отобранные вещи и светить нам фонариком!» – Я отшучивался, как мог, но про себя решил, что скорее уйду из ЧОСа, чем буду с ними ходить по баракам. Однако, через 3 месяца моя работа и так кончилась.
К этому времени были приняты спешные меры, чтобы поддержать инвалидов. Работающие, неработающие – все угасали. Тут и сказалось преимущество находиться в Сангородке – медицинском центре, где никоим образом не могли допустить до массовой гибели людей. Трюк, примененный Санчастью, заключался в том, что инвалидов переименовали в «хроников».
Что такое «хроники»? – Это люди больные, хронически больные, которые лежали в больнице, пока их не выписали без улучшения – люди, которые не хотят ни поправляться, ни умирать. Нет смысла больше держать их в больнице, и невозможно поместить их со здоровыми. Их место посредине. Барак их находится под особым наблюдением сестры и врача. Хроники получают 2– й котел и 500 грамм хлеба, т. е. сравнены в смысле питания с конторой и лагобслугой. Инвалидам не повысили нормы (это могла бы сделать только Москва), но зато придумали для них новую рубрику – словцо, которое позволило вывести их из круга смертников и, по крайней мере на время, замедлить темп голодного истощения. На время – потому что, конечно, и питание хроников было недостаточно для ослабевших людей. У нас уже так мало оставалось физических резервов, что один какой-нибудь перебой в питании, вроде украденной пайки хлеба или потерянного талона на ужин – мог свалить нас с ног.
Настали холода, и дорожки в лагере обледенели. Тогда начало случаться, что я падал в снегу. В особенности часто – в темные вечера, на обратном пути из-под окошка кухни в барак, с ужином в котелке. Котелки эти, из ржавого железа, редко имели ручку, и носить их приходилось в обеих руках, осторожно, пока ноги нащупывали дорогу в снегу. У меня были соломенные, чужие ноги. Они спотыкались и разъезжались, как у годовалого ребенка, только не было матери, чтобы поддержать в последнюю минуту. Пускаясь в дорогу, 100-200 метров, я уже готовился к тому, что где-нибудь по пути упаду. Я научился падать так, чтобы котелок оставался непролитым. Это было особое искусство. Но когда случалось несчастье, и мой котелок выливался, я оставался без еды до следующего утра. И этого уже было достаточно, чтобы заметным образом обессилить меня. Между ежедневным приемом пищи и способностью двигать руки и ноги установилась очевидная связь. Налицо был нищий баланс прихода и расхода: ежедневный кусок хлеба и считанные калории утром и вечером – расходовались в движениях тела. Если этого прихода не было – я замирал, и останавливался, как часы, которые забыли завести. Тело стало ломким и хрупким. От каждого резкого потрясения или трения оставались царапины, разрывы, и ткань не заживала неделями, кровоточила и нарывала.
Всех инвалидов Круглицы произвели в хроники,, а хроников разделили на 2 группы. Человек 16 туберкулезных поселили вместе в одной комнате. Это были люди с закрытым процессом, которым еще рано было ложиться в легочный стационар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66