Его привлекла мысль быть полезным при начале большого дела, когда еще...
Он стал подыскивать слова, Петр помог:
– Я понимаю по-немецки.
– Когда еще не сделаны непоправимые поступки...
– Вздоры – он сказал, а не поступки! – улыбнулся Петр. – Потом, дескать, ничему не поможешь, а вначале можно и начать по-хорошему. Так ли? Что ж, комодор рассудил верно. Где господин Боцис служил ранее?
– Во флоте венецианском. Командовал галерами.
Петр задумался. Острый взгляд его упал на руку Боциса, на черный, глухой, без всяких украшений перстень. Спросил:
– Для чего такое?
Боцис посмотрел на свой перстень, ответил не спеша:
– Сей перстень, ваше миропомазанное величество, означает вечный для меня траур.
– По ком?
– Сие имеет значение лишь для меня одного.
Царь дернул щекой, – так ему редко кто отвечал. Но Боцис смотрел без всякой дерзости, взгляд у него был честный, открытый. Петр Алексеевич опять кликнул Ягужинского – велел писать указ на определение комодора Боциса к строению галерного флота. Когда далматинец пошел к двери, Петр позвал его, удивился:
– Что же о государевом жалованье не спрашиваешь?
– Я приехал не на год, не на два, – ответил Боцис. – Я приехал, ваше миропомазанное величество, на вечное служение. Послужу – видно будет...
И, поклонившись, он ушел со своим переводчиком, а Петр запер за ними дверь на засов, сел на лавку, обернулся к Ромодановскому. Тот сидел неподвижно, словно колода, обсасывал ус, утирал пот шелковым, вышитым листьями и виноградными лозами платком.
– Ты что там, пес, натворил? – спросил Петр. – Ты для чего ероев в острожную ямину закопал?
Князь-кесарь выдул ус изо рта, с трудом повернул голову без шеи, ответил ровным высоким голосом:
– Для чего? А для того, Петр Лексеич, что сии ерои и не ерои вовсе, а злые тебе враги. Которые и по сей день пытаемы – воры с Азова, – они тем ворам стрелецким первые други. Ерои! Капитан Крыков был архангельским стрельцам головой, они поносные листы читали, скаредные слова про твою государеву персону говорили, они...
– Так то Крыков некий! – крикнул Петр. – А Иевлева пошто приплел?
– А ты погоди, батюшка, не кричи! – своим уверенным, тихим голосом перебил царя князь-кесарь. – Кричать не дело делать, да и пуганый я, не испужаюсь. Как в прежние годы из-за моря приехал, кто был виноват в стрелецком бунте? Не я ли? Я и повинился, сказал: руби мне голову царской рукой, бери топор-мамуру, виновен, государь. Ты меня в уста облобызал...
Ромодановский пальцем снял слезу с глаза, помолчал. Молчал и Петр, косо поглядывая на князя-кесаря.
– Стрельцы вновь головы свои змеиные подымают, вновь шипят, жалами нацеливаются. Для чего, государь? Чтобы, тебя живота лишив, Русь повернуть на обратную дорогу. Ну, московский бунт давно был, крепко за него, людишек побили, а Азов? Азов-то не кончен! От Азова ниточки – тоненькие, а есть, по всей по матушке Руси побежали. И еще заговор стрелецкий открылся под рукою у верного твоего слуги – у князя Алексея Петровича Прозоровского. Город богатый, народишку пришлого много, свейские воинские люди пришли, под сие дело крутую кашу заварить можно, а как взопреет та каша – поздно станет. До Москвы докатится. Так говорю, Петр Лексеевич?
Петр молчал, стараясь раскурить свою трубку. Табак был сырой, трут плохо тлел.
– Дело темное, горькое, страшное, государь! – опять заговорил Ромодановский. – И мне, мнишь, в радость тебя сими вестями печаловать? Мне бы тихо доживать, да чтобы для тебя радость за радостью нашивать, а не огорчать сими горькими вестями. Я, государь, не шутя со всем вниманием прибывшего от Архангельска доблестного твоего слугу поручика Мехоношина выслушал, я не раз и не два с ним беседовал, во все подробности взошел, я листы прочитал некоторые и стороною про воеводу князя Прозоровского выведал. Верен он тебе, как и на Азове был верен, как и покойный Лефорт был тебе верен. И по-хорошему сделал, что сих злоумышленников в узилище заключил...
Трубка наконец раскурилась, Петр весь окутался дымом, молчал. Ромодановский все говорил своим высоким, ровным голосом, рассказывал про заговор в Архангельске, про восставших на острове мужиков, про то, как убит был верный царев слуга – думный дворянин Ларионов, про то, как ушли мужики добывать зипуна в дальние леса, как тех мужиков поставил к делу в свое время Сильвестрка Иевлев – вор и государственный преступник. Было будто бы слышно, что те лесные приходимцы, бесчинствуя на дорогах, убили государева офицера господина Ремезова, что...
– Про Ремезова врешь! – перебил Петр. – Ремезова не они убили, а князя Черкасского племянничек, коего ты изловить никак не можешь...
– Они! – упрямо повторил Ромодановский. – Они и к Москве придут, от них всего жди. Они верных тебе людей – бояр, да князьев, да воевод всех изведут...
– Уж бояре да князья – чего вернее! – крикнул Петр. – Одни Хованские да Милославские чего стоят. Я-то помню...
Князь-кесарь смолчал, вздохнул.
– Не поверил бы про Иевлева, когда бы не Прозоровский! – молвил Петр. – Но только, что Алексей Петрович человек верный, то истинно. Ежели азовские смерды да холопи на Архангельске взыграли – Сильвестр первым на них бы пошел, истинно так...
Ромодановский молчал; блестящими, оплывшими глазками смотрел на Петра, слушал, как тот, дергая щекой, вслух то утверждает невиновность Иевлева, то вдруг сомневается, припоминая какие-то давние слова, сказанные Сильвестром Петровичем не то на Переяславском озере, не то в Преображенском... Слушал и поддакивал царю:
– Так, так, Петр Алексеевич, так, ненаглядный, так, солнышко краснее. Не просто то дело, нет, не просто. А ныне времена не легкие, сам говоришь – пред большими делами стоим, многое ожидаем, с недовыдерганными корнями стрелецкими – как сии дела делать? Коли смута зачалась, верчение сделалось...
– Так ведь Сильвестр-то! – опять мучаясь и не веря крикнул Петр. – Сильвестр! Мне давеча Меншиков говорил да Головин – оба в два голоса, что де кто-кто, а Иевлев... Ты вот что, ты, Федор Юрьевич, пошли к Архангельску какого ни есть мужика потолковее. Пущай сам допросит – с умом. Али, может, сюда привести? Тут бы и потолковать?
– Да для чего сюда, Петр Лексеевич? Там и народишко весь, там оно и виднее. А мужика, что ж. Мужика – подумаем. Покуда их еще всех изловят, не враз оно сделается. Ведь бунт готовился. Страшное дело. Думного-то дворянина...
Петр замахал руками, оскалился:
– Слышал, знаю. Ну, иди, трудись, иди. Что-то вовсе ты звероподобен сделался, князинька! Вина много трескаешь? Морда оплыла, синий весь...
С трудом поднявшись, князь-кесарь ответил смиренно:
– Винища и не вижу. Трудов немало, Петр Алексеевич, да при сих трудах один я. Всем иным либо недосуг, либо жалостливы. А я...
Он опять утер слезу, подошел к руке. Петр руку отдернул:
– Ну-ну, иди, иди.
И, помолчав, добавил:
– Одно в тебе есть – не сребролюбив. Одно – единое. Не сребролюбив и будто бы предан. Будто бы...
Когда князь-кесарь был уже в дверях, спросил:
– Афанасий чего пишет? Он-то знает! Без него нельзя, слышишь ли?
– Слышу, государь! – с трудом кланяясь, ответил Ромодановский. – Как не слышать!
Петр кликнул денщика, сердито приказал закладывать одноколку.
3. ЗВЕРЬ
К всесильнейшему цареву свойственнику Молчан попал на третий день после беседы с дьяком и на подворье встретил Мехоношина, который быстрым шагом шел к калитке. Поручик что-то насвистывал и был в таком добром расположении духа, что даже не заметил сивобородого мужика, прижавшегося к высокому тыну.
«Худо, – подумал Молчан, – вовсе худо!»
Но все-таки не ушел, а остался ждать и прождал с полудня до сумерек. Перед самым вечером шустрый парень вышел к нему возле черного крыльца и спросил:
– Для чего князь надобен?
– То, брат, я ему самому и поведаю.
– Вишь, как...
– Да уж так.
– А коли так, то и иди себе, смерд, со двора, да богу молись, что живым отсюдова справился.
Молчан огорчился, что срывается столь дорогое дело, и, стараясь говорить поелейнее, рассказал:
– Проведавши об великом благочестии князя-кесаря, желал бы я, раб недостойный, сему Федору Юрьевичу в ихние ручки поднести нечаянно мне доставшиеся свечу царьградскую, скляницу песка с реки Иорданской, да еще щепу от дуба маврикийского...
Парень поцокал зубом, покачался с каблука на носок и велел идти за ним. Молчан пошел, запоминая, для всякого опасения, путь. Сначала парень поднялся на галерею, потом зашагал по лестнице вниз. В темноте миновали многие тихие покои, где пред образами теплились лампады; потом вошли в низкие, глухие, со сводчатыми потолками сени. Окна здесь были забраны репьястыми железными ржавыми решетками, в стенах Молчан приметил железные с цепями кольца, лавки были ободраны, и пахло, словно в глухом бору, зверем. Мутный свет едва полз в маленькие слюдяные фортки, скоро и он погас, вечер догорел. Было душно, очень тихо и жутковато.
– Как княжеский дворецкий взойдет – так ему и подашь дары свои, – со странной усмешкой молвил парень. – Он тебе за то и зелена вина поднесет, ты не чинись, пей...
– Мне бы князю самому в руки...
– Не наша воля. Дворецкий, может, и сделает. Жди...
Молчан сел на лавку, еще огляделся. Перед небольшим иконостасом, перед старого письма иконами мягким светом светила лампада. По углам сеней в шандалах потрескивали новые, видать только что зажженные свечи.
С тяжелым чавкающим сырым звуком открылась вдруг низкая, кованная железом дверь. Молчан вгляделся, вздрогнул, встал, прижался к стене. Вместо князя, которого он ждал, в сумерках, принюхиваясь, держа огромную, лобастую голову чуть набок, поблескивая умными и недоверчивыми маленькими глазами, из глубокого лаза выходил бурый, в свалявшейся шерсти, старый, матерый медведь.
Глухо поваркивая, взбрасывая высокий зад, он совсем вошел в сени, потянул в себя воздух и уставился на человека. За спиною Молчана, из-за репьястого железа его позвали. Ковыляя и принюхиваясь, мягким шагом с перевалкою он пошел на зов и, поднявшись на задние лапы, принял поднос, на котором были штоф вина, кубок и калач.
– Его и одаришь! – раздался из-за железной решетки покойно-насмешливый голос. – Он примет.
Молчан подумал мгновение, ответил с хитростью:
– Освященную свечу царьградскую, песок с реки Иорданской, щепу дуба маврикийского сей зверь получит от меня, егда умру. Сие кощунство вы, холопи благочестивейшего князя, без ведома его творите, и быть вам перед Федором Юрьевичем в ответе, паки и перед государем-батюшкой...
Из-за решетки коротко посвистали, медведь, покачиваясь и принюхиваясь, пошел на Молчана. Молчан не отступил, но тверже оперся спиною о стену, вынул нож, с которым никогда не расставался, и, держа его на высоте груди жалом вперед, приготовился ждать того последнего мгновения, когда надо будет ударить – метко и всего один раз, ибо долго драться с таким матерым зверем немыслимо.
– Убери нож! – раздался тот же покойно-насмешливый голос.
– Уведи зверя! – ответил Молчан.
Медведь подошел и еще понюхал, потом вдруг смешно поклонился.
– Пей чару! – сказали из-за решетки.
– Про чье здоровье?
– Про здоровье князя-кесаря боярина Ромодановского...
– Ин выпью!
Держа все так же нож в правой руке, Молчан налил левой из штофа в кубок до краев, выпил крутыми глотками и закусил калачом. Вино было простое, сильно настоенное на перце. Закусив, Молчан быстро смял калач, вдруг неожиданно сунул в приоткрытую жарко дышащую пасть медведя. Зверь стал было жевать, но калач неудобно пристал к небу, и медведь зацмокал. Он был так близко от Молчана, что тот видел будылья от соломы в его свалявшейся шерсти на загрудинье и слышал запах парного мяса, который исходил из розовато-синей пасти зверя...
– Отдай же ему что принес для князя! – велел покойный голос из-за решетки.
– Не отдам!
– Так он и сам, детушка, возьмет, да только и с твоей шкурой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Он стал подыскивать слова, Петр помог:
– Я понимаю по-немецки.
– Когда еще не сделаны непоправимые поступки...
– Вздоры – он сказал, а не поступки! – улыбнулся Петр. – Потом, дескать, ничему не поможешь, а вначале можно и начать по-хорошему. Так ли? Что ж, комодор рассудил верно. Где господин Боцис служил ранее?
– Во флоте венецианском. Командовал галерами.
Петр задумался. Острый взгляд его упал на руку Боциса, на черный, глухой, без всяких украшений перстень. Спросил:
– Для чего такое?
Боцис посмотрел на свой перстень, ответил не спеша:
– Сей перстень, ваше миропомазанное величество, означает вечный для меня траур.
– По ком?
– Сие имеет значение лишь для меня одного.
Царь дернул щекой, – так ему редко кто отвечал. Но Боцис смотрел без всякой дерзости, взгляд у него был честный, открытый. Петр Алексеевич опять кликнул Ягужинского – велел писать указ на определение комодора Боциса к строению галерного флота. Когда далматинец пошел к двери, Петр позвал его, удивился:
– Что же о государевом жалованье не спрашиваешь?
– Я приехал не на год, не на два, – ответил Боцис. – Я приехал, ваше миропомазанное величество, на вечное служение. Послужу – видно будет...
И, поклонившись, он ушел со своим переводчиком, а Петр запер за ними дверь на засов, сел на лавку, обернулся к Ромодановскому. Тот сидел неподвижно, словно колода, обсасывал ус, утирал пот шелковым, вышитым листьями и виноградными лозами платком.
– Ты что там, пес, натворил? – спросил Петр. – Ты для чего ероев в острожную ямину закопал?
Князь-кесарь выдул ус изо рта, с трудом повернул голову без шеи, ответил ровным высоким голосом:
– Для чего? А для того, Петр Лексеич, что сии ерои и не ерои вовсе, а злые тебе враги. Которые и по сей день пытаемы – воры с Азова, – они тем ворам стрелецким первые други. Ерои! Капитан Крыков был архангельским стрельцам головой, они поносные листы читали, скаредные слова про твою государеву персону говорили, они...
– Так то Крыков некий! – крикнул Петр. – А Иевлева пошто приплел?
– А ты погоди, батюшка, не кричи! – своим уверенным, тихим голосом перебил царя князь-кесарь. – Кричать не дело делать, да и пуганый я, не испужаюсь. Как в прежние годы из-за моря приехал, кто был виноват в стрелецком бунте? Не я ли? Я и повинился, сказал: руби мне голову царской рукой, бери топор-мамуру, виновен, государь. Ты меня в уста облобызал...
Ромодановский пальцем снял слезу с глаза, помолчал. Молчал и Петр, косо поглядывая на князя-кесаря.
– Стрельцы вновь головы свои змеиные подымают, вновь шипят, жалами нацеливаются. Для чего, государь? Чтобы, тебя живота лишив, Русь повернуть на обратную дорогу. Ну, московский бунт давно был, крепко за него, людишек побили, а Азов? Азов-то не кончен! От Азова ниточки – тоненькие, а есть, по всей по матушке Руси побежали. И еще заговор стрелецкий открылся под рукою у верного твоего слуги – у князя Алексея Петровича Прозоровского. Город богатый, народишку пришлого много, свейские воинские люди пришли, под сие дело крутую кашу заварить можно, а как взопреет та каша – поздно станет. До Москвы докатится. Так говорю, Петр Лексеевич?
Петр молчал, стараясь раскурить свою трубку. Табак был сырой, трут плохо тлел.
– Дело темное, горькое, страшное, государь! – опять заговорил Ромодановский. – И мне, мнишь, в радость тебя сими вестями печаловать? Мне бы тихо доживать, да чтобы для тебя радость за радостью нашивать, а не огорчать сими горькими вестями. Я, государь, не шутя со всем вниманием прибывшего от Архангельска доблестного твоего слугу поручика Мехоношина выслушал, я не раз и не два с ним беседовал, во все подробности взошел, я листы прочитал некоторые и стороною про воеводу князя Прозоровского выведал. Верен он тебе, как и на Азове был верен, как и покойный Лефорт был тебе верен. И по-хорошему сделал, что сих злоумышленников в узилище заключил...
Трубка наконец раскурилась, Петр весь окутался дымом, молчал. Ромодановский все говорил своим высоким, ровным голосом, рассказывал про заговор в Архангельске, про восставших на острове мужиков, про то, как убит был верный царев слуга – думный дворянин Ларионов, про то, как ушли мужики добывать зипуна в дальние леса, как тех мужиков поставил к делу в свое время Сильвестрка Иевлев – вор и государственный преступник. Было будто бы слышно, что те лесные приходимцы, бесчинствуя на дорогах, убили государева офицера господина Ремезова, что...
– Про Ремезова врешь! – перебил Петр. – Ремезова не они убили, а князя Черкасского племянничек, коего ты изловить никак не можешь...
– Они! – упрямо повторил Ромодановский. – Они и к Москве придут, от них всего жди. Они верных тебе людей – бояр, да князьев, да воевод всех изведут...
– Уж бояре да князья – чего вернее! – крикнул Петр. – Одни Хованские да Милославские чего стоят. Я-то помню...
Князь-кесарь смолчал, вздохнул.
– Не поверил бы про Иевлева, когда бы не Прозоровский! – молвил Петр. – Но только, что Алексей Петрович человек верный, то истинно. Ежели азовские смерды да холопи на Архангельске взыграли – Сильвестр первым на них бы пошел, истинно так...
Ромодановский молчал; блестящими, оплывшими глазками смотрел на Петра, слушал, как тот, дергая щекой, вслух то утверждает невиновность Иевлева, то вдруг сомневается, припоминая какие-то давние слова, сказанные Сильвестром Петровичем не то на Переяславском озере, не то в Преображенском... Слушал и поддакивал царю:
– Так, так, Петр Алексеевич, так, ненаглядный, так, солнышко краснее. Не просто то дело, нет, не просто. А ныне времена не легкие, сам говоришь – пред большими делами стоим, многое ожидаем, с недовыдерганными корнями стрелецкими – как сии дела делать? Коли смута зачалась, верчение сделалось...
– Так ведь Сильвестр-то! – опять мучаясь и не веря крикнул Петр. – Сильвестр! Мне давеча Меншиков говорил да Головин – оба в два голоса, что де кто-кто, а Иевлев... Ты вот что, ты, Федор Юрьевич, пошли к Архангельску какого ни есть мужика потолковее. Пущай сам допросит – с умом. Али, может, сюда привести? Тут бы и потолковать?
– Да для чего сюда, Петр Лексеевич? Там и народишко весь, там оно и виднее. А мужика, что ж. Мужика – подумаем. Покуда их еще всех изловят, не враз оно сделается. Ведь бунт готовился. Страшное дело. Думного-то дворянина...
Петр замахал руками, оскалился:
– Слышал, знаю. Ну, иди, трудись, иди. Что-то вовсе ты звероподобен сделался, князинька! Вина много трескаешь? Морда оплыла, синий весь...
С трудом поднявшись, князь-кесарь ответил смиренно:
– Винища и не вижу. Трудов немало, Петр Алексеевич, да при сих трудах один я. Всем иным либо недосуг, либо жалостливы. А я...
Он опять утер слезу, подошел к руке. Петр руку отдернул:
– Ну-ну, иди, иди.
И, помолчав, добавил:
– Одно в тебе есть – не сребролюбив. Одно – единое. Не сребролюбив и будто бы предан. Будто бы...
Когда князь-кесарь был уже в дверях, спросил:
– Афанасий чего пишет? Он-то знает! Без него нельзя, слышишь ли?
– Слышу, государь! – с трудом кланяясь, ответил Ромодановский. – Как не слышать!
Петр кликнул денщика, сердито приказал закладывать одноколку.
3. ЗВЕРЬ
К всесильнейшему цареву свойственнику Молчан попал на третий день после беседы с дьяком и на подворье встретил Мехоношина, который быстрым шагом шел к калитке. Поручик что-то насвистывал и был в таком добром расположении духа, что даже не заметил сивобородого мужика, прижавшегося к высокому тыну.
«Худо, – подумал Молчан, – вовсе худо!»
Но все-таки не ушел, а остался ждать и прождал с полудня до сумерек. Перед самым вечером шустрый парень вышел к нему возле черного крыльца и спросил:
– Для чего князь надобен?
– То, брат, я ему самому и поведаю.
– Вишь, как...
– Да уж так.
– А коли так, то и иди себе, смерд, со двора, да богу молись, что живым отсюдова справился.
Молчан огорчился, что срывается столь дорогое дело, и, стараясь говорить поелейнее, рассказал:
– Проведавши об великом благочестии князя-кесаря, желал бы я, раб недостойный, сему Федору Юрьевичу в ихние ручки поднести нечаянно мне доставшиеся свечу царьградскую, скляницу песка с реки Иорданской, да еще щепу от дуба маврикийского...
Парень поцокал зубом, покачался с каблука на носок и велел идти за ним. Молчан пошел, запоминая, для всякого опасения, путь. Сначала парень поднялся на галерею, потом зашагал по лестнице вниз. В темноте миновали многие тихие покои, где пред образами теплились лампады; потом вошли в низкие, глухие, со сводчатыми потолками сени. Окна здесь были забраны репьястыми железными ржавыми решетками, в стенах Молчан приметил железные с цепями кольца, лавки были ободраны, и пахло, словно в глухом бору, зверем. Мутный свет едва полз в маленькие слюдяные фортки, скоро и он погас, вечер догорел. Было душно, очень тихо и жутковато.
– Как княжеский дворецкий взойдет – так ему и подашь дары свои, – со странной усмешкой молвил парень. – Он тебе за то и зелена вина поднесет, ты не чинись, пей...
– Мне бы князю самому в руки...
– Не наша воля. Дворецкий, может, и сделает. Жди...
Молчан сел на лавку, еще огляделся. Перед небольшим иконостасом, перед старого письма иконами мягким светом светила лампада. По углам сеней в шандалах потрескивали новые, видать только что зажженные свечи.
С тяжелым чавкающим сырым звуком открылась вдруг низкая, кованная железом дверь. Молчан вгляделся, вздрогнул, встал, прижался к стене. Вместо князя, которого он ждал, в сумерках, принюхиваясь, держа огромную, лобастую голову чуть набок, поблескивая умными и недоверчивыми маленькими глазами, из глубокого лаза выходил бурый, в свалявшейся шерсти, старый, матерый медведь.
Глухо поваркивая, взбрасывая высокий зад, он совсем вошел в сени, потянул в себя воздух и уставился на человека. За спиною Молчана, из-за репьястого железа его позвали. Ковыляя и принюхиваясь, мягким шагом с перевалкою он пошел на зов и, поднявшись на задние лапы, принял поднос, на котором были штоф вина, кубок и калач.
– Его и одаришь! – раздался из-за железной решетки покойно-насмешливый голос. – Он примет.
Молчан подумал мгновение, ответил с хитростью:
– Освященную свечу царьградскую, песок с реки Иорданской, щепу дуба маврикийского сей зверь получит от меня, егда умру. Сие кощунство вы, холопи благочестивейшего князя, без ведома его творите, и быть вам перед Федором Юрьевичем в ответе, паки и перед государем-батюшкой...
Из-за решетки коротко посвистали, медведь, покачиваясь и принюхиваясь, пошел на Молчана. Молчан не отступил, но тверже оперся спиною о стену, вынул нож, с которым никогда не расставался, и, держа его на высоте груди жалом вперед, приготовился ждать того последнего мгновения, когда надо будет ударить – метко и всего один раз, ибо долго драться с таким матерым зверем немыслимо.
– Убери нож! – раздался тот же покойно-насмешливый голос.
– Уведи зверя! – ответил Молчан.
Медведь подошел и еще понюхал, потом вдруг смешно поклонился.
– Пей чару! – сказали из-за решетки.
– Про чье здоровье?
– Про здоровье князя-кесаря боярина Ромодановского...
– Ин выпью!
Держа все так же нож в правой руке, Молчан налил левой из штофа в кубок до краев, выпил крутыми глотками и закусил калачом. Вино было простое, сильно настоенное на перце. Закусив, Молчан быстро смял калач, вдруг неожиданно сунул в приоткрытую жарко дышащую пасть медведя. Зверь стал было жевать, но калач неудобно пристал к небу, и медведь зацмокал. Он был так близко от Молчана, что тот видел будылья от соломы в его свалявшейся шерсти на загрудинье и слышал запах парного мяса, который исходил из розовато-синей пасти зверя...
– Отдай же ему что принес для князя! – велел покойный голос из-за решетки.
– Не отдам!
– Так он и сам, детушка, возьмет, да только и с твоей шкурой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94