..
Кто-то сзади дотронулся до его локтя – он обернулся. Рябов со странным весело-сердитым выражением лица сказал Сильвестру Петровичу на ухо:
– Мой-то пострел чего сотворил...
– А чего?
– Сын богоданный, Иван...
– Здесь он, что ли? – догадался Сильвестр Петрович.
– Здесь, чертенок. И как взобрался – никто не видел. Что теперь делать?
У Сильвестра Петровича дрожали губы – не мог сдержать улыбку. Улыбался и Рябов, но глаза глядели озабоченно.
– Отодрал бы как Сидорову козу, да рука не поднимается! – сказал он. – Я в прежние времена так же на лодью удрал к батюшке, и хватило же дурости – об том Ваньке поведал. Теперь и спрос короток...
– Как на Соловки придем – отдашь парня монасям, они домой доставят! – посоветовал Сильвестр Петрович.
Рябов сердито крякнул:
– Еще раз уйдет! Нерушимое его решение, теперь хоть убей – по-своему сделает...
– А что он сейчас?
– Да что, – ничего! Сидит в трюме, сухарь точит.
– Не укачался?
– Будто нет...
Сильвестру Петровичу опять стало смешно.
– Ты не горюй, Иван Савватеевич! – сказал он. – Таисье Антиповне отпишем с Соловков, будет малый при тебе. Ты у штурвала, он с тобой, пусть привыкает к морскому делу. А со временем отошлем на Москву, в навигацкую школу.
Рябов взглянул в глаза Иевлеву, тихо сказал:
– Кабы так дело шло, а то ведь иначе повернется. Солдат тайно брали, для чего? Не для богомолья же, Сильвестр Петрович? Крутую кашу завариваем, чую... Ну да ладно, что там...
К сумеркам Ванятка стоял рядом с отцом у штурвала. Лицо его покраснело от ветра, глаза слезились, но он стоял твердо, по-отцовски и так же, как кормщик, щурил зеленые глаза...
– А царевича ты не робей! – тихонько говорил Рябов сыну. – Он, небось, наверх и не выйдет, на море и не взглянет. Укачался Алеха. А как стишает – ты иди к солдатам в трюм, они не обидят.
– Ужин-то давать станут? – осведомился Ванятка.
– Должно, дадут!
– То-то, что дадут. Мне вот брюхо подвело.
Ужинали отец с сыном из одной миски – хлебали щи, заедали сухарем. Рядом стоял боцман Семисадов, удивлялся:
– Справный едок твой-то парень. Ежели приметам верить – долго жить на море станет. Я в его годы тоже не дурак был хлебца покушать, да куда мне до него, твоего сынка...
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Дружно – не грузно, а один и у каши загинет.
Пословица
1. В СОЛОВЕЦКОЙ ОБИТЕЛИ
10 августа флот стал на якоря у Заяцкого острова. Петр с сыном Алексеем, с графом Головиным, с Меншиковым и командирами полков съехали молиться в обитель, над которой неумолчно гудел колокольный звон в честь царева прибытия, а Иевлеву и Апраксину велено было выйти в море и, разделив корабли на две эскадры, повести длительное потешное сражение. Корабли делили конаньем – жеребием, приговаривая и перехватывая рукою палку:
– Перводан, другодан, на колодце угадан, пятьсот – судья, пономарь – лодья, Катерине – кочка, сломанная ножка, прела горела, за море летела, в церкви стала, кум да кума, по кубышке дыра, на стене ворон, жил сокол – колокол: корабль мне, корабль тебе, кому корабль? Мой верх!
Свитские бояре, кудахча от страха, еще рассаживались в шлюпки – идти к берегу, а на судах обеих эскадр уже начиналась та напряженная деятельность, которая всегда предшествует крупным маневрам или сражению. Корабли Сильвестра Петровича подняли синие кормовые флаги, эскадра Апраксина – белые. Иевлев в контрадмиральском мундире, при шпаге, в треуголке медленно прохаживался по шканцам, Апраксин оглядывал со своего флагманского корабля хмурые берега островов, суету на судах синего флота, таинственно улыбался и вздыхал: с Иевлевым даже в шутку сражаться было нелегко.
После всенощной баталия началась.
Пушечная раскатистая пальба всю ночь беспокоила обитель, мешала спать, будоражила монахов. Братия из бывших воинских людей – отец оружейник, отец пороховщик, отец пушечник далеко за полночь торчали на монастырской стене, переругивались друг с другом, бились об заклад, кто победит – синие или белые. Монастырские копейщики лаяли друг друга непотребными голосами, игумен разогнал их по кельям посохом, приговаривая:
– Ишь, воины клятые, ишь, развоевались!
Утром с башни монастыря Петр в трубу оглядывал маневры кораблей и радовался хитростям обоих адмиралов. Море ярко сверкало под солнцем, корабли двигались величественно, словно лебеди, красиво серебрились круглые дымки пушечных выстрелов, ветер развевал огромные полотнища трехцветных флагов, – синие и белые флоты на мачтах все-таки несли русские флаги.
– Что ж, нынче и не совестно на Балтике показаться! – неторопливо произнес Федор Алексеевич. – Как надо обстроились...
– Вздоры городишь, – оборвал Петр. – Мало еще, ох, мало...
– Строят больно, мин гер, не торопясь, не утруждаючи себя, – пожаловался Меншиков. – Истинно говорю, чешутся, а дела не видать быстрого...
Петр повернулся к Александру Даниловичу, сказал с бешенством:
– Ты больно хорошо! Для чего, собачий сын, и ныне монастырь обобрал? Что тебе монаси спать не дают? Всего тебе, дьяволу, мало! Сколь сил кладу, дабы сих монасей работать заставить, а ты им безделье сулишь и за то посулы с них тянешь! Черт жадный, я тебе золото твое в утробу ненасытную вгоню!
Размахнувшись, он ударил Меншикова подзорной трубой по голове с такою силой, что из оправы выскочило одно стекло и, подпрыгивая, покатилось по камням башни. Александр Данилович наклонился, поднял стекло, проворчал:
– Возьми, мин гер Питер. Потеряешь – опять я бит буду!
И пожаловался Головину:
– Во всяком деле моя вина, а что доброе делаю – того никому не видно...
– То-то бедолага! – сердито усмехнулся Петр и стал опять смотреть на далекие корабли.
Весь день он провел на башне, только ко всенощной сходил в собор и, растолкав монахов на левом клиросе, запел с ними низким, густым басом. Здесь было холодно и сыро, Петр Алексеевич поеживался, потом вдруг стянул с головы графа Головина парик, напялил на свои кудри и опять стал выводить низкую ноту, смешно открывая рот. А плешивый Головин косился на царя и оглаживал руками стынущую лысину. В монастырской трапезной вместе с монахами Петр со свитою поужинал рыбными щами и вновь отправился на башню, томясь в ожидании вестей. Ночью он спал беспокойно, часто вскакивал, садился на подоконник, жадно вдыхал морской воздух, спрашивал:
– Данилыч, спишь?
Тот, подымая голову от кожаной дорожной подушки, дерзко огрызался:
– Хоть бы очи дал сомкнуть, мин гер, ей-ей ум за разум у меня заходит от сей жизни. Днем колотишь, ночью спать не велишь...
– Ну, спи, спи! – виновато басил Петр.
И шел в соседнюю келью – говорить с Головиным. Тот не спал – сидел в длинной шелковой рубашке с ногами на лавке, расчесывал голую жирную грудь, удивлялся:
– Не спишь, государь? А надо бы! Ты, государь-надежа, молодешенек, тебе сон наипервеющее дело. Давеча поглядел на тебя – глаза красные, сам весь томишься. Беречься надобно...
Петр вздыхал по-детски:
– Нету сна, Алексеич! Нету!
– А ты тараканов считай, – советовал, уютно позевывая, Головин. – Один таракан да два таракана – три таракана. Три таракана – да к ним един таракан – четыре. Четыре да еще таракан – вот тебе и пяток. С сим и заснешь. Я в твои-то годы никак до дюжины не доживал...
Царь вдруг рассердился:
– Спать все горазды. Выдумали дьяволы ленивые: едут в тележке в дальний путь – не спят. А на место приехал – и повалился. Так всю Россию некий полномочный господин и проспит. Ныне велю: спать в пути, а как куда доехал – исправляй дела...
– По нашим-то дорогам не больно поспишь...
– А ты не робей! – жестко сказал Петр. – Ремнями пристегнись к возку, чтобы не вывалиться, и тараканов своих считай. Дела, Алексеич, больно много у нас, а спим – будто все переделали...
Он говорил сердито и видел, что Головин в сумерках улыбается, но не с насмешкою, а с грустью и с какою-то странной, несвойственной ему умиленностью.
– Что смешного-то? – резко спросил Петр.
– Смешного? – удивился Федор Алексеевич. – Что ты, государь. Я вот слушаю тебя и думаю – трудно тебе, а? Трудно эдак ночи-то жить. Ночи, ведь они длинные, ох, длинные...
Так миновало еще четыре дня. На пятый в келью, которую занимал Петр, вошел высокий, решительного вида, распухший от комариных укусов офицер и, поклонившись, вынул из-за обшлага бумагу. Рукою Щепотева были написаны всего два слова: «Идти возможно».
Петр, счастливо глядя на офицера, велел подать ему кружку двойной водки – сиречь крепыша. Офицер стоял прямо, развернув широкие плечи, взор его светился яростным обожанием.
– Сей крепыш пить тебе за успех некоторого известного нам дела, – твердым молодым голосом произнес Петр, – и пить до дна...
Офицер, не отрывая взгляда от Петра, крепко прижимая щепоть, перекрестился и единым духом выпил всю кружку. Меншиков поднес ему крендель. Он крендель бережно спрятал за пазуху, поклонился как-то странно, набок и стал оседать. Александр Данилович с дежурным денщиком его подхватили.
– Со всем бережением и с честью уложить! – велел Петр. – Он ни в чем не повинен, кое время не спал, славно исполнил долг свой...
И приказал палить из монастырской башенной пушки трижды, дабы флот становился на якоря.
Меншиков пошел на башню.
Петр догнал его, дернул за рукав, сказал с восторгом в голосе:
– Нынче же и выйдем, слышь, Данилыч!
– Да уж вижу! – ответил Меншиков все еще обиженным голосом.
Тысячи чаек носились над монастырскими стенами, кричали, падали отвесно в воду. Толкая друг друга плечами, Петр и Меншиков забили в ствол заряд, не одну, но полторы меры пороху, долго прибивали ржавым пробойником пыж. Тощий монах с длинной бородой держал в руке тлеющий фитиль. Петр подсыпал в затравку пороху, монах-пушкарь спросил:
– Благослови, государь, палить?
– Благословляю! – усмехнулся Петр.
Пушка пальнула три раза, флагманский корабль ответил условленным сигналом – два выстрела и погодя еще два. Синий флот пошел к острову – принимать государя.
Прощаясь, Петр говорил архимандриту:
– Монасей, отче, ни единого на берег не спущай! Долгоязычны больно, наболтают чего не след. И в соборе служите якобы при мне, а ежели кто засомневается – с тем построже. Здесь, дескать, государь – обитель твоя, вишь, раскинулась – спасается со схимниками, либо на иной островишко отъехал. Особливо берегись, отче, праздно болтающих, един такой многих жизней может лишить...
Монахам руку для целования не дал, крикнул сердито:
– Рано прощаетесь! Я в море до утра, долго у вас буду...
После всенощной он уже был на «Святых Апостолах», выспрашивал подробности потешного сражения, хохотал, откидывая назад голову, дразнил горячившихся Апраксина и Сильвестра Петровича. Оба адмирала так загорели за эти дни в море, что Меншиков назвал их арабами. Памбург, сидя рядом с Петром, говорил ему по-немецки, шепотом:
– Не нахожу слов, чтобы выразить мое удовольствие службою под командой столь доблестных адмиралов. Они еще не слишком опытны и немало им предстоит изучить в морском искусстве, но бог наделил их острым умом, храбростью, хитростью и силою воли.
Варлан кивал лохматым париком, пил пиво, хвалил матросов.
Петр с грустной улыбкой сказал вдруг:
– А я сижу и вспоминаю юность нашу – Переяславль, и как господин Гордон тогда тонул, вечная ему память, добрый был воин...
Все помолчали немного, потом молодость взяла свое, вновь начался хохот, пошли шутки.
...К вечеру 16 августа эскадра встала на якоря перед Усольем Нюхчей. Часть кораблей Петр приказал сосредоточить под горою Рислуды, часть привел к Вардер-горе. Здесь флот уже ждал адмирал Крюйс, серый от лихорадки. Петр с ним расцеловался, сказал, кивнув головой на Апраксина и Сильвестра Петровича:
– Справились, дошли, а, Корнелий Иванович? Вот Федор, вот Сильвестр, да шхипером на эскадре Рябов, кормщик.
Адмирал Крюйс медленно поднял взор, поправил крупные кольца парика, сказал голосом негромким, но исполненным скрытой силы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Кто-то сзади дотронулся до его локтя – он обернулся. Рябов со странным весело-сердитым выражением лица сказал Сильвестру Петровичу на ухо:
– Мой-то пострел чего сотворил...
– А чего?
– Сын богоданный, Иван...
– Здесь он, что ли? – догадался Сильвестр Петрович.
– Здесь, чертенок. И как взобрался – никто не видел. Что теперь делать?
У Сильвестра Петровича дрожали губы – не мог сдержать улыбку. Улыбался и Рябов, но глаза глядели озабоченно.
– Отодрал бы как Сидорову козу, да рука не поднимается! – сказал он. – Я в прежние времена так же на лодью удрал к батюшке, и хватило же дурости – об том Ваньке поведал. Теперь и спрос короток...
– Как на Соловки придем – отдашь парня монасям, они домой доставят! – посоветовал Сильвестр Петрович.
Рябов сердито крякнул:
– Еще раз уйдет! Нерушимое его решение, теперь хоть убей – по-своему сделает...
– А что он сейчас?
– Да что, – ничего! Сидит в трюме, сухарь точит.
– Не укачался?
– Будто нет...
Сильвестру Петровичу опять стало смешно.
– Ты не горюй, Иван Савватеевич! – сказал он. – Таисье Антиповне отпишем с Соловков, будет малый при тебе. Ты у штурвала, он с тобой, пусть привыкает к морскому делу. А со временем отошлем на Москву, в навигацкую школу.
Рябов взглянул в глаза Иевлеву, тихо сказал:
– Кабы так дело шло, а то ведь иначе повернется. Солдат тайно брали, для чего? Не для богомолья же, Сильвестр Петрович? Крутую кашу завариваем, чую... Ну да ладно, что там...
К сумеркам Ванятка стоял рядом с отцом у штурвала. Лицо его покраснело от ветра, глаза слезились, но он стоял твердо, по-отцовски и так же, как кормщик, щурил зеленые глаза...
– А царевича ты не робей! – тихонько говорил Рябов сыну. – Он, небось, наверх и не выйдет, на море и не взглянет. Укачался Алеха. А как стишает – ты иди к солдатам в трюм, они не обидят.
– Ужин-то давать станут? – осведомился Ванятка.
– Должно, дадут!
– То-то, что дадут. Мне вот брюхо подвело.
Ужинали отец с сыном из одной миски – хлебали щи, заедали сухарем. Рядом стоял боцман Семисадов, удивлялся:
– Справный едок твой-то парень. Ежели приметам верить – долго жить на море станет. Я в его годы тоже не дурак был хлебца покушать, да куда мне до него, твоего сынка...
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Дружно – не грузно, а один и у каши загинет.
Пословица
1. В СОЛОВЕЦКОЙ ОБИТЕЛИ
10 августа флот стал на якоря у Заяцкого острова. Петр с сыном Алексеем, с графом Головиным, с Меншиковым и командирами полков съехали молиться в обитель, над которой неумолчно гудел колокольный звон в честь царева прибытия, а Иевлеву и Апраксину велено было выйти в море и, разделив корабли на две эскадры, повести длительное потешное сражение. Корабли делили конаньем – жеребием, приговаривая и перехватывая рукою палку:
– Перводан, другодан, на колодце угадан, пятьсот – судья, пономарь – лодья, Катерине – кочка, сломанная ножка, прела горела, за море летела, в церкви стала, кум да кума, по кубышке дыра, на стене ворон, жил сокол – колокол: корабль мне, корабль тебе, кому корабль? Мой верх!
Свитские бояре, кудахча от страха, еще рассаживались в шлюпки – идти к берегу, а на судах обеих эскадр уже начиналась та напряженная деятельность, которая всегда предшествует крупным маневрам или сражению. Корабли Сильвестра Петровича подняли синие кормовые флаги, эскадра Апраксина – белые. Иевлев в контрадмиральском мундире, при шпаге, в треуголке медленно прохаживался по шканцам, Апраксин оглядывал со своего флагманского корабля хмурые берега островов, суету на судах синего флота, таинственно улыбался и вздыхал: с Иевлевым даже в шутку сражаться было нелегко.
После всенощной баталия началась.
Пушечная раскатистая пальба всю ночь беспокоила обитель, мешала спать, будоражила монахов. Братия из бывших воинских людей – отец оружейник, отец пороховщик, отец пушечник далеко за полночь торчали на монастырской стене, переругивались друг с другом, бились об заклад, кто победит – синие или белые. Монастырские копейщики лаяли друг друга непотребными голосами, игумен разогнал их по кельям посохом, приговаривая:
– Ишь, воины клятые, ишь, развоевались!
Утром с башни монастыря Петр в трубу оглядывал маневры кораблей и радовался хитростям обоих адмиралов. Море ярко сверкало под солнцем, корабли двигались величественно, словно лебеди, красиво серебрились круглые дымки пушечных выстрелов, ветер развевал огромные полотнища трехцветных флагов, – синие и белые флоты на мачтах все-таки несли русские флаги.
– Что ж, нынче и не совестно на Балтике показаться! – неторопливо произнес Федор Алексеевич. – Как надо обстроились...
– Вздоры городишь, – оборвал Петр. – Мало еще, ох, мало...
– Строят больно, мин гер, не торопясь, не утруждаючи себя, – пожаловался Меншиков. – Истинно говорю, чешутся, а дела не видать быстрого...
Петр повернулся к Александру Даниловичу, сказал с бешенством:
– Ты больно хорошо! Для чего, собачий сын, и ныне монастырь обобрал? Что тебе монаси спать не дают? Всего тебе, дьяволу, мало! Сколь сил кладу, дабы сих монасей работать заставить, а ты им безделье сулишь и за то посулы с них тянешь! Черт жадный, я тебе золото твое в утробу ненасытную вгоню!
Размахнувшись, он ударил Меншикова подзорной трубой по голове с такою силой, что из оправы выскочило одно стекло и, подпрыгивая, покатилось по камням башни. Александр Данилович наклонился, поднял стекло, проворчал:
– Возьми, мин гер Питер. Потеряешь – опять я бит буду!
И пожаловался Головину:
– Во всяком деле моя вина, а что доброе делаю – того никому не видно...
– То-то бедолага! – сердито усмехнулся Петр и стал опять смотреть на далекие корабли.
Весь день он провел на башне, только ко всенощной сходил в собор и, растолкав монахов на левом клиросе, запел с ними низким, густым басом. Здесь было холодно и сыро, Петр Алексеевич поеживался, потом вдруг стянул с головы графа Головина парик, напялил на свои кудри и опять стал выводить низкую ноту, смешно открывая рот. А плешивый Головин косился на царя и оглаживал руками стынущую лысину. В монастырской трапезной вместе с монахами Петр со свитою поужинал рыбными щами и вновь отправился на башню, томясь в ожидании вестей. Ночью он спал беспокойно, часто вскакивал, садился на подоконник, жадно вдыхал морской воздух, спрашивал:
– Данилыч, спишь?
Тот, подымая голову от кожаной дорожной подушки, дерзко огрызался:
– Хоть бы очи дал сомкнуть, мин гер, ей-ей ум за разум у меня заходит от сей жизни. Днем колотишь, ночью спать не велишь...
– Ну, спи, спи! – виновато басил Петр.
И шел в соседнюю келью – говорить с Головиным. Тот не спал – сидел в длинной шелковой рубашке с ногами на лавке, расчесывал голую жирную грудь, удивлялся:
– Не спишь, государь? А надо бы! Ты, государь-надежа, молодешенек, тебе сон наипервеющее дело. Давеча поглядел на тебя – глаза красные, сам весь томишься. Беречься надобно...
Петр вздыхал по-детски:
– Нету сна, Алексеич! Нету!
– А ты тараканов считай, – советовал, уютно позевывая, Головин. – Один таракан да два таракана – три таракана. Три таракана – да к ним един таракан – четыре. Четыре да еще таракан – вот тебе и пяток. С сим и заснешь. Я в твои-то годы никак до дюжины не доживал...
Царь вдруг рассердился:
– Спать все горазды. Выдумали дьяволы ленивые: едут в тележке в дальний путь – не спят. А на место приехал – и повалился. Так всю Россию некий полномочный господин и проспит. Ныне велю: спать в пути, а как куда доехал – исправляй дела...
– По нашим-то дорогам не больно поспишь...
– А ты не робей! – жестко сказал Петр. – Ремнями пристегнись к возку, чтобы не вывалиться, и тараканов своих считай. Дела, Алексеич, больно много у нас, а спим – будто все переделали...
Он говорил сердито и видел, что Головин в сумерках улыбается, но не с насмешкою, а с грустью и с какою-то странной, несвойственной ему умиленностью.
– Что смешного-то? – резко спросил Петр.
– Смешного? – удивился Федор Алексеевич. – Что ты, государь. Я вот слушаю тебя и думаю – трудно тебе, а? Трудно эдак ночи-то жить. Ночи, ведь они длинные, ох, длинные...
Так миновало еще четыре дня. На пятый в келью, которую занимал Петр, вошел высокий, решительного вида, распухший от комариных укусов офицер и, поклонившись, вынул из-за обшлага бумагу. Рукою Щепотева были написаны всего два слова: «Идти возможно».
Петр, счастливо глядя на офицера, велел подать ему кружку двойной водки – сиречь крепыша. Офицер стоял прямо, развернув широкие плечи, взор его светился яростным обожанием.
– Сей крепыш пить тебе за успех некоторого известного нам дела, – твердым молодым голосом произнес Петр, – и пить до дна...
Офицер, не отрывая взгляда от Петра, крепко прижимая щепоть, перекрестился и единым духом выпил всю кружку. Меншиков поднес ему крендель. Он крендель бережно спрятал за пазуху, поклонился как-то странно, набок и стал оседать. Александр Данилович с дежурным денщиком его подхватили.
– Со всем бережением и с честью уложить! – велел Петр. – Он ни в чем не повинен, кое время не спал, славно исполнил долг свой...
И приказал палить из монастырской башенной пушки трижды, дабы флот становился на якоря.
Меншиков пошел на башню.
Петр догнал его, дернул за рукав, сказал с восторгом в голосе:
– Нынче же и выйдем, слышь, Данилыч!
– Да уж вижу! – ответил Меншиков все еще обиженным голосом.
Тысячи чаек носились над монастырскими стенами, кричали, падали отвесно в воду. Толкая друг друга плечами, Петр и Меншиков забили в ствол заряд, не одну, но полторы меры пороху, долго прибивали ржавым пробойником пыж. Тощий монах с длинной бородой держал в руке тлеющий фитиль. Петр подсыпал в затравку пороху, монах-пушкарь спросил:
– Благослови, государь, палить?
– Благословляю! – усмехнулся Петр.
Пушка пальнула три раза, флагманский корабль ответил условленным сигналом – два выстрела и погодя еще два. Синий флот пошел к острову – принимать государя.
Прощаясь, Петр говорил архимандриту:
– Монасей, отче, ни единого на берег не спущай! Долгоязычны больно, наболтают чего не след. И в соборе служите якобы при мне, а ежели кто засомневается – с тем построже. Здесь, дескать, государь – обитель твоя, вишь, раскинулась – спасается со схимниками, либо на иной островишко отъехал. Особливо берегись, отче, праздно болтающих, един такой многих жизней может лишить...
Монахам руку для целования не дал, крикнул сердито:
– Рано прощаетесь! Я в море до утра, долго у вас буду...
После всенощной он уже был на «Святых Апостолах», выспрашивал подробности потешного сражения, хохотал, откидывая назад голову, дразнил горячившихся Апраксина и Сильвестра Петровича. Оба адмирала так загорели за эти дни в море, что Меншиков назвал их арабами. Памбург, сидя рядом с Петром, говорил ему по-немецки, шепотом:
– Не нахожу слов, чтобы выразить мое удовольствие службою под командой столь доблестных адмиралов. Они еще не слишком опытны и немало им предстоит изучить в морском искусстве, но бог наделил их острым умом, храбростью, хитростью и силою воли.
Варлан кивал лохматым париком, пил пиво, хвалил матросов.
Петр с грустной улыбкой сказал вдруг:
– А я сижу и вспоминаю юность нашу – Переяславль, и как господин Гордон тогда тонул, вечная ему память, добрый был воин...
Все помолчали немного, потом молодость взяла свое, вновь начался хохот, пошли шутки.
...К вечеру 16 августа эскадра встала на якоря перед Усольем Нюхчей. Часть кораблей Петр приказал сосредоточить под горою Рислуды, часть привел к Вардер-горе. Здесь флот уже ждал адмирал Крюйс, серый от лихорадки. Петр с ним расцеловался, сказал, кивнув головой на Апраксина и Сильвестра Петровича:
– Справились, дошли, а, Корнелий Иванович? Вот Федор, вот Сильвестр, да шхипером на эскадре Рябов, кормщик.
Адмирал Крюйс медленно поднял взор, поправил крупные кольца парика, сказал голосом негромким, но исполненным скрытой силы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94