Шаутбенахт Боцис, галерным флотом командует. Лучшего учителя не отыскать...
Иван Иванович не ответил, хоть о Боцисе и слышал много хорошего. Хотелось все-таки на корабль, а не на галеру.
– Что молчишь? – спросил Апраксин.
Гардемарин кашлянул и сказал, прямо и бесстрашно глядя в глаза Апраксину, что пусть простит его генерал-адмирал, но в навигацком училище навидался он такого лиха от учителей-иноземцев, что служить бы хотел под начальством русского офицера.
– Так, так! – опять произнес Апраксин. – Так.
И начал долго, с интересом рассматривать гардемарина. Потом велел:
– Сядь поближе.
Подумал и заговорил:
– Иноземец иноземцу рознь. Сей шаутбенахт Боцис единственный из иноземцев, который, нанимаясь на русскую службу, не спросил, какое ему пойдет жалованье. И не токмо сразу не спросил, но впоследствии долго о деньгах не спрашивал, пока вовсе не прожился, что и на хлеб не стало. Тогда и вспомнил, и, государево жалованье получив, не посчитал его, а высыпал в шкатулку, и не вспоминал более, пока вновь не прожился. Недосуг ему деньги считать, не то что иным некоторым прочим...
Лицо Апраксина смягчилось, он длинно вздохнул, помотал головою, сказал с грустью:
– Еще был такой – Гордон. И еще немногие... А сей – на него положусь, как на Сильвестра Петровича Иевлева, как на самого себя. Храбр, прямодушен, в исполнении долга своего воинского через самую смерть переступит, а сделает по-доброму. И моряк искуснейший. Галерный флот – дело трудное, он же, с помощью божьей, справляется. Он тебя возьмет, даст тебе галеру под командование. Слушай меня, я дело советую. Молчишь?
Иван Иванович опустил голову.
– В отца – упрям! – спокойно сказал Апраксин. – Как знаешь. Будет баталия – позавидуешь галерному флоту, он у нас нынче большие дела делает. Значит, к Калмыкову?
– К нему, господин генерал-адмирал.
– Ну иди! Вели моим именем писцу приказ написать.
Рябов встал, поклонился.
– Все ж к шаутбенахту зайдем! – сказал Апраксин. – Пусть на тебя поглядит. Он с твоим батюшкой вместе меня под Выборгом выручал, отца знает, надобно ему и на сына взглянуть. Да и схож ты с батюшкой...
Вдвоем они миновали сени, вошли в комнату, поменьше, чем та, где сидел Федор Матвеевич. У маленького окна тяжело склонился над картами адмирал Боцис. Воротник мундира туго подпирал его шею; лицо, обрамленное седыми курчавыми волосами, было спокойно и неподвижно. И такая тишина стояла в жарко натопленной комнатке, что у Рябова сразу зазвенело в ушах.
– Герр шаутбенахт! – негромко произнес Апраксин.
Боцис не откликнулся. Федор Матвеевич быстро подошел к нему, взял его за руку. Шаутбенахт покачнулся, медленно стал оседать на правую сторону. Вдвоем они подняли его тяжелое, совершенно неподвижное тело, положили на стол – на разбросанные меркаторские карты, на чертежи галер, на бумаги, которые он так недавно читал и подписывал.
Вошли матросы, прибежал писец, денщик Боциса; захожий унтер-лейтенант разжился свечкой, зажег ее в изголовьи. Федор Матвеевич поцеловал покойного в лоб, спросил у денщика:
– Он какой веры-то был? Католик?
Денщик, плача, ответил:
– Кто его знает...
– В какую церковь ходил?
– А ни в какую, господин генерал-адмирал. Как австерию сделали – он туда пиво пить ходил. А то все на кораблях.
– Икона у него была?
– Вроде богородица...
– Принеси!
Денщик убежал, тотчас же вернулся. Покойный имел квартиру здесь же, рядом с адмиралтейц-коллегией. Апраксин взял овальный в серебряной рамке портрет, долго всматривался в тонкое, надменное и прекрасное лицо молодой черноволосой женщины с чайной розой на бархатном платье, положил портрет на грудь покойному.
Пришел Иевлев, тяжело дыша сел на лавку. Дьячок уже читал псалтырь, воск капал на морские карты, запахло ладаном. У Федора Матвеевича вдруг затряслось лицо, он махнул рукой, вышел в сени. То и дело хлопала дверь на блоке – шли прославленные моряки Русского флота: бригадир Чернышев, вице-адмирал Крюйс, капитан Змаевич, Голицын, Вейде; шли матросы, служившие на галерах Боциса; быстро крестясь, поклонился покойному Александр Данилович Меншиков, поцеловал его в холодный лоб генерал-фельдмаршал Борис Петрович Шереметев. Капитан Стрилье спросил у Меншикова шепотом:
– Никто не знает, господин Меншиков, как хоронить покойного... Он... к сожалению... не слишком затруднял себя... молитвой. Исходя из сего обстоятельства, мы не можем решить, каким обрядом провожать прах шаутбенахта Боциса...
– А русским! – быстро ответил Меншиков. – Мы его за русского человека почитали, по-русскому, по-православному и хоронить станем. Он нам свой был, он наши печали понимал, нашими радостями радовался. Так что ты, капитан, не хлопочи...
В сенях Апраксин сказал Ивану Ивановичу:
– Вот она, судьба-то! Рядом сидели и беседовали, а он в это самое время, один, помирал. Ну иди, дружок, иди отсюдова, тебе об смерти еще рано думать, а нам самое время. Иди к Калмыкову, он тебя примет по-доброму.
Гардемарин ушел. Федор Матвеевич сел в свое кресло перед потухшим камином, отхлебнул холодного кофею, надолго задумался. Погодя рядом с ним сел Иевлев, спросил:
– И что не везет нам так, Федор Матвеевич? Как хороший человек, так и помрет в одночасье. А теперь кого на галерный флот назначат? Нонешнее лето не пошутишь, большие дела делать станем...
– Тебя и назначим на галерный флот! – сказал Апраксин.
– Меня нельзя!
– С чего так?
– А с того, что я некоторых иноземцев взашей с флота своего сразу бы прогнал. И Петр Алексеевич то ведает.
Генерал-адмирал не ответил, потупился. Потом сказал:
– Ежели где есть у покойного Боциса родственники, надобно пенсион назначить, чтобы знали: кто России служил верой и правдой, о том не забывают. И Петра Алексеевича укланять, дабы не скупился.
– Никого у Боциса не было, – сказал Иевлев. – Один он во всем божьем мире...
3. АССАМБЛЕЯ
Сорокапушечный корабль «Святой Антоний», на котором держал свой флаг Калмыков, стоял на рейде Кроншлота, когда к его трапу подошел парусный бот с гардемарином Рябовым. Вахтенный матрос строго спросил Ивана Ивановича и дудкой вызвал вахтенного унтер-лейтенанта. Все делалось быстро, строго и толково на этом корабле, и Иван Иванович сразу почувствовал, что служить у Калмыкова будет хоть и трудно, но зато со смыслом, – на таком корабле есть чему поучиться и без дела скучать не станешь.
Унтер-лейтенант, быстрый и проворный молодой человек в тугом мундире и в треуголке с пышным плюмажем, придерживая на ходу короткую шпагу, довел гардемарина до двери каюты Калмыкова, постучался и, доложив Луке Александровичу о новом офицере, исчез. Калмыков, в расстегнутом мундире, поднялся с дивана, оглядел Ивана Ивановича и внимательно прочитал приказ генерал-адмирала.
– Ты из каких же Рябовых будешь? – спросил он, складывая бумагу. – Не первого лоцмана сын?
– Первого! – с плохо скрываемым неудовольствием ответил Иван Иванович. Его тяготили эти всегдашние вопросы: казалось, что люди, спрашивая, думают: «Отец-то у тебя хорош, а вот что ты за птица уродилась!»
– Батюшку твоего знаю! – молвил Калмыков, твердо. И спокойно продолжая разглядывать гардемарина своими слегка раскосыми глазами. – Отменный моряк. Имел честь хаживать в здешние недальние шхеры и многим ему обязан. Неустанно от него учусь...
Иван Иванович молчал, думая: «Не новости! Я-то все сие ведаю!»
– Уповаю, что батюшка твой и тебя знает, господин гардемарин, а коли знает, то облечен ты его доверием, из того делаю вывод: добрый офицер назначен на мой корабль. Рад. Садись, пообедаешь со мной.
Рябов сел, услышанные слова придали ему бодрости, на душе стало спокойнее. Калмыков между тем говорил:
– Я, гардемарин, и самого тебя со времен штурма крепости Нотебург помню, как ты там на барабане бойко барабанил. Вихры у тебя в те поры длиннющие отросли, и как тебя бывало ни увижу, все ты чего-либо точишь да зоблишь – то хлеба корку, то сухарь, то капустную кочерыжку. Забыл, небось?
– Нет, не забыл. У меня память хорошая.
Без стука отворилась дверь, в каюту Калмыкова вошел удивительного вида матрос – толстенький, с седым коком на лбу, плешивый, по-французски спросил, подавать ли наконец кушанье, или еще ждать бесконечное время. Лука Александрович по-русски ответил:
– Дважды тебе говорено: подавать! Дважды! Сколь еще надобно? В третий говорю: подавай!
– Но тогда кушанье еще не поспело! – опять по-французски с капризной нотой в голосе молвил матрос. – Уж, слава богу, я-то знаю толк в гастрономической кухне, могу понять, какое кушанье можно на стол подавать, а какое и свиньи жрать не станут...
– Подавай же! – со вздохом приказал Калмыков.
– И вино подавать?
– И вино подай!
– Сек, кристи или лафит?
– О, господи милостивый! – с тихим стоном сказал Лука Александрович. – Хлебного вина подай нам по стаканчику...
– Хлебное вино офицеру никак не прилично пить! – молвил матрос. – Мы об том не раз беседовали, а вы все свое. Уж если в морском деле ты, господин капитан-командор, более толку знаешь, нежели я, то в обращении, в туалете, в манерах и в кушаний с винами я здесь наипервейший человек. Судьба злую шутку со мной удрала, но от того, что покинула меня фортуна, нисколько иным я не стал.
И, повернувшись к Рябову, он продолжал с дрожанием в голосе:
– Поверите ли, сударь, разные лица достойнейшие и кавалеры у нас к столу бывают, вплоть даже до вице-адмиралов и посланников. А месье Калмыкову все едино, какое кушанье подано, – лишь бы ложка стояла. Они жидкого в рот не берут, а чтобы с перцем, с чесноком, с луком – горячее и густое. Вина – лакрима кристи и иные прочие – стоят на погребе без употребления, а...
– Подавай! – ударив кулаком по столу, крикнул Калмыков. – Мучитель!
Матрос пожал плечами, взбил седой кок на лбу, ушел. Рябов с улыбкой спросил:
– Юродивый, что ли?
– Зачем юродивый? Крест мой – Спафариев-дворянин. Али не слышал гисторию...
Иван Иванович ответил, что историю слышал.
– Он и есть – ерой сей фабулы. Всем прочим – смехи, мне за грехи мои ад на земле. Что с ним делать? В матросском кубрике ему не житье – грызут его денно и нощно, взял к себе – веришь ли, гардемарин, – порою посещает мысль: не наложить ли на себя руки! Одиннадцать лет сия гиря ко мне привешена. Выпороть бы его, сатану бесхвостого, один только раз, единый, так нет, не поднимается рука. Не могу! Вот и пользуется! Сел на шею и сидит, и не сбросить, до самой моей смерти так и доживу с сим добрым всадником на закукорках.
Спафариев принес миску, поставил на стол, возгласил:
– Суп претаньер а ля Людовик...
– Хлеб где?
– А у меня две руки, но разорваться мне!
Калмыков сильно сжал челюсти. Суп был так гадок, что Рябов, несмотря на голод, не мог съесть и двух ложек. Лука Александрович велел миску убрать, а принести матросских щей со снетками. Опять подождали, потом похлебали наваристых, но остывших щей. После обеда Калмыков отвел Рябова в назначенную ему каюту, где возле пушки черноусый лейтенант читал вслух застуженным голосом из модной книги под названием «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению, собранное от разных авторов».
Калмыков присел, подперся рукою, стал слушать. Иван Иванович слушал стоя:
– «Без спросу не говорить, а когда и говорить им случится, то должны они благоприятно, а не криком, и ниже с сердцу или с задору говорить, не якобы сумасброды. Неприлично им руками и ногами по столу везде колобродить, но смиренно ести. А вилками и ножиком по тарелкам, по скатерти или по блюду не чертить, не колоть и не стучать, но должны тихо и смиренно, а не избоченясь сидеть...»
– Ну, премудрость! – зевнув, сказал Калмыков.
В это мгновение у трапа дробно ударил барабан, тревожно завыл рог. По трапам загромыхали тяжелые матросские сапоги, офицеры побежали по местам. И тотчас же скорым шагом по юту прошел Петр с Апраксиным и Меншиковым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Иван Иванович не ответил, хоть о Боцисе и слышал много хорошего. Хотелось все-таки на корабль, а не на галеру.
– Что молчишь? – спросил Апраксин.
Гардемарин кашлянул и сказал, прямо и бесстрашно глядя в глаза Апраксину, что пусть простит его генерал-адмирал, но в навигацком училище навидался он такого лиха от учителей-иноземцев, что служить бы хотел под начальством русского офицера.
– Так, так! – опять произнес Апраксин. – Так.
И начал долго, с интересом рассматривать гардемарина. Потом велел:
– Сядь поближе.
Подумал и заговорил:
– Иноземец иноземцу рознь. Сей шаутбенахт Боцис единственный из иноземцев, который, нанимаясь на русскую службу, не спросил, какое ему пойдет жалованье. И не токмо сразу не спросил, но впоследствии долго о деньгах не спрашивал, пока вовсе не прожился, что и на хлеб не стало. Тогда и вспомнил, и, государево жалованье получив, не посчитал его, а высыпал в шкатулку, и не вспоминал более, пока вновь не прожился. Недосуг ему деньги считать, не то что иным некоторым прочим...
Лицо Апраксина смягчилось, он длинно вздохнул, помотал головою, сказал с грустью:
– Еще был такой – Гордон. И еще немногие... А сей – на него положусь, как на Сильвестра Петровича Иевлева, как на самого себя. Храбр, прямодушен, в исполнении долга своего воинского через самую смерть переступит, а сделает по-доброму. И моряк искуснейший. Галерный флот – дело трудное, он же, с помощью божьей, справляется. Он тебя возьмет, даст тебе галеру под командование. Слушай меня, я дело советую. Молчишь?
Иван Иванович опустил голову.
– В отца – упрям! – спокойно сказал Апраксин. – Как знаешь. Будет баталия – позавидуешь галерному флоту, он у нас нынче большие дела делает. Значит, к Калмыкову?
– К нему, господин генерал-адмирал.
– Ну иди! Вели моим именем писцу приказ написать.
Рябов встал, поклонился.
– Все ж к шаутбенахту зайдем! – сказал Апраксин. – Пусть на тебя поглядит. Он с твоим батюшкой вместе меня под Выборгом выручал, отца знает, надобно ему и на сына взглянуть. Да и схож ты с батюшкой...
Вдвоем они миновали сени, вошли в комнату, поменьше, чем та, где сидел Федор Матвеевич. У маленького окна тяжело склонился над картами адмирал Боцис. Воротник мундира туго подпирал его шею; лицо, обрамленное седыми курчавыми волосами, было спокойно и неподвижно. И такая тишина стояла в жарко натопленной комнатке, что у Рябова сразу зазвенело в ушах.
– Герр шаутбенахт! – негромко произнес Апраксин.
Боцис не откликнулся. Федор Матвеевич быстро подошел к нему, взял его за руку. Шаутбенахт покачнулся, медленно стал оседать на правую сторону. Вдвоем они подняли его тяжелое, совершенно неподвижное тело, положили на стол – на разбросанные меркаторские карты, на чертежи галер, на бумаги, которые он так недавно читал и подписывал.
Вошли матросы, прибежал писец, денщик Боциса; захожий унтер-лейтенант разжился свечкой, зажег ее в изголовьи. Федор Матвеевич поцеловал покойного в лоб, спросил у денщика:
– Он какой веры-то был? Католик?
Денщик, плача, ответил:
– Кто его знает...
– В какую церковь ходил?
– А ни в какую, господин генерал-адмирал. Как австерию сделали – он туда пиво пить ходил. А то все на кораблях.
– Икона у него была?
– Вроде богородица...
– Принеси!
Денщик убежал, тотчас же вернулся. Покойный имел квартиру здесь же, рядом с адмиралтейц-коллегией. Апраксин взял овальный в серебряной рамке портрет, долго всматривался в тонкое, надменное и прекрасное лицо молодой черноволосой женщины с чайной розой на бархатном платье, положил портрет на грудь покойному.
Пришел Иевлев, тяжело дыша сел на лавку. Дьячок уже читал псалтырь, воск капал на морские карты, запахло ладаном. У Федора Матвеевича вдруг затряслось лицо, он махнул рукой, вышел в сени. То и дело хлопала дверь на блоке – шли прославленные моряки Русского флота: бригадир Чернышев, вице-адмирал Крюйс, капитан Змаевич, Голицын, Вейде; шли матросы, служившие на галерах Боциса; быстро крестясь, поклонился покойному Александр Данилович Меншиков, поцеловал его в холодный лоб генерал-фельдмаршал Борис Петрович Шереметев. Капитан Стрилье спросил у Меншикова шепотом:
– Никто не знает, господин Меншиков, как хоронить покойного... Он... к сожалению... не слишком затруднял себя... молитвой. Исходя из сего обстоятельства, мы не можем решить, каким обрядом провожать прах шаутбенахта Боциса...
– А русским! – быстро ответил Меншиков. – Мы его за русского человека почитали, по-русскому, по-православному и хоронить станем. Он нам свой был, он наши печали понимал, нашими радостями радовался. Так что ты, капитан, не хлопочи...
В сенях Апраксин сказал Ивану Ивановичу:
– Вот она, судьба-то! Рядом сидели и беседовали, а он в это самое время, один, помирал. Ну иди, дружок, иди отсюдова, тебе об смерти еще рано думать, а нам самое время. Иди к Калмыкову, он тебя примет по-доброму.
Гардемарин ушел. Федор Матвеевич сел в свое кресло перед потухшим камином, отхлебнул холодного кофею, надолго задумался. Погодя рядом с ним сел Иевлев, спросил:
– И что не везет нам так, Федор Матвеевич? Как хороший человек, так и помрет в одночасье. А теперь кого на галерный флот назначат? Нонешнее лето не пошутишь, большие дела делать станем...
– Тебя и назначим на галерный флот! – сказал Апраксин.
– Меня нельзя!
– С чего так?
– А с того, что я некоторых иноземцев взашей с флота своего сразу бы прогнал. И Петр Алексеевич то ведает.
Генерал-адмирал не ответил, потупился. Потом сказал:
– Ежели где есть у покойного Боциса родственники, надобно пенсион назначить, чтобы знали: кто России служил верой и правдой, о том не забывают. И Петра Алексеевича укланять, дабы не скупился.
– Никого у Боциса не было, – сказал Иевлев. – Один он во всем божьем мире...
3. АССАМБЛЕЯ
Сорокапушечный корабль «Святой Антоний», на котором держал свой флаг Калмыков, стоял на рейде Кроншлота, когда к его трапу подошел парусный бот с гардемарином Рябовым. Вахтенный матрос строго спросил Ивана Ивановича и дудкой вызвал вахтенного унтер-лейтенанта. Все делалось быстро, строго и толково на этом корабле, и Иван Иванович сразу почувствовал, что служить у Калмыкова будет хоть и трудно, но зато со смыслом, – на таком корабле есть чему поучиться и без дела скучать не станешь.
Унтер-лейтенант, быстрый и проворный молодой человек в тугом мундире и в треуголке с пышным плюмажем, придерживая на ходу короткую шпагу, довел гардемарина до двери каюты Калмыкова, постучался и, доложив Луке Александровичу о новом офицере, исчез. Калмыков, в расстегнутом мундире, поднялся с дивана, оглядел Ивана Ивановича и внимательно прочитал приказ генерал-адмирала.
– Ты из каких же Рябовых будешь? – спросил он, складывая бумагу. – Не первого лоцмана сын?
– Первого! – с плохо скрываемым неудовольствием ответил Иван Иванович. Его тяготили эти всегдашние вопросы: казалось, что люди, спрашивая, думают: «Отец-то у тебя хорош, а вот что ты за птица уродилась!»
– Батюшку твоего знаю! – молвил Калмыков, твердо. И спокойно продолжая разглядывать гардемарина своими слегка раскосыми глазами. – Отменный моряк. Имел честь хаживать в здешние недальние шхеры и многим ему обязан. Неустанно от него учусь...
Иван Иванович молчал, думая: «Не новости! Я-то все сие ведаю!»
– Уповаю, что батюшка твой и тебя знает, господин гардемарин, а коли знает, то облечен ты его доверием, из того делаю вывод: добрый офицер назначен на мой корабль. Рад. Садись, пообедаешь со мной.
Рябов сел, услышанные слова придали ему бодрости, на душе стало спокойнее. Калмыков между тем говорил:
– Я, гардемарин, и самого тебя со времен штурма крепости Нотебург помню, как ты там на барабане бойко барабанил. Вихры у тебя в те поры длиннющие отросли, и как тебя бывало ни увижу, все ты чего-либо точишь да зоблишь – то хлеба корку, то сухарь, то капустную кочерыжку. Забыл, небось?
– Нет, не забыл. У меня память хорошая.
Без стука отворилась дверь, в каюту Калмыкова вошел удивительного вида матрос – толстенький, с седым коком на лбу, плешивый, по-французски спросил, подавать ли наконец кушанье, или еще ждать бесконечное время. Лука Александрович по-русски ответил:
– Дважды тебе говорено: подавать! Дважды! Сколь еще надобно? В третий говорю: подавай!
– Но тогда кушанье еще не поспело! – опять по-французски с капризной нотой в голосе молвил матрос. – Уж, слава богу, я-то знаю толк в гастрономической кухне, могу понять, какое кушанье можно на стол подавать, а какое и свиньи жрать не станут...
– Подавай же! – со вздохом приказал Калмыков.
– И вино подавать?
– И вино подай!
– Сек, кристи или лафит?
– О, господи милостивый! – с тихим стоном сказал Лука Александрович. – Хлебного вина подай нам по стаканчику...
– Хлебное вино офицеру никак не прилично пить! – молвил матрос. – Мы об том не раз беседовали, а вы все свое. Уж если в морском деле ты, господин капитан-командор, более толку знаешь, нежели я, то в обращении, в туалете, в манерах и в кушаний с винами я здесь наипервейший человек. Судьба злую шутку со мной удрала, но от того, что покинула меня фортуна, нисколько иным я не стал.
И, повернувшись к Рябову, он продолжал с дрожанием в голосе:
– Поверите ли, сударь, разные лица достойнейшие и кавалеры у нас к столу бывают, вплоть даже до вице-адмиралов и посланников. А месье Калмыкову все едино, какое кушанье подано, – лишь бы ложка стояла. Они жидкого в рот не берут, а чтобы с перцем, с чесноком, с луком – горячее и густое. Вина – лакрима кристи и иные прочие – стоят на погребе без употребления, а...
– Подавай! – ударив кулаком по столу, крикнул Калмыков. – Мучитель!
Матрос пожал плечами, взбил седой кок на лбу, ушел. Рябов с улыбкой спросил:
– Юродивый, что ли?
– Зачем юродивый? Крест мой – Спафариев-дворянин. Али не слышал гисторию...
Иван Иванович ответил, что историю слышал.
– Он и есть – ерой сей фабулы. Всем прочим – смехи, мне за грехи мои ад на земле. Что с ним делать? В матросском кубрике ему не житье – грызут его денно и нощно, взял к себе – веришь ли, гардемарин, – порою посещает мысль: не наложить ли на себя руки! Одиннадцать лет сия гиря ко мне привешена. Выпороть бы его, сатану бесхвостого, один только раз, единый, так нет, не поднимается рука. Не могу! Вот и пользуется! Сел на шею и сидит, и не сбросить, до самой моей смерти так и доживу с сим добрым всадником на закукорках.
Спафариев принес миску, поставил на стол, возгласил:
– Суп претаньер а ля Людовик...
– Хлеб где?
– А у меня две руки, но разорваться мне!
Калмыков сильно сжал челюсти. Суп был так гадок, что Рябов, несмотря на голод, не мог съесть и двух ложек. Лука Александрович велел миску убрать, а принести матросских щей со снетками. Опять подождали, потом похлебали наваристых, но остывших щей. После обеда Калмыков отвел Рябова в назначенную ему каюту, где возле пушки черноусый лейтенант читал вслух застуженным голосом из модной книги под названием «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению, собранное от разных авторов».
Калмыков присел, подперся рукою, стал слушать. Иван Иванович слушал стоя:
– «Без спросу не говорить, а когда и говорить им случится, то должны они благоприятно, а не криком, и ниже с сердцу или с задору говорить, не якобы сумасброды. Неприлично им руками и ногами по столу везде колобродить, но смиренно ести. А вилками и ножиком по тарелкам, по скатерти или по блюду не чертить, не колоть и не стучать, но должны тихо и смиренно, а не избоченясь сидеть...»
– Ну, премудрость! – зевнув, сказал Калмыков.
В это мгновение у трапа дробно ударил барабан, тревожно завыл рог. По трапам загромыхали тяжелые матросские сапоги, офицеры побежали по местам. И тотчас же скорым шагом по юту прошел Петр с Апраксиным и Меншиковым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94