..
– Что ж, доброго застолья! – сказал Рябов спокойно.
– Садись с нами! – ответил купец, как подобает, приглашая крещеного выпить.
– Да уж сел! – усмехнулся кормщик.
Купец протянул ему щербатую чашку, плеснул водки.
– Промышляешь?
– Малым делом...
– Хороша ли охота?
– Для кого как, – ответил Рябов.
– Чернобурые есть ли?
– Почему не быть? Есть...
– Да ты, братец, пей. Угощаю! – пренебрежительно сказал купец.
Рябов пригубил, думая о купце словами песни: «Живет на высокой горе, далеко на стороне, хлеба не пашет, да рожь продает, деньги берет да в кубышку кладет». Усмехнулся, пригубил еще, отставил чашку.
– Чего смеешься-то? – спросил купец.
– А разве ты не велишь?
Купец беспокойно замигал, не зная, что ответить, потом отворотился, решив не обращать на Рябова внимания. Инька просунулась между Пайгою и мужем, положила на колени старику ворох песцовых шкурок. Шантре протянул длинную руку, стал, вытянув губы, дуть на мех, смотреть одним глазом подшерсток. Самоеды пили, фляга пустела. Пайга хвастался, что у него песца много, есть и получше, чего только нет у Пайги. Разве не самый лучший охотник старый Пайга? А его сын Сермик? Недаром Сермик родился в тот год, когда было много волков. А Тенеко? Пусть кто-нибудь скажет, что Тенеко плохой охотник. Ничего, ничего, придет время – старый Пайга купит своему младшему доброе ружье, тогда все увидят, как он может стрелять! Даже Большой Иван, и тот хвалит Тенеко. Пусть только купцы не жалеют водки, им незачем ехать в другие становища. Пайга здесь за все расплатится...
Шантре мигнул своему Францу, тот, утерев рот ладонью, пошел к нартам – за водкой.
– Для чего не пьешь? – спросил купец Рябова. – Ты пей, с тебя не спрошу, небось православный...
– Чего пить-то? – спросил Рябов.
– А вино...
Рябов взял отставленную чашку, выплеснул водку в пламя камелька, спросил негромко:
– Другой не привез ли, господин купец? От сего зелья и помереть недолго.
Купец хотел было заругаться, но только смерил кормщика презрительным взглядом. Негоциант Шантре перестал жевать, самоеды, не понимая, смотрели то на купца, то на Рябова.
– Да ты кто таков взялся на мою голову? – плачущим голосом вдруг спросил купец. – Ты что за князь заявился? Сидит сычом, бельма выпучил, его по-христиански угощаешь, вино доброе, хлебное, а он...
– Не верещи! – внушительно сказал Рябов. – Зачем шумишь? Сиди, купец, чином. А кто я таков – то дело не твое. Одно ведай: меня здешние люди знают, а тебя с твоими дружками первый раз и видят. Что я велю – то здесь и станется, по-моему будет, а не по-вашему. Пришел торговать – торгуй, а варевом своим не опаивай.
Шантре принял флягу из рук своего слуги, с милостивой улыбкой сам разливал самоедам. Рябов строго произнес:
– Более не будет!
И вышел из дымного чума наружу.
В черном холодном осеннем небе, словно над морем, ясно горели и переливались, трепеща далекими огнями, крупные звезды, и у Рябова вдруг защемило сердце, показалось, что никогда более не услышать ему равномерного и мощного дыхания океана, не увидеть больше моря, как видит его корабельщик в далеком плавании, показалось, что навечно обречен он таиться, будто тать, либо в тайге у добрых самоедов, либо в подклети у бабиньки Евдохи, либо еще где...
За что?
Или не пробито тело его злыми шведскими пулями, или заедает он на своем веку чужой хлеб, или сиротские слезы где-то льются по его кривде?
Тяжело шагая своей валкой, цепкой, морской походкой, он обошел чум, сел на купеческие нарты, задумался, почесывая шею остроухому псу, привалившемуся к его ноге. Пес сладко вздыхал. Из темноты подошли два других, встали поодаль, дожидаясь, пока и их почешут...
– Нанялся я вам чесать? – спросил Рябов.
Из чума вылез Франц с флягой в руке, подошел к нартам. Рябов сидел неподвижно, чесал шею псу. Другой пес, что стоял поодаль, зарычал на Франца.
– Будет вам водку жрать! – сердито произнес Рябов. – Иди отсюдова! Скажи: не велено!
Франц спросил с угрозою:
– Что такое?
– Иди отсюдова! – поднимаясь с нарт, сказал Рябов. – Иди!
Франц переложил флягу из правой руки в левую, правой стал шарить нож. Рябов ударил слугу по запястью с такой силой, что нож упал. Слуга осторожно попятился к чуму. Теперь все три собаки сердито рычали. Кормщик подобрал нож, тускло блестевший под ногами, положил его на бочонок, привязанный к нартам, вернулся было к чуму. Подумал немного – пошел назад к нартам. Собаки смотрели, ждали. Он сказал им, посмеиваясь:
– Вот, глядите, чего делать стану.
Ударил черенком ножа по затычке, повернул бочонок набок; водка, булькая, полилась на землю. Псы подошли нюхать, Рябов спросил серьезно:
– Не по нраву? А? Вам не по нраву, дурашкам, а я б нынешнего дни хватил. Ох, хватил бы! Хошь она и зелье, хошь она и отрава, а хватил бы. У нас как говорится? Горе не заедают, а запить можно...
Водка выливалась медленно, тогда он поднял бочонок руками, накренил. Из чума вылез Пайга, закричал:
– Иван, Иван, неладно делаешь, Иван!
– То-то, что ладно! – попрежнему с усмешкой ответил Рябов. – Иди, дед, иди! За водку я заплачу, ничего, меня-то не обсчитают, я ей, треклятой, цену знаю...
2. ДОМОЙ ПОРА!
Переночевав в чуме у Пайги, купец сурово приказал Рябову заплатить за вылитый бочонок. Кормщик заплатил – ни много, ни мало, как раз в меру. Самоеды шумели вокруг, обижались, что гость платит гостю, но перечить никто не посмел. Когда совсем рассвело, Шантре начал торг: менял куски сукон, свинец, ножи, иглы, порох – на шкурки зверей. Самоеды – трезвые, наученные кормщиком, – дорожились, добрые меха таили, меняли что поплоше. Иноземец от злости кусал тонкие губы, купец бил себя в грудь кулаком, божился, менял товар из полы в полу, а когда торг подходил к концу, Рябов велел Пайге нести лисиц самых добрых, кидать перед торговыми людьми шкуры песцов – все то, что припрятывали до поры до времени. У Шантре при виде дорогих мехов один глаз увлажнился, Франц вынул из длинного ящика ружье, Пайга дрожащими руками потрогал ложе, ствол, погладил ружье, словно живого человека. Шантре потребовал еще лисиц. Рябов мигнул старику – прибавляй-де, но не помногу.
Пайга положил шкуру, Шантре потянул ружье к себе.
Пайга положил еще одну шкуру.
Шантре выпустил ружье из рук.
Рябов взял кусок свинца, мешочек пороху – положил к Пайге.
Шантре крикнул:
– Он у вас – князь, этот Иван?
Самоеды не поняли. Рябов, покуривая трубочку, командовал торгом, словно и впрямь был самоедским князем.
Расторговавшись, купцы уехали. Самоеды опять сели у огня в чуме Пайги; качая головами, рассматривали покупки, дивились на себя, как умно все нынче сделано, – купцы побывали, а горя нет, никто не плачет, никто на себе одежды не рвет, никто по земле не ползает пьяный. Кормщик ел строганину, лукавыми глазами всматривался в лица седых стариков самоедов, думал: «Дети, право, дети! Как есть ребята несмышленые...»
Попозже из города вернулся Тенеко – младший сын Пайги, привез новости от Семисадова и Таисьи. Новости были короткие:
– Неладно. Сидеть чум надо. Город ходить не надо...
Вот и все новости.
Рябов, насупившись, ушел за олений полог, лег на спину... Неладно! Неладно – значит, Сильвестра Петровича не выпустили из острога и выпускать не собираются. Неладно означает, что зверюга-воевода все еще властвует, что дородный полуполковник на Москве ничему не помог. Закинув сильные руки за голову, щуря зеленые с искрами глаза, он лежал неподвижно, думал: Иевлев – раненый, измученный своим увечьем, один в тюрьме, в темной, сырой, холодной каморе. Небось, несладко одному, недужному, не зная, когда день, а когда ночь, ждать мучителей, истязателей, палачей.
Старый Пайга несколько раз заглядывал за олений полог: Рябов лежал неподвижно, смотрел пустыми глазами. Пайга шептался с сыновьями, выговаривал Тенеко за то, что огорчил он своими вестями дорогого гостя. Тенеко, весь поглощенный новым ружьем, не слышал отца.
Вечером Рябов сел на свое всегдашнее место у огня, сказал, что завтра с утра уходит. Самоеды всполошились, Пайга закричал:
– Неладно, Иван, неладно!
– Ладно, дед! – ответил кормщик.
Тогда самоеды стали между собой совещаться, – может быть, они обидели Большого Ивана? Шумели долго. Рябов посасывал свою трубочку, молчал, смотрел на огонь, как всегда вечерами. Над пламенем, на деревянной решетке в дыму коптилась оленина, инька – жена Сермика – ловко шила оленьими жилами, все было как раньше и вместе с тем – иначе. Рябов – уходил...
Они знали, что он никогда не меняет своих решений, и не спорили с ним, а только просили остаться и быть с ними всегда – завтра, и еще завтра, и еще, потому что у них хорошо, привольно, просторно, а в городе «больно пыльно». Рябов молчал улыбаясь, а самоеды рассказывали ему, как они построят для него чум и дадут новые нюки – оленьи постели, чтобы чум был теплый, и вырубят ему умы – шесты, чтобы чум был высокий, как они подарят ему олешек много-много и собак подарят, чтобы сгоняли оленье стадо, и нарты подарят, чтобы было на чем ехать в другое место...
Улыбаясь, он слушал, как они хвалят ему свое бедное житье, которое он уже хорошо знал, как рассказывают о глубоких озерах, где столько рыбы, что ее не переловить ни завтра, ни еще завтра, ни потом, как хвастаются ягодой морошкой, птицей в тундре, быстрым, легким ходом нарт по снежному насту, гостеприимством своего народа.
Они говорили долго, перебивая друг друга, и лица их делались все грустнее и печальнее по мере того, как он отказывался остаться.
Ночью, пока кормщик спал, Пайга съездил за тадибеем – колдуном, который должен был «бить кудес», то есть заколдовать Рябова и внушить ему, что он остается в тундре. Кормщик открыл глаза, когда колдун уже стоял над ним в своей хохлатой шапке из меха росомахи, с бубенцами, нашитыми по швам малицы, с оловянными бляхами по спине и по плечам. Колдун не мигая смотрел на Рябова острыми глазками, и кормщик тоже смотрел на него не мигая, как бы говоря взглядом:
«А я тебя, плута, насквозь вижу...»
– Ладно, Иван, ладно будет! – беспокойным шепотом из-за плеча тадибея сказал Пайга. – Ладно!
Тадибей ударил сушеной заячьей лапкой по своему обтянутому кожей оленьего теленка решету, присел, завизжал, завертелся, опять вскочил. Самоеды испуганно поползли вон из чума, Пайга сидел на корточках, в детских глазах его было выражение ужаса...
– Бесей он из меня гонит, что ли? – спросил Рябов.
Колдун все вертелся. Барабан его трещал, на лице тадибея выступил пот. Безобразно кривляясь, он прыгал по чуму, выл, шипел змеем. Рябову надоело, он сел на шкурах, огладил волосы, сказал сурово:
– Будет. Слышь, что ли? Будет, говорю...
Тадибей приостановился, кормщик вынул из кошелька монету, протянул колдуну:
– На вот за труды.
Колдун подкинул денежку на ладони, спрятал ее за щеку, тоже сел. Рябов взял из его рук решето, заячью лапку, посмотрел бляхи на малице, пестрые суконки, пришитые к рукавам, медвежьи кости на шапке, сказал раздумчиво:
– Каждому своя снасть. Рыбаку одна, зверовщику другая, попу третья, колдуну тоже своя... Оно так – кормиться всем надобно...
За ночь выпал обильный снег. Пайга, жалостно прижимая руки к животу, все уговаривал остаться, сулил добрую охоту, пугал городом, что-де опять там погонят работать и кормить не станут, а только будут стегать кнутом, и кормщик вновь сделается «совсем дохлый».
Провожать его вышло все становище.
Каждый вел ему оленя – для иньки-женки, для сына, для самого Рябова, для хорошего друга, для пира, который он задаст, когда вернется. Рябов отнекивался, самоеды обижались. Тогда он стал отдаривать – ножом, порохом, свинцом, поясом, рукавицами. Самоеды, зайдясь, еще погнали олешков, понесли шкуры, пыжиковые шапки, малицу, совик. Рябов, сорвав с головы шапку, наступил на нее сапогом: он тоже зашелся – дарить добрым людям, так дарить;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
– Что ж, доброго застолья! – сказал Рябов спокойно.
– Садись с нами! – ответил купец, как подобает, приглашая крещеного выпить.
– Да уж сел! – усмехнулся кормщик.
Купец протянул ему щербатую чашку, плеснул водки.
– Промышляешь?
– Малым делом...
– Хороша ли охота?
– Для кого как, – ответил Рябов.
– Чернобурые есть ли?
– Почему не быть? Есть...
– Да ты, братец, пей. Угощаю! – пренебрежительно сказал купец.
Рябов пригубил, думая о купце словами песни: «Живет на высокой горе, далеко на стороне, хлеба не пашет, да рожь продает, деньги берет да в кубышку кладет». Усмехнулся, пригубил еще, отставил чашку.
– Чего смеешься-то? – спросил купец.
– А разве ты не велишь?
Купец беспокойно замигал, не зная, что ответить, потом отворотился, решив не обращать на Рябова внимания. Инька просунулась между Пайгою и мужем, положила на колени старику ворох песцовых шкурок. Шантре протянул длинную руку, стал, вытянув губы, дуть на мех, смотреть одним глазом подшерсток. Самоеды пили, фляга пустела. Пайга хвастался, что у него песца много, есть и получше, чего только нет у Пайги. Разве не самый лучший охотник старый Пайга? А его сын Сермик? Недаром Сермик родился в тот год, когда было много волков. А Тенеко? Пусть кто-нибудь скажет, что Тенеко плохой охотник. Ничего, ничего, придет время – старый Пайга купит своему младшему доброе ружье, тогда все увидят, как он может стрелять! Даже Большой Иван, и тот хвалит Тенеко. Пусть только купцы не жалеют водки, им незачем ехать в другие становища. Пайга здесь за все расплатится...
Шантре мигнул своему Францу, тот, утерев рот ладонью, пошел к нартам – за водкой.
– Для чего не пьешь? – спросил купец Рябова. – Ты пей, с тебя не спрошу, небось православный...
– Чего пить-то? – спросил Рябов.
– А вино...
Рябов взял отставленную чашку, выплеснул водку в пламя камелька, спросил негромко:
– Другой не привез ли, господин купец? От сего зелья и помереть недолго.
Купец хотел было заругаться, но только смерил кормщика презрительным взглядом. Негоциант Шантре перестал жевать, самоеды, не понимая, смотрели то на купца, то на Рябова.
– Да ты кто таков взялся на мою голову? – плачущим голосом вдруг спросил купец. – Ты что за князь заявился? Сидит сычом, бельма выпучил, его по-христиански угощаешь, вино доброе, хлебное, а он...
– Не верещи! – внушительно сказал Рябов. – Зачем шумишь? Сиди, купец, чином. А кто я таков – то дело не твое. Одно ведай: меня здешние люди знают, а тебя с твоими дружками первый раз и видят. Что я велю – то здесь и станется, по-моему будет, а не по-вашему. Пришел торговать – торгуй, а варевом своим не опаивай.
Шантре принял флягу из рук своего слуги, с милостивой улыбкой сам разливал самоедам. Рябов строго произнес:
– Более не будет!
И вышел из дымного чума наружу.
В черном холодном осеннем небе, словно над морем, ясно горели и переливались, трепеща далекими огнями, крупные звезды, и у Рябова вдруг защемило сердце, показалось, что никогда более не услышать ему равномерного и мощного дыхания океана, не увидеть больше моря, как видит его корабельщик в далеком плавании, показалось, что навечно обречен он таиться, будто тать, либо в тайге у добрых самоедов, либо в подклети у бабиньки Евдохи, либо еще где...
За что?
Или не пробито тело его злыми шведскими пулями, или заедает он на своем веку чужой хлеб, или сиротские слезы где-то льются по его кривде?
Тяжело шагая своей валкой, цепкой, морской походкой, он обошел чум, сел на купеческие нарты, задумался, почесывая шею остроухому псу, привалившемуся к его ноге. Пес сладко вздыхал. Из темноты подошли два других, встали поодаль, дожидаясь, пока и их почешут...
– Нанялся я вам чесать? – спросил Рябов.
Из чума вылез Франц с флягой в руке, подошел к нартам. Рябов сидел неподвижно, чесал шею псу. Другой пес, что стоял поодаль, зарычал на Франца.
– Будет вам водку жрать! – сердито произнес Рябов. – Иди отсюдова! Скажи: не велено!
Франц спросил с угрозою:
– Что такое?
– Иди отсюдова! – поднимаясь с нарт, сказал Рябов. – Иди!
Франц переложил флягу из правой руки в левую, правой стал шарить нож. Рябов ударил слугу по запястью с такой силой, что нож упал. Слуга осторожно попятился к чуму. Теперь все три собаки сердито рычали. Кормщик подобрал нож, тускло блестевший под ногами, положил его на бочонок, привязанный к нартам, вернулся было к чуму. Подумал немного – пошел назад к нартам. Собаки смотрели, ждали. Он сказал им, посмеиваясь:
– Вот, глядите, чего делать стану.
Ударил черенком ножа по затычке, повернул бочонок набок; водка, булькая, полилась на землю. Псы подошли нюхать, Рябов спросил серьезно:
– Не по нраву? А? Вам не по нраву, дурашкам, а я б нынешнего дни хватил. Ох, хватил бы! Хошь она и зелье, хошь она и отрава, а хватил бы. У нас как говорится? Горе не заедают, а запить можно...
Водка выливалась медленно, тогда он поднял бочонок руками, накренил. Из чума вылез Пайга, закричал:
– Иван, Иван, неладно делаешь, Иван!
– То-то, что ладно! – попрежнему с усмешкой ответил Рябов. – Иди, дед, иди! За водку я заплачу, ничего, меня-то не обсчитают, я ей, треклятой, цену знаю...
2. ДОМОЙ ПОРА!
Переночевав в чуме у Пайги, купец сурово приказал Рябову заплатить за вылитый бочонок. Кормщик заплатил – ни много, ни мало, как раз в меру. Самоеды шумели вокруг, обижались, что гость платит гостю, но перечить никто не посмел. Когда совсем рассвело, Шантре начал торг: менял куски сукон, свинец, ножи, иглы, порох – на шкурки зверей. Самоеды – трезвые, наученные кормщиком, – дорожились, добрые меха таили, меняли что поплоше. Иноземец от злости кусал тонкие губы, купец бил себя в грудь кулаком, божился, менял товар из полы в полу, а когда торг подходил к концу, Рябов велел Пайге нести лисиц самых добрых, кидать перед торговыми людьми шкуры песцов – все то, что припрятывали до поры до времени. У Шантре при виде дорогих мехов один глаз увлажнился, Франц вынул из длинного ящика ружье, Пайга дрожащими руками потрогал ложе, ствол, погладил ружье, словно живого человека. Шантре потребовал еще лисиц. Рябов мигнул старику – прибавляй-де, но не помногу.
Пайга положил шкуру, Шантре потянул ружье к себе.
Пайга положил еще одну шкуру.
Шантре выпустил ружье из рук.
Рябов взял кусок свинца, мешочек пороху – положил к Пайге.
Шантре крикнул:
– Он у вас – князь, этот Иван?
Самоеды не поняли. Рябов, покуривая трубочку, командовал торгом, словно и впрямь был самоедским князем.
Расторговавшись, купцы уехали. Самоеды опять сели у огня в чуме Пайги; качая головами, рассматривали покупки, дивились на себя, как умно все нынче сделано, – купцы побывали, а горя нет, никто не плачет, никто на себе одежды не рвет, никто по земле не ползает пьяный. Кормщик ел строганину, лукавыми глазами всматривался в лица седых стариков самоедов, думал: «Дети, право, дети! Как есть ребята несмышленые...»
Попозже из города вернулся Тенеко – младший сын Пайги, привез новости от Семисадова и Таисьи. Новости были короткие:
– Неладно. Сидеть чум надо. Город ходить не надо...
Вот и все новости.
Рябов, насупившись, ушел за олений полог, лег на спину... Неладно! Неладно – значит, Сильвестра Петровича не выпустили из острога и выпускать не собираются. Неладно означает, что зверюга-воевода все еще властвует, что дородный полуполковник на Москве ничему не помог. Закинув сильные руки за голову, щуря зеленые с искрами глаза, он лежал неподвижно, думал: Иевлев – раненый, измученный своим увечьем, один в тюрьме, в темной, сырой, холодной каморе. Небось, несладко одному, недужному, не зная, когда день, а когда ночь, ждать мучителей, истязателей, палачей.
Старый Пайга несколько раз заглядывал за олений полог: Рябов лежал неподвижно, смотрел пустыми глазами. Пайга шептался с сыновьями, выговаривал Тенеко за то, что огорчил он своими вестями дорогого гостя. Тенеко, весь поглощенный новым ружьем, не слышал отца.
Вечером Рябов сел на свое всегдашнее место у огня, сказал, что завтра с утра уходит. Самоеды всполошились, Пайга закричал:
– Неладно, Иван, неладно!
– Ладно, дед! – ответил кормщик.
Тогда самоеды стали между собой совещаться, – может быть, они обидели Большого Ивана? Шумели долго. Рябов посасывал свою трубочку, молчал, смотрел на огонь, как всегда вечерами. Над пламенем, на деревянной решетке в дыму коптилась оленина, инька – жена Сермика – ловко шила оленьими жилами, все было как раньше и вместе с тем – иначе. Рябов – уходил...
Они знали, что он никогда не меняет своих решений, и не спорили с ним, а только просили остаться и быть с ними всегда – завтра, и еще завтра, и еще, потому что у них хорошо, привольно, просторно, а в городе «больно пыльно». Рябов молчал улыбаясь, а самоеды рассказывали ему, как они построят для него чум и дадут новые нюки – оленьи постели, чтобы чум был теплый, и вырубят ему умы – шесты, чтобы чум был высокий, как они подарят ему олешек много-много и собак подарят, чтобы сгоняли оленье стадо, и нарты подарят, чтобы было на чем ехать в другое место...
Улыбаясь, он слушал, как они хвалят ему свое бедное житье, которое он уже хорошо знал, как рассказывают о глубоких озерах, где столько рыбы, что ее не переловить ни завтра, ни еще завтра, ни потом, как хвастаются ягодой морошкой, птицей в тундре, быстрым, легким ходом нарт по снежному насту, гостеприимством своего народа.
Они говорили долго, перебивая друг друга, и лица их делались все грустнее и печальнее по мере того, как он отказывался остаться.
Ночью, пока кормщик спал, Пайга съездил за тадибеем – колдуном, который должен был «бить кудес», то есть заколдовать Рябова и внушить ему, что он остается в тундре. Кормщик открыл глаза, когда колдун уже стоял над ним в своей хохлатой шапке из меха росомахи, с бубенцами, нашитыми по швам малицы, с оловянными бляхами по спине и по плечам. Колдун не мигая смотрел на Рябова острыми глазками, и кормщик тоже смотрел на него не мигая, как бы говоря взглядом:
«А я тебя, плута, насквозь вижу...»
– Ладно, Иван, ладно будет! – беспокойным шепотом из-за плеча тадибея сказал Пайга. – Ладно!
Тадибей ударил сушеной заячьей лапкой по своему обтянутому кожей оленьего теленка решету, присел, завизжал, завертелся, опять вскочил. Самоеды испуганно поползли вон из чума, Пайга сидел на корточках, в детских глазах его было выражение ужаса...
– Бесей он из меня гонит, что ли? – спросил Рябов.
Колдун все вертелся. Барабан его трещал, на лице тадибея выступил пот. Безобразно кривляясь, он прыгал по чуму, выл, шипел змеем. Рябову надоело, он сел на шкурах, огладил волосы, сказал сурово:
– Будет. Слышь, что ли? Будет, говорю...
Тадибей приостановился, кормщик вынул из кошелька монету, протянул колдуну:
– На вот за труды.
Колдун подкинул денежку на ладони, спрятал ее за щеку, тоже сел. Рябов взял из его рук решето, заячью лапку, посмотрел бляхи на малице, пестрые суконки, пришитые к рукавам, медвежьи кости на шапке, сказал раздумчиво:
– Каждому своя снасть. Рыбаку одна, зверовщику другая, попу третья, колдуну тоже своя... Оно так – кормиться всем надобно...
За ночь выпал обильный снег. Пайга, жалостно прижимая руки к животу, все уговаривал остаться, сулил добрую охоту, пугал городом, что-де опять там погонят работать и кормить не станут, а только будут стегать кнутом, и кормщик вновь сделается «совсем дохлый».
Провожать его вышло все становище.
Каждый вел ему оленя – для иньки-женки, для сына, для самого Рябова, для хорошего друга, для пира, который он задаст, когда вернется. Рябов отнекивался, самоеды обижались. Тогда он стал отдаривать – ножом, порохом, свинцом, поясом, рукавицами. Самоеды, зайдясь, еще погнали олешков, понесли шкуры, пыжиковые шапки, малицу, совик. Рябов, сорвав с головы шапку, наступил на нее сапогом: он тоже зашелся – дарить добрым людям, так дарить;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94