Но с чердака можно было убежать, перескакивая через несколько ступенек и как об избавлении мечтая о дедовых коленях. Отсюда не убежишь.
Отсюда не убежишь, хотя… Почему бы не попытаться?
Спустя несколько секунд я нахожу себя на лестнице, ведущей вниз, к выходу из букинистического. Еще несколько ступенек, затем последует зал, в котором я впервые встретил Линн, затем последует стенд, из которого я впервые узнал о существовании режиссера Марко Феррери, затем – стеклянная дверь. Вот черт, о двери я не подумал. Кажется, Линн заперла ее на ключ и опустила жалюзи, но куда она дела ключ? Куда она дела ключ, чертова баба?.. Хорошо, если так и оставила его в замке, а если нет? Плевать, пусть даже ключ не обнаружится, – плевать, тогда я просто вынесу стекло, чтобы разбить его особого ума не надо, немного силы, немного отчаяния, а ум здесь ни при чем. Не станет же она меня преследовать, в самом деле, я вспоминаю тронутые артритом анемичные пальцы Линн, не исключено, что и щиколотки ее так же слабы и набиты солью. Не лаванда, не шафран – соль, вот единственная отдушка, которой переложены кости стареющих женщин.
Преследовать меня она не станет.
Ступенек вдвое больше, чем мне казалось, к тому же я не заметил еще одного лестничного пролета. Как бы там ни было, но от святой уверенности, что книжная лавка Линн занимает два этажа, не осталось и следа. И эта дурацкая площадка между пролетами… Боковым зрением я вижу картину под стеклом, картина – единственное ее украшение, картина на обшитой деревом стене, глазеть на картину у меня нет ни времени, ни желания. Сунув фак мутнеющему застеколью (совсем как Линн за несколько перекрестков до Синематеки), я скатываюсь вниз, но вместо спасительного зала со спасительной дверью снова попадаю на площадку.
Точно такую же, какую покинул только что, те же стены с деревянными панелями, даже картина имеется.
Бокал Линн все еще у меня между пальцами. Какого черта? Запустить бы им в стену, а лучше – в картину за стеклом, разом покончить со всеми бьющимися предметами в берлоге Линн, если бы я точно знал, чем может обернуться этот мой жест, если бы знал! Что, если бокал Линн окажется почище моего собственного, разбитого исключительно из-за страха перед физиономией юноши-клерка? Что, если он только этого и ждет, что, если он вообще не разобьется?
Я аккуратно ставлю бокал на перила, оставляю его Линн, точно так же, как сама Линн оставила его мне. А теперь – вниз. Вниз, сколько бы ступенек ни было, вдвое, втрое больше, хватит, я не позволю себя дурачить. И не позволю себе сойти с ума, сдвинуться по фазе, детские страшилки мне по барабану.
По барабану, соло на ударных легендарного кенийца Аюбо Огады (эмигрировал из Найроби в Штаты в 1973 году) отлично бы сюда вписалось.
Пока я судорожно думаю об Огаде (тум-тум-тидл-да-тум-тум), лестничный пролет вытягивается прямо у меня на глазах. Его окончание затянуто туманом, не молочно-белым, не тем, что сопровождает утреннюю реку, или луг, или сонное предместье, в нем слишком много красного. Туман отступает по мере того, как мое бешено колотящееся сердце отсчитывает ступени.
Четырнадцать. Их ровно четырнадцать.
Четырнадцать ступеней вели к нашему с Анук чердаку, я давно забыл об этом. Забыл, а теперь вспомнил.
Туман рассеивается, стоит мне только войти в него, сонным предместьем и не пахнет – та же площадка с дубовыми стенами и картиной, ну кто бы сомневался!.. Обшарив взглядом площадку, я натыкаюсь и на бокал, он стоит на перилах, там же, где я оставил его четырнадцать ступенек назад. Фокус для особо одаренных, отеческое наставление тем, кто наивно полагает, что вход и выход – одно и то же. Не для всех и не всегда, вот что я вам скажу.
Ступени снова передо мной, и их снова четырнадцать. Тумана – там, внизу, – больше нет, но я отчетливо слышу плеск воды. Хоть какое-то разнообразие.
На третьей по счету ступеньке что-то поблескивает, и это вселяет в меня надежду: пейзаж действительно изменился, имей терпение, Гай!..
Кусок фольги.
Кусок фольги, какое разочарование.
Спустившись ниже, я нахожу моток проволоки и пару миндальных орехов без скорлупы; в середине лестницы меня поджидает металлический волчок. Десятая ступенька украшена высохшей тыквой, такой маленькой, что ее можно спрятать в ладони. А на тринадцатой… На тринадцатой лежит ключ.
Давно я так не смеялся, даже затылок взмок. Быть задушенным собственным смехом – не самая приятная перспектива, хуже может быть только одно: навсегда остаться в этом проклятом букинистическом. Ключ, который я обнаружил, ни на что не годен. Это – мой собственный ключ. От давно потерянной или никогда не существовавшей двери, я проносил его в кармане все детство, вместе с фольгой, волчком, орехами и мотком проволоки. Я давно забыл об этом.
Забыл, а теперь вспомнил.
– Анук! – тихо зову я.
В конце концов, именно Анук привела меня сюда. Не Линн – Анук.
– Анук!.,
Никакого ответа.
Да мне и не надо ответа, орехи, фольга, моток проволоки – и есть ответ. Имей терпение, Гай.
Имей терпение, говорю я себе. Никакой особой смелости не нужно, одно лишь терпение, терпение и есть смелость. Жаль, что я не знал этого мальчишкой, я и понятия об этом не имел, ни одного коридора из своих ночных кошмаров я не прошел до конца, ни одной вещи из них не запомнил, а ведь они были куда ценнее, чем все мои жалкие карманные сокровища. О чем же я думал тогда? О том, что эти вещи принадлежали снам самой Анук, что сны Анук просачивались в мои собственные сны сквозь шрам на затылке. А может, их не было вовсе, моих снов, а были только ее? Я всегда питался воображением Анук, как стервятник падалью, наспех проглатывал большие куски, не чувствуя вкуса. Теперь, когда я вырос, а Анук почти не повзрослела, теперь я бы вел себя совсем по-другому.
Во всяком случае, в ее снах.
У тебя еще будет шанс.
У тебя еще будет шанс, говорю я себе.
Но следующие четырнадцать ступенек (просто удивительно, как быстро я привык к этому бесконечному спуску) не приносят мне ничего, кроме нескольких конских каштанов, довольно крупных. Пристроить каштаны ни в карманах, ни в памяти не удается, это явно не моя история, не наша с Анук история.
Каштаны не только цветут, но и болеют раком.
Линн. Вот кто поведал мне эту душещипательную сказочку из жизни флоры. Линн и ее бой-френд испанец, тоже умерший от рака. Что-то там еще было, связанное с испанцем, ага, кажется лобстеры. Лобстеры относились не к смерти, к любви – к их с Линн любви. Но лобстеров нет, есть только каштаны, круглые, блестящие, эти уж точно никуда с места не двинутся. Я беру один, ближний ко мне, и, не размахиваясь, швыряю его вниз.
Тук-тук-тук.
Тук-тук, каштан глухо стучит по ступенькам, больше я его не увижу.
История с испанцем сменяется историей с парнем, вернувшимся из Алжира. Чашка недопитого молока (все именно так, как я и предполагал) и детские кубики.
С вишенкой и пустыней.
Впрочем, кубиков больше, чем два, целых пять, я задерживаюсь возле них надолго. Кубиков пять, на каждом по шесть наклеек, соответствующих шести граням. Тридцать стилизованных изображений самых бесполезных, самых невинных вещей, тридцать букв, многие повторяются. Вариантов сложить слово всего лишь из пяти – предостаточно. Я бы предпочел русский, тогда количество букв в слове уменьшилось бы до четырех. Но все дело в том, что кубики-то французские, – ничего удивительного, мне всегда приходится играть по чужим правилам.
«Анук» по-французски выглядит как «Anouk».
Я нахожу абрикос (а), бант (п), птицу (о) – это крапивник, будь я проклят, это действительно крапивник, во всяком случае, я запомнил крапивника именно таким… Я нахожу и сомнительную для детского восприятия букву «и» – она воплощена в униформе, то ли пожарника, то ли верхолаза; еще две «о» и еще одну «а», на этот раз – крыло.
Крыло – aile.
Абрикос – abricot.
Бант – noeud de ruban (довольно сложная конструкция).
Птица, маленький крапивник, – oiseau.
Униформа пожарника – uniforme.
И никаких следов «к», из тридцати возможных вариантов не подходит ни один, имя (единственное имя, которое по настоящему меня волнует) – не складывается. Анук снова ускользнула от меня, все как обычно.
Все как обычно. Самое необычное – последний привет от алжирского приятеля Линн, и почему только я не заметил его раньше? Пистолет, в жизни не имел дела с оружием. Но это не повод, чтобы отказаться от него сейчас. Если до сих пор у меня и были сомнения, что все происходящее со мной – дурной сон, теперь они улетучились полностью. От пистолета, который лежит на ступеньках, веет уверенностью и силой, он вопиюще, неправдоподобно материален. После секундного колебания я подбираю его и сую за брючный ремень. На всякий случай.
Вдруг пригодится.
Ловить здесь больше нечего, какое мне дело до жизни приятелей Линн и уж тем более – до их смерти. Скакать козлом по ступенькам мне тоже не улыбается, туман и плеск воды обманули меня, за четырнадцатой по счету деревяшкой снова последуют дубовые стены. Ну что ж, самое время сосредоточиться на площадке.
Сосредоточиться на площадке – означает сосредоточиться на картине, больше ничего не заслуживает здесь внимания. Картина (вернее, очередной ее клон) висит на уровне глаз, так что рассмотреть изображение не составит особого труда.
Никакая это не картина, скорее – графический лист, упакованный в стекло. Явно не оригинал, да и мысль, которую преследовал автор листа, тоже не блещет оригинальностью. К этой мысли пришел бы любой; любой неудачник, любой баловень судьбы – рано или поздно, но пришел бы. Эта мысль достойна того, чтобы быть запечатленной в раскрытом посередине альбоме – он занимает центральную часть графического листа. Но такие альбомы не созданы ни для мыслей, ни для любовных откровений. Любовным воспоминаниям тоже не повезло, слишком уж гладка бумага; забытая в толще десятилетий ковбойка твоего друга, на которой остались следы от помады твоей подруги (кто бы мог подумать, что они снюхаются в ночь выпускного бала – стоило тебе отойти за лимонадом) – забытая в толще десятилетий ковбойка твоего друга не удержится на этой бумаге, соскользнет. В таких альбомах хорошо рисовать бездумные тетраэдры и пирамиды и покрывать их такой же бездумной штриховкой; но рисунок в альбоме – в центре рисунка под стеклом – куда изощреннее: силуэты полуящериц-полусаламандр с вытянутыми головами, черных и белых. Есть еще серые, но об этом хочется побыстрее забыть, серый никак не тянет на концепцию. А черное и белое чередуются, набухают жизнью и пульсирует. Точно так же пульсировало твое сердце, когда лимонад, принесенный из буфета, оказался невостребованным.
Полуящерицы-полусаламандры выползают из листа, как выползали бы из воды на берег. И, описав круг, возвращаются обратно в лист, как возвращались бы обратно в воду.
Никакого отторжения они не вызывают, но и симпатии тоже.
Куда симпатичнее предметы, окружающие альбом. Их девять – сакральное число, значение которого я не помню. Три книги (на одной из них, самой маленькой, написано «JOB». Иов – символ непоколебимой веры, ничего общего со мной, разве что я верю Анук, как Иов верил Богу); три книги, один стакан и одна бутылка, цветок и небольшой угольник, служащий трамплином для материализовавшихся гадов. Есть еще металлическая ступка, больше похожая на пепельницу, и объемная модель геометрической фигуры, пятиугольника.
Все подчинено круговому движению рептилий.
Все подчинено круговому движению.
Круговому.
И все мои попытки вырваться так же бесплодны, как попытки ящериц разорвать круг. Я снова и снова буду возвращаться туда, откуда пришел.
Это и есть главная, не блещущая оригинальностью мысль картины. Линн все-таки оставила ключ, но не в замке входной двери. Она поместила его в графику за стеклом, она была честна со мной, жаль, что я не заметил подсказку раньше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Отсюда не убежишь, хотя… Почему бы не попытаться?
Спустя несколько секунд я нахожу себя на лестнице, ведущей вниз, к выходу из букинистического. Еще несколько ступенек, затем последует зал, в котором я впервые встретил Линн, затем последует стенд, из которого я впервые узнал о существовании режиссера Марко Феррери, затем – стеклянная дверь. Вот черт, о двери я не подумал. Кажется, Линн заперла ее на ключ и опустила жалюзи, но куда она дела ключ? Куда она дела ключ, чертова баба?.. Хорошо, если так и оставила его в замке, а если нет? Плевать, пусть даже ключ не обнаружится, – плевать, тогда я просто вынесу стекло, чтобы разбить его особого ума не надо, немного силы, немного отчаяния, а ум здесь ни при чем. Не станет же она меня преследовать, в самом деле, я вспоминаю тронутые артритом анемичные пальцы Линн, не исключено, что и щиколотки ее так же слабы и набиты солью. Не лаванда, не шафран – соль, вот единственная отдушка, которой переложены кости стареющих женщин.
Преследовать меня она не станет.
Ступенек вдвое больше, чем мне казалось, к тому же я не заметил еще одного лестничного пролета. Как бы там ни было, но от святой уверенности, что книжная лавка Линн занимает два этажа, не осталось и следа. И эта дурацкая площадка между пролетами… Боковым зрением я вижу картину под стеклом, картина – единственное ее украшение, картина на обшитой деревом стене, глазеть на картину у меня нет ни времени, ни желания. Сунув фак мутнеющему застеколью (совсем как Линн за несколько перекрестков до Синематеки), я скатываюсь вниз, но вместо спасительного зала со спасительной дверью снова попадаю на площадку.
Точно такую же, какую покинул только что, те же стены с деревянными панелями, даже картина имеется.
Бокал Линн все еще у меня между пальцами. Какого черта? Запустить бы им в стену, а лучше – в картину за стеклом, разом покончить со всеми бьющимися предметами в берлоге Линн, если бы я точно знал, чем может обернуться этот мой жест, если бы знал! Что, если бокал Линн окажется почище моего собственного, разбитого исключительно из-за страха перед физиономией юноши-клерка? Что, если он только этого и ждет, что, если он вообще не разобьется?
Я аккуратно ставлю бокал на перила, оставляю его Линн, точно так же, как сама Линн оставила его мне. А теперь – вниз. Вниз, сколько бы ступенек ни было, вдвое, втрое больше, хватит, я не позволю себя дурачить. И не позволю себе сойти с ума, сдвинуться по фазе, детские страшилки мне по барабану.
По барабану, соло на ударных легендарного кенийца Аюбо Огады (эмигрировал из Найроби в Штаты в 1973 году) отлично бы сюда вписалось.
Пока я судорожно думаю об Огаде (тум-тум-тидл-да-тум-тум), лестничный пролет вытягивается прямо у меня на глазах. Его окончание затянуто туманом, не молочно-белым, не тем, что сопровождает утреннюю реку, или луг, или сонное предместье, в нем слишком много красного. Туман отступает по мере того, как мое бешено колотящееся сердце отсчитывает ступени.
Четырнадцать. Их ровно четырнадцать.
Четырнадцать ступеней вели к нашему с Анук чердаку, я давно забыл об этом. Забыл, а теперь вспомнил.
Туман рассеивается, стоит мне только войти в него, сонным предместьем и не пахнет – та же площадка с дубовыми стенами и картиной, ну кто бы сомневался!.. Обшарив взглядом площадку, я натыкаюсь и на бокал, он стоит на перилах, там же, где я оставил его четырнадцать ступенек назад. Фокус для особо одаренных, отеческое наставление тем, кто наивно полагает, что вход и выход – одно и то же. Не для всех и не всегда, вот что я вам скажу.
Ступени снова передо мной, и их снова четырнадцать. Тумана – там, внизу, – больше нет, но я отчетливо слышу плеск воды. Хоть какое-то разнообразие.
На третьей по счету ступеньке что-то поблескивает, и это вселяет в меня надежду: пейзаж действительно изменился, имей терпение, Гай!..
Кусок фольги.
Кусок фольги, какое разочарование.
Спустившись ниже, я нахожу моток проволоки и пару миндальных орехов без скорлупы; в середине лестницы меня поджидает металлический волчок. Десятая ступенька украшена высохшей тыквой, такой маленькой, что ее можно спрятать в ладони. А на тринадцатой… На тринадцатой лежит ключ.
Давно я так не смеялся, даже затылок взмок. Быть задушенным собственным смехом – не самая приятная перспектива, хуже может быть только одно: навсегда остаться в этом проклятом букинистическом. Ключ, который я обнаружил, ни на что не годен. Это – мой собственный ключ. От давно потерянной или никогда не существовавшей двери, я проносил его в кармане все детство, вместе с фольгой, волчком, орехами и мотком проволоки. Я давно забыл об этом.
Забыл, а теперь вспомнил.
– Анук! – тихо зову я.
В конце концов, именно Анук привела меня сюда. Не Линн – Анук.
– Анук!.,
Никакого ответа.
Да мне и не надо ответа, орехи, фольга, моток проволоки – и есть ответ. Имей терпение, Гай.
Имей терпение, говорю я себе. Никакой особой смелости не нужно, одно лишь терпение, терпение и есть смелость. Жаль, что я не знал этого мальчишкой, я и понятия об этом не имел, ни одного коридора из своих ночных кошмаров я не прошел до конца, ни одной вещи из них не запомнил, а ведь они были куда ценнее, чем все мои жалкие карманные сокровища. О чем же я думал тогда? О том, что эти вещи принадлежали снам самой Анук, что сны Анук просачивались в мои собственные сны сквозь шрам на затылке. А может, их не было вовсе, моих снов, а были только ее? Я всегда питался воображением Анук, как стервятник падалью, наспех проглатывал большие куски, не чувствуя вкуса. Теперь, когда я вырос, а Анук почти не повзрослела, теперь я бы вел себя совсем по-другому.
Во всяком случае, в ее снах.
У тебя еще будет шанс.
У тебя еще будет шанс, говорю я себе.
Но следующие четырнадцать ступенек (просто удивительно, как быстро я привык к этому бесконечному спуску) не приносят мне ничего, кроме нескольких конских каштанов, довольно крупных. Пристроить каштаны ни в карманах, ни в памяти не удается, это явно не моя история, не наша с Анук история.
Каштаны не только цветут, но и болеют раком.
Линн. Вот кто поведал мне эту душещипательную сказочку из жизни флоры. Линн и ее бой-френд испанец, тоже умерший от рака. Что-то там еще было, связанное с испанцем, ага, кажется лобстеры. Лобстеры относились не к смерти, к любви – к их с Линн любви. Но лобстеров нет, есть только каштаны, круглые, блестящие, эти уж точно никуда с места не двинутся. Я беру один, ближний ко мне, и, не размахиваясь, швыряю его вниз.
Тук-тук-тук.
Тук-тук, каштан глухо стучит по ступенькам, больше я его не увижу.
История с испанцем сменяется историей с парнем, вернувшимся из Алжира. Чашка недопитого молока (все именно так, как я и предполагал) и детские кубики.
С вишенкой и пустыней.
Впрочем, кубиков больше, чем два, целых пять, я задерживаюсь возле них надолго. Кубиков пять, на каждом по шесть наклеек, соответствующих шести граням. Тридцать стилизованных изображений самых бесполезных, самых невинных вещей, тридцать букв, многие повторяются. Вариантов сложить слово всего лишь из пяти – предостаточно. Я бы предпочел русский, тогда количество букв в слове уменьшилось бы до четырех. Но все дело в том, что кубики-то французские, – ничего удивительного, мне всегда приходится играть по чужим правилам.
«Анук» по-французски выглядит как «Anouk».
Я нахожу абрикос (а), бант (п), птицу (о) – это крапивник, будь я проклят, это действительно крапивник, во всяком случае, я запомнил крапивника именно таким… Я нахожу и сомнительную для детского восприятия букву «и» – она воплощена в униформе, то ли пожарника, то ли верхолаза; еще две «о» и еще одну «а», на этот раз – крыло.
Крыло – aile.
Абрикос – abricot.
Бант – noeud de ruban (довольно сложная конструкция).
Птица, маленький крапивник, – oiseau.
Униформа пожарника – uniforme.
И никаких следов «к», из тридцати возможных вариантов не подходит ни один, имя (единственное имя, которое по настоящему меня волнует) – не складывается. Анук снова ускользнула от меня, все как обычно.
Все как обычно. Самое необычное – последний привет от алжирского приятеля Линн, и почему только я не заметил его раньше? Пистолет, в жизни не имел дела с оружием. Но это не повод, чтобы отказаться от него сейчас. Если до сих пор у меня и были сомнения, что все происходящее со мной – дурной сон, теперь они улетучились полностью. От пистолета, который лежит на ступеньках, веет уверенностью и силой, он вопиюще, неправдоподобно материален. После секундного колебания я подбираю его и сую за брючный ремень. На всякий случай.
Вдруг пригодится.
Ловить здесь больше нечего, какое мне дело до жизни приятелей Линн и уж тем более – до их смерти. Скакать козлом по ступенькам мне тоже не улыбается, туман и плеск воды обманули меня, за четырнадцатой по счету деревяшкой снова последуют дубовые стены. Ну что ж, самое время сосредоточиться на площадке.
Сосредоточиться на площадке – означает сосредоточиться на картине, больше ничего не заслуживает здесь внимания. Картина (вернее, очередной ее клон) висит на уровне глаз, так что рассмотреть изображение не составит особого труда.
Никакая это не картина, скорее – графический лист, упакованный в стекло. Явно не оригинал, да и мысль, которую преследовал автор листа, тоже не блещет оригинальностью. К этой мысли пришел бы любой; любой неудачник, любой баловень судьбы – рано или поздно, но пришел бы. Эта мысль достойна того, чтобы быть запечатленной в раскрытом посередине альбоме – он занимает центральную часть графического листа. Но такие альбомы не созданы ни для мыслей, ни для любовных откровений. Любовным воспоминаниям тоже не повезло, слишком уж гладка бумага; забытая в толще десятилетий ковбойка твоего друга, на которой остались следы от помады твоей подруги (кто бы мог подумать, что они снюхаются в ночь выпускного бала – стоило тебе отойти за лимонадом) – забытая в толще десятилетий ковбойка твоего друга не удержится на этой бумаге, соскользнет. В таких альбомах хорошо рисовать бездумные тетраэдры и пирамиды и покрывать их такой же бездумной штриховкой; но рисунок в альбоме – в центре рисунка под стеклом – куда изощреннее: силуэты полуящериц-полусаламандр с вытянутыми головами, черных и белых. Есть еще серые, но об этом хочется побыстрее забыть, серый никак не тянет на концепцию. А черное и белое чередуются, набухают жизнью и пульсирует. Точно так же пульсировало твое сердце, когда лимонад, принесенный из буфета, оказался невостребованным.
Полуящерицы-полусаламандры выползают из листа, как выползали бы из воды на берег. И, описав круг, возвращаются обратно в лист, как возвращались бы обратно в воду.
Никакого отторжения они не вызывают, но и симпатии тоже.
Куда симпатичнее предметы, окружающие альбом. Их девять – сакральное число, значение которого я не помню. Три книги (на одной из них, самой маленькой, написано «JOB». Иов – символ непоколебимой веры, ничего общего со мной, разве что я верю Анук, как Иов верил Богу); три книги, один стакан и одна бутылка, цветок и небольшой угольник, служащий трамплином для материализовавшихся гадов. Есть еще металлическая ступка, больше похожая на пепельницу, и объемная модель геометрической фигуры, пятиугольника.
Все подчинено круговому движению рептилий.
Все подчинено круговому движению.
Круговому.
И все мои попытки вырваться так же бесплодны, как попытки ящериц разорвать круг. Я снова и снова буду возвращаться туда, откуда пришел.
Это и есть главная, не блещущая оригинальностью мысль картины. Линн все-таки оставила ключ, но не в замке входной двери. Она поместила его в графику за стеклом, она была честна со мной, жаль, что я не заметил подсказку раньше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61