что, если слиплись страницы и я просто не заметил такой выдающийся художественный опыт. Страницы слиплись, а потом (по причине, в которую мне не хочется углубляться) – снова расклеились.
Именно так, говорю я себе, именно так. Анук умерла бы со смеху, прослышав о моих шашнях с неожиданно обретенной земноводной тварью.
Выяснить, что же такое платереско, удается при первой же встрече с Линн.
Мы больше не встречаемся в букинистическом, она сама заезжает за мной на рю де ла Гранж на своем желтом «Фольксвагене-жуке». Каждый раз я намереваюсь спросить у нее, выбросила ли она засохшие розы. И каждый раз забываю это сделать.
– …Вы не знаете, что такое платереско, Линн?
Вот уже полчаса мы сидим в «Фольксвагене» – и все из-за дождя, самого настоящего ливня, наш побег из машины невозможен, хотя до ближайшего кафе рукой подать. Если бы Линн припарковалась на другой стороне улицы, мы бы уже пили кофе за столиком и разговаривали о книгах. Книжная тема неисчерпаема, к тому же в последнее время Линн почти не упоминает о своих бывших возлюбленных, она вообще предпочитает не говорить о прошлом, не знаю, с чем это связано. Прошлое (если оно еще имеет для Линн хоть какое-то значение) надежно спрятано в коробках с пленками в аппаратных Французской Синематеки, время от времени мы ее посещаем. Линн – для того, чтобы в темноте зала снова почувствовать себя двадцатилетней; я – для того, чтобы в темноте зала снова убедиться: от мертвого Диллинджера мне не избавиться во веки веков. Анук больше не шуршит попкорном у меня за спиной, возможно, мы посещаем разные сеансы. «Dillinger E'Morto» опротивел мне так же, как и сама Французская Синематека, – до судорог в пальцах, до скрежета зубовного, но это единственное место, где я могу встретить Анук.
Место, в котором встреча с Анук не светит мне ни при каких условиях, – желтый «Фольксваген» Линн, глупо надеяться, что Анук вот так, за здорово живешь, возникнет на заднем сиденье, если уж и выбирать между «Фольксвагеном» и Синематекой – я выбрал бы Синематеку. Но особого выбора у меня нет – ливень слишком силен.
Будь он чуть послабее, будь Линн моложе лет на тридцать, мы не стали бы торчать в «Фольксвагене», всего-то и надо, что перебежать улицу. Двадцатилетней Линн это, несомненно, бы пошло – перебегать улицу под дождем: мокрое, облепившее фигуру платье выгодно подчеркивает заносчивую грудь, стройные щиколотки смеясь распугивают лужи, никакой косметики, никакого риска, что подведенные тушью ресницы потекут… Это пошло бы и тридцатилетней Линн, но Линн за пятьдесят, и она наверняка знает, что такое платереско.
– …Платереско? Странно, что вы спрашиваете меня об этом.
– Странно? Почему странно?
– Ведь вы же испанец, Кристобаль. Вы должны знать, что такое платереско. Разве вы никогда не были в Саламанке? Платереско – это архитектурный стиль. Саламанка – это рай для платереско.
– И вы видели этот рай?
– Энрике. Энрике учился в Саламанке.
Энрике, испанский друг Линн, как я мог забыть? Энрике закончил университет в Саламанке, после чего ему и был подарен «Ars Moriendi».
– Расскажите мне о нем, Линн.
– Об Энрике? – Линн хмурится, я был прав, после ночи в букинистическом ей почему-то не очень хочется вспоминать о прошлом.
– О платереско.
Архитектура – не самая сильная моя сторона. И о платереско я мало что знаю. Кажется, платереско предшествовал барокко, во всяком случае – в Испании. Орнаменталистика, как основная деталь декора зданий. И вообще – обилие самых разнообразных, в основном растительных, орнаментов. Тончайшая работа, почти ювелирная.
Линн испытующе смотрит на меня.
– Нуда… Ювелирная.
– Ведь ювелир по-испански будет платеро?
– Да, – с Линн нужно держать ухо востро, я едва не попался. – Платеро. Точно.
– Странно, что вы не догадались, что такое платереско.
– Значит, растительный орнамент, – теперь уже я испытующе смотрю на Линн. – Но, надо полагать, и животные встречаются…
– Какие животные?
– Разные. К примеру – лягушка. Лягушка, сидящая на черепе. Тоже деталь декора.
– Лягушка? Откуда вы знаете о лягушке? – Линн явно заинтригована.
– А вы тоже о ней знаете?
– Ну конечно. Это знаменитая лягушка.
– Чем же она так знаменита?
– Она украшает фасад университета в Саламанке, и есть старое студенческое поверье: стоит только найти ее – и экзамен будет успешно сдан. Энрике рассказывал мне об этом.
– А что, ее так трудно найти?
– Это платереско, Кристобаль. Слишком уж причудлив орнамент.
Линн многозначительно улыбается, и мне начинает казаться, что она вкладывает в простые, ничего не значащие слова несколько иной, недоступный мне смысл. Причудливостью орнамента он не ограничивается.
– Энрике нашел ее?
– Не сразу.
– Я тоже нашел ее не сразу, Линн.
– Но вы ведь не были в Саламанке.
– Я видел рисунок. В блокноте у одного моего приятеля. Очень качественный рисунок.
– Ваш приятель художник?
Невинный вопрос Линн застает меня врасплох. Я ничего, ровным счетом ничего не знаю о Тьери Франсуа. Я не знаю даже, жив л и он, единственное, что можно утверждать с некоторой долей уверенности, – в Саламанку он все-таки съездил.
– Тьери? Художник, да. Художник-любитель, – эта мысль осеняет меня в самый последний момент, будь Тьери художником-профессионалом, он не стал бы пристраивать лягушку в куцем разлинованном ежедневнике, он воспользовался бы как минимум альбомом для рисования.
– Его зовут Тьери?
– Тьери Франсуа.
Еще ни разу я не произносил этого имени вслух, даже наедине с самим собой, я и представить не мог, что, произнесенное вслух, оно вызовет такой эффект. То, что происходит с Линн, не поддается ни описанию, ни разумному объяснению. Я больше не вижу ее лица. То есть оно, безусловно, существует, все еще существует; его отголоски, его отражения все еще доходят до меня, маленький желтый «Фольксваген» слишком ненадежное убежище, ливень уже внутри салона.
Именно так, между мной и Линн – ливень, оголтелый, отчаянный дождь; ливень, лобовое стекло, работающие дворники. Отголоски, отражения лица Линн там, за дворниками, Линн пытается спрятаться, вот оно что. Не от дождя – от меня, вероломного мальчишки-испанца, приведшего за собой французский хвост по имени Тьери Франсуа.
Линн пытается спрятаться, она судорожно примеряет самые разные маски: я снова вижу двадцатилетнюю Линн и Линн, потерявшую кольцо во Французской Синематеке; Линн, ревнующую меня к японскому анимэ на Бато Муш. Еще несколько Линн мне совершенно неизвестны, об этих Линн она мне не рассказывала, она и сама, должно быть, слабо их помнит.
– Вы сказали – Тьери Франсуа?
– Да.
– И он ваш приятель?
– Да.
– Такой же молодой человек, как и вы?
Дождь в салоне меня не устраивает – как и шумно работающие дворники, как и лобовое стекло между нами. К тому же мне жалко Линн. По-настоящему жалко.
– …Такой же молодой человек, как и вы, Кристобаль?
– Да.
– Сколько ему лет?
Сколько лет может быть сейчас Тьери Франсуа? Пятьдесят пять? Шестьдесят?.. А сколько было любовникам Линн? Она упоминала лишь о возрасте испанца, он умер в тридцать три, вряд ли все остальные были намного старше. Моложе – да, но не старше.
– Сколько ему лет?
– Не знаю точно. Двадцать шесть.
– Боже мой…
– Вам нехорошо, Линн?
– Это сейчас пройдет.
«Это» и правда проходит. Вымокнуть до нитки нам больше не грозит, ливень, наконец-то, убрался из салона, дворники и лобовое стекло заняли свое привычное место, Линн справилась с собой, и со всеми другими Линн, живущими в ее черепной коробке.
– Вам нехорошо?
– Все в порядке. Вот только…
– Что?
– Желудок. Последнее время у меня болит желудок. Боже мой, какая глупость…
– Что?
– Жаловаться на старческие болезни молодому человеку. Простите меня, Кристобаль. Мне уже лучше.
Ничего не лучше. Бледность Линн не может меня обмануть; бледность, заострившийся нос, капли пота на висках. Линн не ожидала услышать от меня о Тьери Франсуа – отсюда и бледность. Она слышит это имя не впервые – отсюда и бледность. Это имя пугает ее, делает несчастной – отсюда и бледность. Что, если Тьери был знаком ей, и не просто знаком? Все любовные истории Линн обрываются в конце шестидесятых или в начале семидесятых, разница не слишком велика. Любовные истории, с завидным постоянством сменяющие друг друга. Алжирский ветеран, Эрве Нанту, так и не ставший писателем; страховой агент по кличке Стриж, джазмен с сельскохозяйственным уклоном, последним был испанец. Последним, как утверждает Линн. А что, если не последним?.. Что, если в утешение ей был послан Тьери Франсуа (вот только в утешение ли?) – был послан, скатился каштаном к ее ногам?.. Что, если и розы, и кольцо – это его подарок? И сухая сигарета под душем – это его сигарета? И что могло произойти, если Линн вовсе не хочется говорить о нем? Ведь даже об алжирце, за здорово живешь укокошившем свою мамашу и ее любовника, Линн нашла возможным рассказать… Десятки вопросов готовы сорваться с моего языка, но расспрашивать Линн я не имею права. Во всяком случае – сейчас.
Это было бы бесчеловечно.
– Как вы себя чувствуете, Линн? Может быть, мне сесть за руль? Я отвезу вас домой.
– Не сейчас… пусть хотя бы ливень закончится… А я тихонько посижу. Совсем недолго. И мы поедем.
– Конечно. Не волнуйтесь, Линн.
– Как продвигается ваш роман?
Несколько секунд я соображаю, что именно имеет в виду Линн. Очевидно, речь идет об эпистолярных опытах Кристобаля, такого же начинающего писателя, каким был когда-то Эрве Нанту.
– С трудом, – привычка лгать Линн уже давно растворилась в моей крови. – Похоже, я не в лучшей форме.
– Никогда не говорите так, Кристобаль.
– А как я должен говорить?
– Говорите: работаю над концепцией романа. Отсутствие должной формы всегда маскируется философствованием на тему произведения.
– Я учту.
– Надеюсь, в вашем романе найдется местечко для старой парижанки Линн? Хотя бы на галерке…
– Обещаю вам правительственную ложу.
– Ну что вы! – Линн все еще бледна, каждое слово дается ей с трудом. – Не стоит так стараться, поверьте мне. Маленького эпизода мне будет вполне достаточно. Кому интересно читать о старухе, ведь жизнь принадлежит молодым…
– Я так не думаю. – Я действительно так не думаю, но вряд ли Линн поверит мне.
– Это лучший комплимент за последние несколько лет, Кристобаль, – Линн протягивает руку и гладит меня по щеке.
Никакой фамильярности, никакого заигрывания в этом жесте нет, от ладони Линн слабо тянет мускусом.
«Ralph» от Ральфа Лорена.
Я уже привык к тому, что Линн пользуется этими духами, созданными специально для двадцатилетних идиоток и неизменно потакающими их таким же идиотическим страстишкам: оральному сексу под Джей-Джей Йохансона, анальному сексу под «Guano Apes» и взаимной мастурбации под acid-джаз.
Я уже привык, но слишком много мускуса. Еще никогда его не было так много. При всей моей нелюбви к «Ralph'y» мускус никогда не выходил в нем за рамки приличия, ирис, фрезия и липовый цвет держали его в узде. Если бы Линн любила Тьери Франсуа, она никогда бы не продала мне его ежедневник. Ели бы Линн ненавидела Тьери Франсуа, она бы избавилась от ежедневника задолго до того, как я появился в букинистическом. В любом случае я никогда бы его не увидел, если бы… Если бы не было чего-то третьего, одинаково далекого и от ненависти, и от любви.
Забвение – единственное, что может влезть в узкую щель между ненавистью и любовью; кому, как не мне, знать об этом, бедному сиамскому братцу со шрамом на затылке – такой же узкой почтовой щелью, куда Анук время от времени сбрасывает письма без обратного адреса.
Линн просто хотела забыть Тьери Франсуа. Хотела забыть – и забыла. Забыла, но мускуса все равно слишком много.
Это не «Ralph».
Я не могу ошибиться, это не «Ralph», все изменилось за какие-то считанные секунды, мускус перестал доминировать, к нему прибавилось еще несколько пока неясных запахов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Именно так, говорю я себе, именно так. Анук умерла бы со смеху, прослышав о моих шашнях с неожиданно обретенной земноводной тварью.
Выяснить, что же такое платереско, удается при первой же встрече с Линн.
Мы больше не встречаемся в букинистическом, она сама заезжает за мной на рю де ла Гранж на своем желтом «Фольксвагене-жуке». Каждый раз я намереваюсь спросить у нее, выбросила ли она засохшие розы. И каждый раз забываю это сделать.
– …Вы не знаете, что такое платереско, Линн?
Вот уже полчаса мы сидим в «Фольксвагене» – и все из-за дождя, самого настоящего ливня, наш побег из машины невозможен, хотя до ближайшего кафе рукой подать. Если бы Линн припарковалась на другой стороне улицы, мы бы уже пили кофе за столиком и разговаривали о книгах. Книжная тема неисчерпаема, к тому же в последнее время Линн почти не упоминает о своих бывших возлюбленных, она вообще предпочитает не говорить о прошлом, не знаю, с чем это связано. Прошлое (если оно еще имеет для Линн хоть какое-то значение) надежно спрятано в коробках с пленками в аппаратных Французской Синематеки, время от времени мы ее посещаем. Линн – для того, чтобы в темноте зала снова почувствовать себя двадцатилетней; я – для того, чтобы в темноте зала снова убедиться: от мертвого Диллинджера мне не избавиться во веки веков. Анук больше не шуршит попкорном у меня за спиной, возможно, мы посещаем разные сеансы. «Dillinger E'Morto» опротивел мне так же, как и сама Французская Синематека, – до судорог в пальцах, до скрежета зубовного, но это единственное место, где я могу встретить Анук.
Место, в котором встреча с Анук не светит мне ни при каких условиях, – желтый «Фольксваген» Линн, глупо надеяться, что Анук вот так, за здорово живешь, возникнет на заднем сиденье, если уж и выбирать между «Фольксвагеном» и Синематекой – я выбрал бы Синематеку. Но особого выбора у меня нет – ливень слишком силен.
Будь он чуть послабее, будь Линн моложе лет на тридцать, мы не стали бы торчать в «Фольксвагене», всего-то и надо, что перебежать улицу. Двадцатилетней Линн это, несомненно, бы пошло – перебегать улицу под дождем: мокрое, облепившее фигуру платье выгодно подчеркивает заносчивую грудь, стройные щиколотки смеясь распугивают лужи, никакой косметики, никакого риска, что подведенные тушью ресницы потекут… Это пошло бы и тридцатилетней Линн, но Линн за пятьдесят, и она наверняка знает, что такое платереско.
– …Платереско? Странно, что вы спрашиваете меня об этом.
– Странно? Почему странно?
– Ведь вы же испанец, Кристобаль. Вы должны знать, что такое платереско. Разве вы никогда не были в Саламанке? Платереско – это архитектурный стиль. Саламанка – это рай для платереско.
– И вы видели этот рай?
– Энрике. Энрике учился в Саламанке.
Энрике, испанский друг Линн, как я мог забыть? Энрике закончил университет в Саламанке, после чего ему и был подарен «Ars Moriendi».
– Расскажите мне о нем, Линн.
– Об Энрике? – Линн хмурится, я был прав, после ночи в букинистическом ей почему-то не очень хочется вспоминать о прошлом.
– О платереско.
Архитектура – не самая сильная моя сторона. И о платереско я мало что знаю. Кажется, платереско предшествовал барокко, во всяком случае – в Испании. Орнаменталистика, как основная деталь декора зданий. И вообще – обилие самых разнообразных, в основном растительных, орнаментов. Тончайшая работа, почти ювелирная.
Линн испытующе смотрит на меня.
– Нуда… Ювелирная.
– Ведь ювелир по-испански будет платеро?
– Да, – с Линн нужно держать ухо востро, я едва не попался. – Платеро. Точно.
– Странно, что вы не догадались, что такое платереско.
– Значит, растительный орнамент, – теперь уже я испытующе смотрю на Линн. – Но, надо полагать, и животные встречаются…
– Какие животные?
– Разные. К примеру – лягушка. Лягушка, сидящая на черепе. Тоже деталь декора.
– Лягушка? Откуда вы знаете о лягушке? – Линн явно заинтригована.
– А вы тоже о ней знаете?
– Ну конечно. Это знаменитая лягушка.
– Чем же она так знаменита?
– Она украшает фасад университета в Саламанке, и есть старое студенческое поверье: стоит только найти ее – и экзамен будет успешно сдан. Энрике рассказывал мне об этом.
– А что, ее так трудно найти?
– Это платереско, Кристобаль. Слишком уж причудлив орнамент.
Линн многозначительно улыбается, и мне начинает казаться, что она вкладывает в простые, ничего не значащие слова несколько иной, недоступный мне смысл. Причудливостью орнамента он не ограничивается.
– Энрике нашел ее?
– Не сразу.
– Я тоже нашел ее не сразу, Линн.
– Но вы ведь не были в Саламанке.
– Я видел рисунок. В блокноте у одного моего приятеля. Очень качественный рисунок.
– Ваш приятель художник?
Невинный вопрос Линн застает меня врасплох. Я ничего, ровным счетом ничего не знаю о Тьери Франсуа. Я не знаю даже, жив л и он, единственное, что можно утверждать с некоторой долей уверенности, – в Саламанку он все-таки съездил.
– Тьери? Художник, да. Художник-любитель, – эта мысль осеняет меня в самый последний момент, будь Тьери художником-профессионалом, он не стал бы пристраивать лягушку в куцем разлинованном ежедневнике, он воспользовался бы как минимум альбомом для рисования.
– Его зовут Тьери?
– Тьери Франсуа.
Еще ни разу я не произносил этого имени вслух, даже наедине с самим собой, я и представить не мог, что, произнесенное вслух, оно вызовет такой эффект. То, что происходит с Линн, не поддается ни описанию, ни разумному объяснению. Я больше не вижу ее лица. То есть оно, безусловно, существует, все еще существует; его отголоски, его отражения все еще доходят до меня, маленький желтый «Фольксваген» слишком ненадежное убежище, ливень уже внутри салона.
Именно так, между мной и Линн – ливень, оголтелый, отчаянный дождь; ливень, лобовое стекло, работающие дворники. Отголоски, отражения лица Линн там, за дворниками, Линн пытается спрятаться, вот оно что. Не от дождя – от меня, вероломного мальчишки-испанца, приведшего за собой французский хвост по имени Тьери Франсуа.
Линн пытается спрятаться, она судорожно примеряет самые разные маски: я снова вижу двадцатилетнюю Линн и Линн, потерявшую кольцо во Французской Синематеке; Линн, ревнующую меня к японскому анимэ на Бато Муш. Еще несколько Линн мне совершенно неизвестны, об этих Линн она мне не рассказывала, она и сама, должно быть, слабо их помнит.
– Вы сказали – Тьери Франсуа?
– Да.
– И он ваш приятель?
– Да.
– Такой же молодой человек, как и вы?
Дождь в салоне меня не устраивает – как и шумно работающие дворники, как и лобовое стекло между нами. К тому же мне жалко Линн. По-настоящему жалко.
– …Такой же молодой человек, как и вы, Кристобаль?
– Да.
– Сколько ему лет?
Сколько лет может быть сейчас Тьери Франсуа? Пятьдесят пять? Шестьдесят?.. А сколько было любовникам Линн? Она упоминала лишь о возрасте испанца, он умер в тридцать три, вряд ли все остальные были намного старше. Моложе – да, но не старше.
– Сколько ему лет?
– Не знаю точно. Двадцать шесть.
– Боже мой…
– Вам нехорошо, Линн?
– Это сейчас пройдет.
«Это» и правда проходит. Вымокнуть до нитки нам больше не грозит, ливень, наконец-то, убрался из салона, дворники и лобовое стекло заняли свое привычное место, Линн справилась с собой, и со всеми другими Линн, живущими в ее черепной коробке.
– Вам нехорошо?
– Все в порядке. Вот только…
– Что?
– Желудок. Последнее время у меня болит желудок. Боже мой, какая глупость…
– Что?
– Жаловаться на старческие болезни молодому человеку. Простите меня, Кристобаль. Мне уже лучше.
Ничего не лучше. Бледность Линн не может меня обмануть; бледность, заострившийся нос, капли пота на висках. Линн не ожидала услышать от меня о Тьери Франсуа – отсюда и бледность. Она слышит это имя не впервые – отсюда и бледность. Это имя пугает ее, делает несчастной – отсюда и бледность. Что, если Тьери был знаком ей, и не просто знаком? Все любовные истории Линн обрываются в конце шестидесятых или в начале семидесятых, разница не слишком велика. Любовные истории, с завидным постоянством сменяющие друг друга. Алжирский ветеран, Эрве Нанту, так и не ставший писателем; страховой агент по кличке Стриж, джазмен с сельскохозяйственным уклоном, последним был испанец. Последним, как утверждает Линн. А что, если не последним?.. Что, если в утешение ей был послан Тьери Франсуа (вот только в утешение ли?) – был послан, скатился каштаном к ее ногам?.. Что, если и розы, и кольцо – это его подарок? И сухая сигарета под душем – это его сигарета? И что могло произойти, если Линн вовсе не хочется говорить о нем? Ведь даже об алжирце, за здорово живешь укокошившем свою мамашу и ее любовника, Линн нашла возможным рассказать… Десятки вопросов готовы сорваться с моего языка, но расспрашивать Линн я не имею права. Во всяком случае – сейчас.
Это было бы бесчеловечно.
– Как вы себя чувствуете, Линн? Может быть, мне сесть за руль? Я отвезу вас домой.
– Не сейчас… пусть хотя бы ливень закончится… А я тихонько посижу. Совсем недолго. И мы поедем.
– Конечно. Не волнуйтесь, Линн.
– Как продвигается ваш роман?
Несколько секунд я соображаю, что именно имеет в виду Линн. Очевидно, речь идет об эпистолярных опытах Кристобаля, такого же начинающего писателя, каким был когда-то Эрве Нанту.
– С трудом, – привычка лгать Линн уже давно растворилась в моей крови. – Похоже, я не в лучшей форме.
– Никогда не говорите так, Кристобаль.
– А как я должен говорить?
– Говорите: работаю над концепцией романа. Отсутствие должной формы всегда маскируется философствованием на тему произведения.
– Я учту.
– Надеюсь, в вашем романе найдется местечко для старой парижанки Линн? Хотя бы на галерке…
– Обещаю вам правительственную ложу.
– Ну что вы! – Линн все еще бледна, каждое слово дается ей с трудом. – Не стоит так стараться, поверьте мне. Маленького эпизода мне будет вполне достаточно. Кому интересно читать о старухе, ведь жизнь принадлежит молодым…
– Я так не думаю. – Я действительно так не думаю, но вряд ли Линн поверит мне.
– Это лучший комплимент за последние несколько лет, Кристобаль, – Линн протягивает руку и гладит меня по щеке.
Никакой фамильярности, никакого заигрывания в этом жесте нет, от ладони Линн слабо тянет мускусом.
«Ralph» от Ральфа Лорена.
Я уже привык к тому, что Линн пользуется этими духами, созданными специально для двадцатилетних идиоток и неизменно потакающими их таким же идиотическим страстишкам: оральному сексу под Джей-Джей Йохансона, анальному сексу под «Guano Apes» и взаимной мастурбации под acid-джаз.
Я уже привык, но слишком много мускуса. Еще никогда его не было так много. При всей моей нелюбви к «Ralph'y» мускус никогда не выходил в нем за рамки приличия, ирис, фрезия и липовый цвет держали его в узде. Если бы Линн любила Тьери Франсуа, она никогда бы не продала мне его ежедневник. Ели бы Линн ненавидела Тьери Франсуа, она бы избавилась от ежедневника задолго до того, как я появился в букинистическом. В любом случае я никогда бы его не увидел, если бы… Если бы не было чего-то третьего, одинаково далекого и от ненависти, и от любви.
Забвение – единственное, что может влезть в узкую щель между ненавистью и любовью; кому, как не мне, знать об этом, бедному сиамскому братцу со шрамом на затылке – такой же узкой почтовой щелью, куда Анук время от времени сбрасывает письма без обратного адреса.
Линн просто хотела забыть Тьери Франсуа. Хотела забыть – и забыла. Забыла, но мускуса все равно слишком много.
Это не «Ralph».
Я не могу ошибиться, это не «Ralph», все изменилось за какие-то считанные секунды, мускус перестал доминировать, к нему прибавилось еще несколько пока неясных запахов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61