Она подошла к окну и остановилась спиной ко мне.
– Если вы желали унизить меня, то, видит Бог, способ выбран правильный.
– Не понимаю, – сказал я, – к чему такая гордыня?
– Гордыня? – Кузина Рейчел повернулась и в упор посмотрела на меня; в ее огромных темных глазах горело бешенство. – Как смеете вы говорить о моей гордыне?
Я во все глаза смотрел на нее, поражаясь тому, что человек, кто бы он ни был, который мгновение назад смеялся вместе со мной, может вдруг прийти в такую ярость. И тут я с удивлением заметил, что мое волнение улеглось. Я подошел к кузине Рейчел и остановился перед ней.
– Я буду говорить о вашей гордыне, – сказал я. – Более того, о вашей дьявольской гордыне. Унижены вовсе не вы – унижен я. Вы не шутили, говоря, что намерены давать уроки итальянского. Ваш ответ прозвучал слишком быстро, чтобы быть шуткой. Вы говорили, что думали.
– А если и думала? – спросила она. – Разве давать уроки итальянского – позорно?
– Вообще – нет, – сказал я, – но в вашем случае – да. Для миссис Эшли давать уроки итальянского – позорно. Подобное занятие бросает тень на мужа, который не дал себе труда упомянуть жену в завещании. И я, Филипп Эшли, его наследник, не допущу этого. Кузина Рейчел, вы будете получать содержание каждые три месяца и, когда станете брать в банке деньги, помните, что они не от имения, не от наследника имения, а от вашего мужа Эмброза Эшли.
Пока я говорил, меня захлестывал гнев, не уступавший ярости кузины Рейчел. Будь я проклят, если допущу, чтобы женщина, какой бы хрупкой и крошечной она ни была, обвиняла меня в том, что я унижаю ее; и будь я проклят дважды, если она станет отказываться от денег, которые по праву принадлежат ей.
– Итак, вы поняли, что я сказал вам? – спросил я.
Какое-то мгновение мне казалось, что она ударит меня. Кузина Рейчел точно окаменела и смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Вдруг на ее ресницы навернулись слезы, она отшатнулась от меня, бросилась в спальню и захлопнула за собой дверь.
Я спустился вниз, вошел в столовую и, вызвав Сикома, сказал ему, что миссис Эшли к обеду не выйдет. Я сам налил себе кларета и в одиночестве сел во главе стола. Господи, подумал я, так вот какие они – женщины… Никогда я не был так изнурен и рассержен. Целые дни под открытым небом, работа с мужчинами во время сбора урожая, препирательства с арендаторами, задолжавшими арендную плату или затеявшими ссору с соседями, которую мне приходилось улаживать, – ничто не могло сравниться с пятью минутами в обществе женщины, чье беспечное настроение в мгновение ока сменяется враждебностью. А слезы? Они всегда являются последним оружием. Женщины отлично знают, какое впечатление производят слезы на того, кто их видит. Я выпил еще одну рюмку кларета. Что касается Сикома, который высился рядом с моим стулом, то я всей душой желал, чтобы он был как можно дальше.
– Как вы полагаете, сэр, госпоже нездоровится? – спросил он.
Я чуть было не ответил, что госпожа не столь нездорова, сколь разъярена и, возможно, вот-вот позвонит в колокольчик и потребует экипаж, чтобы вернуться в Плимут.
– Нет, – сказал я, – у нее еще не высохли волосы. Пожалуй, вам следует распорядиться, чтобы Джон отнес обед в будуар.
Вот что ждет мужчину, когда он женится. С шумом захлопнутые двери и молчание. Обед в одиночестве. Итак, аппетит, разыгравшийся после дня в седле, блаженное расслабление от ванны, мирная радость спокойного вечера, проведенного у камина, то замирающая, то разгорающаяся беседа, лениво-непринужденное разглядывание миниатюрных пальцев, занятых рукоделием, – все рассеялось, как дым. С каким беззаботным весельем я одевался к обеду, шел по коридору, стучал в дверь будуара и увидел ее сидящей на скамеечке у камина, в белом халате и с высоко заколотыми волосами… Какое беззаботное и радостное настроение владело и ею и мной, создавая между нами некое подобие близости и окрашивая в самые радужные цвета перспективу этого вечера… И вот я один за столом, перед бифштексом, от которого не отличил бы подошву, настолько мне было все безразлично. А что делает она? Лежит на кровати?
Свечи задуты, портьеры задернуты, и вся комната погружена во тьму? Или дурное настроение прошло, и она с сухими глазами степенно сидит в будуаре и ест с подноса свой обед, делая перед Сикомом вид, что все в порядке. Я не знал. Не хотел знать. Эмброз был прав, когда говорил, и говорил не раз, что женщины – это особая раса. Мне было ясно одно. Я никогда не женюсь…
Закончив обедать, я пошел в библиотеку и сел в кресло. Я раскурил трубку и, положив ноги на решетку камина, приготовился к послеобеденному сну, сладкому и безмятежному, но в этот вечер он утратил для меня всю свою прелесть. В кресле напротив себя я уже привык видеть кузину Рейчел: плечи слегка повернуты, свечи освещают рукоделие, в ногах лежит Дон. Без нее кресло казалось непривычно пустым… Да пропади все пропадом! Чтобы из-за какой-то женщины испортить себе весь вечер! Я встал, снял с полки какую-то книгу и полистал ее. Затем я, должно быть, задремал, поскольку, когда я снова взглянул на стрелки часов, было около девяти. Итак, в постель и спать.
Я отвел собак в будки – погода переменилась, дул сильный ветер, хлестал дождь; закрыв дверь на засов, поднялся к себе. Только я хотел бросить одежду на стул, как увидел записку, лежавшую около вазы с цветами на столике у кровати. Я подошел к столику, взял записку и прочел ее. Она была от кузины Рейчел.
«Дорогой Филипп, – писала она. – Если можете, простите меня за грубость, которую я проявила по отношению к Вам сегодня вечером. С моей стороны непростительно так вести себя в Вашем доме. Мне нет оправдания, за исключением того, что последние дни я сама не своя: чувства лежат слишком близко к поверхности. Я написала Вашему крестному, поблагодарила его за письмо и сообщила, что принимаю выделенное мне содержание. Как трогательно и великодушно, что вы оба подумали обо мне!
Доброй ночи.
Рейчел».
Я дважды прочел записку и положил ее в карман. Значит, гордыня ее иссякла, гнев – тоже? Растворились в слезах? У меня гора с плеч свалилась: она приняла содержание. Мысленно я уже успел представить себе следующее посещение банка, дальнейшие объяснения, отмену недавних распоряжений; затем разговоры с крестным, бесконечные доводы и, наконец, плачевный конец всей истории – отъезд кузины Рейчел из моего дома в Лондон, где она будет жить в меблированных комнатах и давать уроки итальянского.
Интересно, чего стоило ей написать мне записку? Перехода от гордыни к смирению? Мне стало жаль ее. Впервые с тех пор, как Эмброз умер, я был готов винить его самого в том, что произошло. Конечно, он мог бы хоть немного подумать о будущем. Болезнь или внезапная смерть может постичь любого. И ему следовало бы знать, что, не упомянув свою жену в завещании, он оставляет ее в полной зависимости от нас. Письмо домой, крестному, избавило бы всех от многих неприятностей. Я представил себе, как она сидит в будуаре тетушки Фебы и пишет мне записку. Интересно, она еще в будуаре или уже легла спать?
После недолгого колебания я пошел по коридору и остановился перед дверью в комнаты кузины Рейчел.
Дверь будуара была открыта, дверь в спальню закрыта. Я постучал в дверь спальни. Несколько мгновений все было тихо, затем она спросила:
– Кто там?
Я не ответил: «Филипп», а открыл дверь и вошел. В спальне было темно, и при свете свечи, которую я захватил с собой, я увидел наполовину задернутый полог кровати, а за ним очертания кузины Рейчел под одеялом.
– Я только что прочел вашу записку, – сказал я. – Хочу поблагодарить вас и пожелать вам спокойной ночи.
Я думал, она сядет и зажжет свечу, но она не сделала ни того ни другого.
– Я также хотел сказать вам, – продолжал я, – что у меня и в мыслях не было выступать в роли вашего покровителя. Прошу вас верить мне.
Из-за полога прозвучал спокойный, приглушенный голос:
– Я этого и не думала.
Некоторое время мы оба молчали, затем она сказала:
– Я вполне могла бы давать уроки итальянского. Моя гордыня это позволяет. Но мне было невыносимо услышать от вас, что, поступая так, я брошу тень на Эмброза.
– Я говорю то, что думаю, – сказал я. – Но забудем об этом.
– Как мило с вашей стороны и как это похоже на вас, что вы ездили к вашему крестному в Пелин, – сказала она. – Наверное, вы сочли меня невежливой и очень неблагодарной. Не могу простить себе.
В ее голосе слышались слезы, и это странным образом подействовало на меня. Я ощутил непривычное давление в горле и в животе.
– Уж лучше бы вы меня ударили, чем плакать, – сказал я.
Я услышал, как она пошевелилась в кровати, нащупала платок и высморкалась. Этот звук, такой обыденный и простой, прозвучав в темноте из-за полога кровати, привел меня в еще большее замешательство. Вскоре она сказала:
– Я приму назначенное мне содержание, Филипп, но я провела здесь целую неделю и не могу злоупотреблять вашим гостеприимством. Думаю, что в понедельник, если вам это удобно, я уеду… может быть, в Лондон.
При этих словах я ощутил странную пустоту.
– В Лондон? Но почему? Зачем?
– Я приехала всего на несколько дней, – ответила она, – и задержалась дольше, чем входило в мои намерения.
– Но вы еще не со всеми успели встретиться, – сказал я, – сделали не все, что собирались.
– Какое это имеет значение? – спросила она. – Да и к чему, в конце концов?
– Я думал, вам доставляет удовольствие ходить по имению, посещать арендаторов. Каждый день, когда мы вместе обходили наши земли, вы казались мне такой счастливой! Или вы только делали вид из вежливости?
Она ответила не сразу.
– Иногда, Филипп, мне кажется, что у вас нет ни капли сообразительности.
Вероятно, так и было. Я почувствовал себя задетым, но мне было все равно.
– Хорошо, – сказал я, – если хотите уехать, уезжайте. Ваш отъезд вызовет много толков. Но не важно.
– По-моему, если я останусь, толков будет еще больше.
– Если останетесь? – спросил я. – Что вы хотите сказать? Неужели вы не понимаете, что находитесь здесь по праву, что, если бы Эмброз не был таким безумцем, ваш дом был бы здесь?
– О Господи! – с внезапным гневом вырвалось у нее. – Зачем же еще, по-вашему, я приехала?
Я снова коснулся запретной темы. Грубо, бестактно вновь сказал то, чего не следовало говорить. Меня пронзило сознание собственной неполноценности. Я подошел к кровати, раздернул полог и сверху вниз посмотрел на кузину Рейчел.
Она лежала высоко на подушках. На ней было что-то белое, украшенное рюшем, как стихарь мальчика из церковного хора; волосы были распущены и перевязаны лентой, как, вспомнилось мне, у Луизы в детстве. Я был удивлен и потрясен – так молодо она выглядела.
– Послушайте, – сказал я. – Я не знаю, почему вы приехали, не знаю, чем руководствовались в своих поступках. Мне ничего не известно ни о вас, ни о других женщинах. Я знаю только одно: я рад, что вы здесь. И я не хочу, чтобы вы уезжали. Разве это так сложно?
Она поднесла руки к лицу, будто хотела защититься от меня.
– Да, – сказала она, – очень.
– В таком случае вы сами все усложняете, – сказал я.
Я скрестил руки на груди и посмотрел на нее, изо всех сил стараясь казаться беззаботным, хотя далеко не чувствовал себя таковым. Однако то обстоятельство, что я стоял, а она лежала в постели, давало мне некоторое преимущество. Я не понимал, как может сердиться женщина с распущенными волосами, женщина, вновь превратившаяся в девушку.
Я видел, как вздрагивают ее ресницы. Она старалась найти предлог, какую-нибудь новую причину, которая объяснила бы ее отъезд. И вдруг меня озарило – я нашел ловкий стратегический ход.
– Сегодня вечером вы говорили, что для разбивки сада мне надо пригласить художника из Лондона. Эмброз так и собирался сделать. Но дело в том, что я не привык к обществу художников и, если кто-нибудь из их братии окажется здесь, он будет безумно раздражать меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54